Читать «От полудня до полуночи» — Эрих Мария Ремарк онлайн
Страница 3 из 4
Она посмотрела вслед мужчине. Он медленно шел рядом с ламой. Ненадолго задержался перед низеньким домиком. Леди Кинсли посмеялась над собой. Чтобы доказать себе, что она не потеряла мужества и что ее страхи беспочвенны, она последовала за погонщиком и спросила дорогу. Он ответил коротко и дружелюбно. С неожиданным облегчением, преисполненная благодарности неизвестно за что, она протянула удивленному мужчине руку, которой он, помедлив, коснулся, и быстро пошла в долину, где ее ждала машина.
II
Фредерик О’Коннор принес леди Кинсли муаровые орхидеи, в середине их лепестков были пурпурные черточки. Она медленно вдохнула прохладу цветов и ощутила на щеке их бархатное стрекозье касание.
Беседа с Фредериком О’Коннором подействовала на нее так успокоительно, что это даже неприятно удивило ее, и она невольно задалась вопросом: а почему, собственно, ее надо было успокаивать? Мимолетно ей вспомнилось дневное происшествие, но она сразу отбросила эти мысли. Мир был слишком надежным и знакомым, чтобы думать об этом.
За чаем леди Кинсли почувствовала раздражение. Она постоянно возражала О’Коннору и сердилась, когда тот не соглашался. И хотя она прекрасно понимала, что не права, спустя некоторое время все повторялось. О’Коннор был удивлен, принял ее раздражительность за усталость и плохое самочувствие и решил быть с ней осторожней. Но леди Кинсли поняла это и снова рассердилась. В конце концов она сослалась на мигрень и ушла в свою комнату.
Леди Кинсли знала, что единственный способ улучшить плохое настроение – бесстрастно проанализировать душевное состояние. Она честно попыталась разобраться в себе, но результат ее не удовлетворил.
День был словно присыпан пеплом. Любимые привычки казались пошлыми и никчемными, традиции – бессмысленными. Будто буря в подсознании отменила все системы координат и привычные оценки. Появилось непонятное беспокойство, с которым леди Кинсли не могла справиться.
Поездка в порт отвлекла ее. Скользящая под лодкой вода успокоила ее нервы, потому что она и сама не была спокойна, создавала ощущение полета и одновременно – чувство защищенности. На поверхности вода была прогрета солнцем, однако глубинные течения оставались холодными.
Ужиная с Фредериком О’Коннором, леди Кинсли внезапно поняла, что между ними принципиальные, сущностные различия. Удивительно, как она умудрялась не замечать этого раньше. Корректность, которую она ценила в нем, наскучила ей, тон беседы, как у старых добрых знакомых, показался леди Кинсли неприятно интимным. Она раздосадованно попрощалась.
Потом она велела подать машину и поехала в театр. Там она прослушала первый акт оперы. Прежде чем начался второй, леди Кинсли покинула ложу. Она нерешительно шла по фойе. Ее беспокойство превратилось в возбуждение, она ощутила легкую лихорадку, предчувствия обступили ее, как боязливые левретки.
Перед зданием театра свежий ветер вдруг нагнал на нее резкую тоску по ночному воздуху Корсерадо. Леди Кинсли тотчас отдалась ей, потому что эта тоска была самым сильным и ярким чувством за весь день и потому имела право на существование. Она пошла вверх по улице.
III
Ночь была похожа на траурное платье, такими темными были тени, притаившиеся под деревьями. В листве запела одинокая птица; потом – шелест и тишина. Дорога была освещена луной. Леди Кинсли шагала по ней, наклонив голову, не поднимая глаз. Когда лунный свет упал на ее лицо, она огляделась.
Внизу лежал город, освещенный тысячами огней, словно сверкающее украшение на бархате ночи. У берега отблески света рисовали на спокойной воде дрожащие спирали. На юге огни карабкались по склонам прилегающих к городу гор. Они сверкали в горах, как светлячки. По морю тянулась сотканная из лунного света дорожка, на ней выделялась черная преграда Сахарной Головы, как тяжелые ворота перед заколдованным царством.
Леди Кинсли обернулась. Пальмы протягивали к ней свои перистые листья. И тут она вдруг все поняла.
Кровь ударила ей в голову; все барьеры пали, разрушились, разбились, смылись, забылись. Кровь пульсировала в висках, растекаясь, распространяясь по всему телу, пробуждая первобытные животные страсти. Дорога в призрачном лунном свете казалась сонной артерией, по которой текла серебристая кровь; казалось, сжавшееся в комок будущее, тяжелое, как пчелиные соты, притаилось за скалами у поворота. Мир был словно нераспустившийся бутон лотоса; одно дуновение – и он раскроется.
Леди Кинсли шла дальше, ничего не замечая. Она чувствовала, что ритм ее шагов совпадал со страстной пульсацией в крови, сомнамбулическое упрямство было ей защитой. Все ворота были раскрыты, печати со всех тайн сорваны. Все было просто и хорошо; и на все вопросы был один ответ. Он был по ту сторону слов и не мог затеряться среди других понятий. Надо было идти к нему, чтобы он обнаружился.
Леди Кинсли шла, ее подталкивали пульсация крови и внутренняя дрожь. Исполнением желаний стал вынырнувший из темноты низкий домишко, в котором светился красноватый огонек. Переступив через порог, она вдохнула аромат скотного двора, который показался ей до боли знакомым, и ничуть не испугалась, когда из комнаты вышел мужчина.
В полоске света, пробивавшейся из-за двери, она увидела бронзовую от загара грудь и расстегнутую рубашку. Тогда, осознав вечную участь женщины, она склонила голову. В смиренной детской позе ожидала она мужчину, который не знал, что происходило в ней, а просто молча, торопливо овладел ею.
1924
Ковровщик из Бейрута [21]
Мы уже целый день наблюдали заснеженные горные вершины Ливана, но погода была неспокойная, ветер дул с берега, поэтому «Энни Лейн» не могла пристать в Бейруте. Только к вечеру бриз успокоился, и мы бросили якорь на рейде.
Мортон хотел немедленно сойти на берег. Четырнадцать дней он видел только небо и воду, а по вечерам слушал меланхолические мелодии, которые наигрывал на гармони второй унтер-офицер. Нас доставили на маленькой шлюпке к причалу.
По сходням к нам кинулись торговцы апельсинами и менялы. Мы передали наши чемоданы бою-арабчонку из гостиницы. Писцы старались заговорить с нами, молчаливые бедуины пытались залезть к нам в карманы, нищие выпрашивали бакшиш, грузчики кричали, лебедки скрипели; теплый южный вечер с ароматом апельсинов окружил нас. На глинистых улицах городских окраин перед домами сидели на корточках жители. Их молчание после шума гавани завораживало. В одном из маленьких кафе мы заказали попить. Хозяин принес нам воду со льдом, а к ней – крошечные мисочки с лесными орехами, ягодами, нарезанной редиской, стручками гороха и кубиками холодной картошки. Он поставил все перед нами на пол и молча сделал нам «салям». Потом опять уселся на корточки и погрузился в мечты над своим наргиле.
Издалека доносился шум моря. К нему примешивалась сонная, напевная речь владельцев магазинов, она монотонно текла между домами, над которыми сияли снежные вершины гор. Аромат апельсиновых рощ стал сильнее.
Мы спросили дорогу и медленно пошли через рощу к Собачьей речке. Она была каменистой и почти пересохшей. В ней отражалось голубое небо.
На обратном пути нас застигли сумерки. Ночь наступила внезапно, как только мы дошли до первых домов. Нам пришлось расспрашивать, как добраться до нашего отеля; но местные жители качали головами, закутывались в свои покрывала и торопливо проходили мимо. Так мы и шли наугад по темным переулкам в надежде попасть на оживленную площадь и там продолжить расспросы.
Перед нами в темноте что-то высветилось, видимо, белая одежда. Вдруг Мортон сказал:
– Это женщина.
Тень и свет переливались на ее одеянии. На бедрах платье натянулось; там оно казалось светлее. Было что- то странно соблазнительное в женщине, молча бредущей во тьме в неверном сиянии звезд. Случайное и безымянное всегда влечет и соблазняет.
Почти непроизвольно мы двинулись за ней. Ритмично, в такт ее шагов шла игра света и тени на спокойно ниспадающем арабском платье. Дома отбрасывали длинные, густые тени, окаймленные легким блеском. Улицы стали шире, где-то приглушенно закричал ишак; неожиданно, как выстрел, на площадь упал поток света из кафе. Оружейник, который раньше работал в Сан-Франциско, подсказал нам дорогу.
Когда спустя несколько дней я сидел на базаре и рассматривал монеты, ко мне подошел взволнованный Мортон и сказал, что опять видел ту женщину. Она шла в дом ковровщика. Купив еще несколько метликов с дырочками и два зазубренных, погнутых бешлика, я нерешительно пошел с Мортоном к тому дому.
Ковровщик сидел за работой. Он предложил нам подушки и сигареты. Мы разулись и устроились на подушках. Потом он поклонился и поприветствовал нас:
– Лельтак саиде.
Он хлопнул в ладоши, и появился слуга с маленькими чашечками мокко и несколькими кусочками хлеба. За ними последовал виноград и маслины.
Когда я торговался со стариком, желая купить маленький зеленый молитвенный коврик, вошла женщина. Она не была укутана в покрывало. Мортон подошел к ней и начал разговор. Я предостерегающе посмотрел на него. Он этого не заметил. Но старик улыбнулся.
Я спросил его, разве его жены не сидят в своих покоях. Он испытующе посмотрел на меня, потом сказал:
– Никто не может построить такие крепкие стены, чтобы женская хитрость не смогла их преодолеть. Непреодолимыми бывают только стены, созданные мыслью. Можно привязать человека к вещам, тогда судьба вещей станет и его судьбой…
Он рассказал, что по линии матери у него есть предки из Персии. Его отец ткал ковры. Его дед тоже провел жизнь, сидя перед пестрым шелком. На самом деле за всю жизнь можно сделать только один ковер: его отцу понадобилось тридцать лет, чтобы выткать молитвенный ковер для калифа. Он сам трудится над неоконченным ковром, который стоит сзади у стены, уже восемнадцать лет. Столько же, сколько его жене.
Я попросил разрешения посмотреть этот ковер. Он пригласил меня зайти. На обратном пути я упрекал Мортона, что он недостаточно осторожен; с мусульманами шутки плохи, когда речь идет о женщинах. Мортон рассмеялся и указал в направлении своего консульства.
Я часто смотрел, как старик работает. Ковер имел необычный узор. Из сплетающихся в орнаменте звериных морд складывались две фигуры. По краям их черты казались неестественными и застывшими; в середине они оживали, складываясь из колеблющихся линий. Фигуры уже были закончены, осталось доделать головы.
Молча выводил старик разноцветные линии; казалось, он не замечал, что Мортон шепчется с его женой. На натянутом холсте все чаще появлялся загадочный орнамент неземного голубого и пурпурного цвета сирийских раковин. Я часами просиживал в прохладной мастерской и смотрел на работу старика. В полутьме переходящие друг в друга цвета наполнялись таинственной жизнью; один цвет переливался в другой, они переплетались, как играющие кобры.
Старик уже приступил к головам своих фигур, когда Мортон сказал мне, что вечером он встретится с женщиной наедине. Мастер работал лихорадочно, быстро, почти не поднимая глаз и что-то бормоча себе под нос. О Мортоне он не говорил.
Несколько дней я был по делам в окрестностях Бейрута. А вернувшись, сразу отправился к ковровщику.
Был вечер. В мастерской горела открытая масляная лампа. Старик работал. Его жены не было. Мерцающий свет лампы освещал ковер.
Краски у основания ковра напоминали языки пламени. Холодные арабески, словно шипы, впивались в болезненно распростертую бледную плоть ковра. Нежное движение в середине замирало по краям ковра; здесь, в абстрактных орнаментах, таилась смерть, она словно раздирала когтями вопящие линии, доводила их до мертвого оцепенения, крепко вцеплялась в каждый оттенок цвета – так руки отчаявшихся пленных сжимают решетку. Ковер жил. Под желтыми торопливыми руками старика возникало бледное лицо. Мне даже казалось, что я вижу глаза Мортона на бледном шелковом черепе.
Мортон вернулся в отель поздно вечером. Я просил его уехать вместе со мной, прежде чем старик что-то заметит и отомстит. Уговорить Нортона было невозможно. Почти полночи он бредил о вечере в гранатовой роще на берегу реки. На следующее утро у него немного болела голова. Он принял хинин и встал, чтобы пойти в колонию.
Я зашел к старику и предложил ему продать мне ковер. Старик отказался, потому что работа еще не закончена. Я ответил, что хочу как раз незаконченную, и предложил ему тысячу соров. Он посмотрел на меня неожиданно злобно. Тут вошла его жена. Она была бледна и казалась больной. Старик не обращал на нее внимания, он смотрел только на свой ковер. Головы были готовы. Фигуры тянулись в стилизованных позах от края до края ковра.
Днем Мортон вернулся домой. Он жаловался на рвоту и лихорадку, со стонами хватался за голову и громко просил выстрелом согнать с его лба голубые и пурпурные когти. Ночью я привел врача. Когда мы вошли в комнату Мортона, он уже был мертв. Рядом с ним лежал револьвер, в котором не хватало одной пули.
Я сразу же приказал арестовать ковровщика. Но он смог доказать, что точно в то время, о котором его спрашивали, он был в своей мастерской и как раз заканчивал большой ковер. Куда подевалась его жена, он не знал. Предполагал, что у нее была любовная связь с каким-то путешествующим европейцем; может быть, они сбежали вдвоем.
1924
Озеро в ночи [22]
Мы сняли поблизости от итальянских озер один из тех небольших домиков, где можно жить в полной изоляции от остального мира. Это было приземистое дряхлое строение с несколькими комнатушками. Штукатурка на стенах облупилась, а меблировка состояла из нескольких примитивных предметов первой необходимости с явными следами длительного использования. Двери не запирались.
– В наших местах не воруют, – сказал хозяин домика, когда показывал нам жилище, – да здесь и воровать-то нечего…
Обстановка нас не испугала. Наши большие чемоданы вполне способны были заменить шкафы, простая мебель соответствовала нашим желаниям, а что касается отсутствия замков на дверях… В индийской глуши мы жили в еще менее защищенных бунгало, а кроме всего прочего – при нас ведь были пистолеты.
Хозяин домика пообещал ежедневно присылать нам в помощь свою дочь Мариетту, поскольку жил с семьей неподалеку. Она могла и готовить для нас; кроме того, в нашем распоряжении был небольшой садик.
Из-за этого садика мы тут и поселились. Он был совсем диким и заросшим. Высокий скальный дуб осенял домик в полдень своей тенью; там мы повесили гамаки. Вдоль всех дорожек в густых зарослях вьющихся растений пышно разрослись помидоры, зрелые блестящие плоды висели плотными гроздьями на зеленых ветках. Фикусы огораживали садик с боков. Между ними высилась пиния, словно заколдованная египтянка, окруженная бронзовыми от загара варварами. Ветер не шевелил ее крону; жесткая, почти прямоугольная, изогнутая и устремленная ввысь, она будто была обрезана сверху по прямой линии и напоминала огромный светильник, в котором подрагивал голубой огонек неба. Виноградные лозы карабкались по южной стене домика и тяжелой волной растекались по крыше. На дорожках грелись под солнцем ярко-зеленые ящерицы. Когда земля вздрагивала от приближающихся шагов, они стремительно ныряли в гущу листвы, цветов и вьющихся растений. Частенько они выглядывали из-под какого-нибудь куста и смотрели своими древними, странно окаменевшими глазами.
Мариетта помогла нам разложить вещи. Она была светловолоса и изящна; лишь разрез глаз выдавал в ней итальянку. На шутки Рэндолфа она отвечала молчанием. Спокойно и серьезно она доделала свою работу и вскоре попрощалась. Вечером мы лежали на берегу озера и глядели на заходящее солнце. Рэндолф рассказал мне об одной женщине из Каира, которая подарила ему на прощание небольшую фигурку, покрытую синей патиной, и очень просила всегда носить ее с собой, но смотреть на нее только после захода солнца. Теперь ему иногда кажется, будто лицо у этой статуэтки величиной с пряжку похоже на лицо той женщины, и он понимает, почему она сказала, что каждый раз, когда он посмотрит на фигурку, она будет чувствовать нежное прикосновение его рук.
Стемнело. Рэндолф умолк. Словно скрытая дрожь, пробежали по озеру сменяющие друг друга краски. Пурпурное облако, как по волшебству, нарисовало дорожку на воде и пронизало светом ее верхний слой; однако глубже свет пробиться не смог – его отразил глубинный кобальт. Под ним причудливо извивалась полоса мрачного черно-зеленого цвета. Быстрые виражи подплывающих рыбок отбрасывали на нее светлые блики; в прозрачной воде было видно, как они всплывают и мгновенно соскальзывают вниз – стремительные водные метеоры.
Вечерний ветерок усилился. Он донес к нам ароматы сада. От озера повеяло прохладой. Свинцово-серая ночь поднялась от озера и раскинулась шатром над нами. Кроны оливковой рощи зашумели. С западного берега послышалось громкое пение лягушек. Среди фикусовых крон внезапно повисла огромная грустная луна. Вскоре она, уже в форме ковчега, появилась над пинией. Потом луна как-то нерешительно соскользнула на свободный кусочек неба, который терпеливо ее дожидался, но все же оставила темным силуэтам деревьев тоскливую светлую кайму.
Через час луна одна царила в небе, изменив все вокруг. Она превратилась в мечту, окруженную серебряным ореолом. Шум приобрел звучание, движение стало жестом, весомость – легкостью. Словно мерцающий опал слабо светилось озеро и фосфоресцировало в матовом блеске. Горизонт обхватил мир размытой кромкой. Нематериальный свет поднимающегося по небосводу созвездия пронизал все вещественное своим космическим ритмом. Ночь запела.
Лишь спустя какое-то время мы поняли, что это пели люди. Голоса доносились с противоположного берега озера. Там пели девушки, их голоса далеко разносились в прозрачном воздухе. Это была народная песня, грустная и прекрасная, – такая старинная, давно забытая песня, которую не найдешь в книгах. Звуки ее ветер донес к нам над водой, словно из какого-то другого мира.
Тут девичьим голосам ответили с другого, более удаленного берега, и пение это звучало уже глуше, словно призрачное эхо с неба. Другие голоса подхватили песню, мягко вступил альт, сочные басы парней превратили мелодию в некий мистический хор, который громко прозвучал над ночным озером и вскоре умолк.
По озеру, казавшемуся черным в ярком свете луны, двигалась лодка с убранными внутрь веслами. В ней, выпрямившись во весь рост, стояла обнаженная девушка. Внезапно она, держась за края лодки, свесилась вниз и скользнула в воду. Другая девушка последовала за ней. Обе закружились в серебряном вихре брызг, временами воздевая из воды руки, полные света.
Вдруг где-то совсем рядом незнакомый голос вступил в далекий хор. Он был насыщен переполняющей душу пенящейся страстью, только что зародившейся и уже пышно расцветшей. Словно вечерний колокол, звучал этот голос, заглушая более низкие звуки ветра, воды и приглушенного эха, звонкий и вибрирующий, как кристалл несбывшихся желаний и грез, утонувших в слезах, бешеный и нежный и в то же время печальный, как сама ночь.
Мы удивленно переглянулись.
– Это Мариетта, – прошептал Рэндолф.
Мы прислушались. Наверняка то была она. По голосу можно было понять, что она без одежды, ибо голоса обнаженных женщин по-особому звучат над озером ночью. Она умолкла, и сразу послышался плеск воды. Вскоре мы ее увидели. Она поплыла на самую середину озера. Мерцающая борозда вздымалась за ее плечами.
Когда серьезная и замкнутая Мариетта на следующее утро пришла к нам, она сразу же принялась за работу. Рэндолф, уже успевший порыбачить, влетел в дом с серебристой рыбиной в руках, собираясь поджарить ее на решетке. Он был в прекрасном настроении и пытался разговорить Мариетту; но та едва цедила слова и почти не отвечала на его вопросы.
Однако каждый вечер мы слышали ее пение – она словно вырывалась из заколдованного дня под действием предательских чар. Рэндолф стал молчалив и погрустнел; с Мариеттой он говорил почти униженно. Ему даже не удалось уговорить ее поглядеть ему в лицо. Она робела и старалась не попадаться ему на глаза. Но он все равно с нетерпением ждал вечера, ведь он был молод.
Днем накануне отъезда Мариетта помогла нам упаковать чемоданы. Поскольку мы собирались выехать утром, а Рэндолф к тому же неважно себя чувствовал, он лег спать в полночь. А я решил еще немного побыть в садике.
Ночь была безветренная и лунная. Звезды буквально усыпали небо. Словно дым от затонувшего космического корабля, тянулся по зениту Млечный Путь. Озеро было гладкое, как зеркало. С другого берега доносились обрывочные звуки. Грустная пастушья мелодия, исполняемая на волынке. Вперемежку с ней слышалась флейта, а иногда и скрипка. Скрипка звучала довольно невыразительно.
Тут в кустах что-то треснуло. Ящерицы прыснули во все стороны, сверчки умолкли. Чья-то ладонь отвела в сторону вьющиеся стебли, за ней показалась рука до плеча, потом ступня и белое колено – девушка, не заметив меня, медленно шла прямиком к дому. Широкая лунная дорожка протянулась перед дверью. Девушка ступила на нее, и ее осветило, словно прожектором: золотом поблескивали плечи и бедра, матовые фиолетовые тени залегли под мышками и чуть ниже талии. Дверь приоткрылась, и мрак цвета умбры, словно темная ряса, поглотил светлую фигуру девушки.
Она уверенно, как лунатичка, направилась прямо в комнату Рэндолфа. И неожиданно бросилась на спящего, с хриплым воплем обхватив его руками. От прикосновения влажной кожи к глазам Рэндолф проснулся, сел, мгновенно осознал реальность, скорее похожую на сон, и узнал Мариетту.
Еще не совсем освободившийся от сна, перенесенный из безвременья и бесконечности в тепло и радость нежданно свалившегося на него счастья, Рэндолф не выдержал внезапной атаки молодой крови. Она захлестнула его с головой и возбудила до такой степени, что он сам себе показался сказочным великаном. Рэндолф вскочил, не понимая, что произошло и происходит, и схватил девушку в объятия. Она вырвалась, он вновь схватил ее, она удрала в садик. Он бросился следом, задыхаясь от бега и душевного волнения. Она кинулась к озеру. Он очертя голову – за ней, и вода забурлила фонтанчиками, словно приветствуя желанных гостей. Началась захватывающая дух гонка; вода плескалась и хлюпала под ударами ищущих и манящих рук. На миг над водой показалась голова Мариетты, казавшаяся зловещей из-за черных бровей над темными провалами глаз.
Рэндолф хрипел и задыхался, прорываясь сквозь толщу воды. Он бил по ней ладонями, словно наказывая воду за то, что она поддавалась ему недостаточно быстро. Гребешки пены обрушивались на его голову, залепляя ему глаза и лишая его возможности видеть девушку. Упоенный азартом схватки с водой, он входил в озеро все глубже и глубже и чувствовал, как мягко вода встречала его колени, как она обтекала его и смыкалась за ним, ласковая, уступчивая, нежная и ненасытная. Он воспринял ее игру как проявление какого-то загадочного единения и впадал во все возрастающий экстаз: избыток чувств распирал его, подбрасывал вверх, выражая себя в словах, которые вырвались из глубины души как зов и вскрик: «О… вода…Ты женщина… в тебе… все… все…»
Земля исчезла под его ногами, и он поплыл вдаль, сильно и равномерно разгребая воду толчками. Внезапно из вскрика родилась песня, мощная, опьяненная ночью, водой, звездами и блаженной любовью ко всему сущему. Рэндолф пел и плыл, могучими взмахами рук раздвигая несущую его стихию, пел без слов, без смысла, почти не осознавая, что делает, целиком занятый собой и своим чувством.
Он повернул обратно, оборвал пение и поплыл к берегу. Когда он вылезал из воды, с него текло, он весь был покрыт водяными жемчужинами, стройный и прекрасный. На миг он вдруг замер на месте – в такой позе, будто вода все еще захлестывала его шею и плечи. Потом с поникшей головой зашагал к дому.
У двери его ждала Мариетта, смиренная и готовая на все. Но Рэндолф ее не заметил; он совсем забыл, зачем выбежал во мрак ночи, и прошел мимо девушки. Она за ним не последовала. Может быть, догадывалась, что ему надо побыть одному и поразмыслить о причине, толкающей женщину к мужчине?
Она за ним не последовала.
Когда я зашел в его комнату, он крепко спал, рухнув поперек своего ложа. Утром мы уехали. Нас никто не провожал.
1924
Гроза в степи [23]
Жара, как ленивое животное, опустилась на ферму. Собаки спали в тени, у колодца кричали метиски, два креола спорили в подворотне за грязными картами, и монотонно кричал в своей клетке синий какаду.
Цепь коричневых холмов раскинулась за гасиендой, подобно сброшенной монашеской рясе. По холмам взбирались гнущиеся от ветра кусты ежевики. Вокруг холмов были песчаные лагуны, в которых поблескивала серая соль. Потом начиналась степь, покрытая травой и дрожащей раскаленной дымкой.
Через окно, занавешенное от комаров марлей, пробивался молочный свет; несмотря на открытые окна, было душно и тяжело. Ру лежала на кушетке и не двигалась. Многое вокруг было ей непонятно, тут кипела жизнь, которой она не знала. Всего неделю назад она приехала с Норманом из Рио-де-Жанейро на его ферму. И теперь ей так не хватало моря и побережья, что она чувствовала робость даже перед мужем.
Переодеваясь, она услышала, как открылась дверь. Девочка-китаянка принесла полотенца и охлажденную воду. Ру взяла у нее и то и другое, но девочка осталась в комнате. Она взяла блюдо и положила в него сильно пахнущие цветы. Когда Ру погладила ее по руке, та улыбнулась раскосыми глазами, но не произнесла ни слова.
Вошел Норман и склонился над Ру. Мимо лесов, в которых охотился Норман, прошел караван мулов из Сьерра-Кордова. Начальник каравана хотел обменять шкуру ягуара на необработанные агаты. При этом он показал индейскую нитку из оправленных в золото карнеолов и аметистов. Норман купил ее и принес Ру. Она надела нитку на пояс, но все равно оставалась грустной.
Когда вечерний ветер прогнал духоту, она покормила черепаху, жившую в саду. Каждый раз, когда животное подползало к ней, у Ру появлялась одна и та же ассоциация: камень ожил. Это сразу вырывало ее из ограниченного круга дневных мыслей. Жизнь словно приобретала многообразие и призывно пробивалась из кустов и камней. Ей казалось, что нужно только вспомнить какое-то забытое слово, чтобы и неподвижный мир очнулся от своего тупого зачарованного сна и присоединился к миру органической жизни. Может быть, камни скрывали плененную жизнь, которая в свете заходящего солнца сильнее стучала в неподвижную земную кору.
Черепаха отзывалась, когда Ру звала ее: «Н-ма». Странно приковывающим был ее вечный взгляд из-под морщинистых век. Чудилось, вокруг них должны расти хвощи и стрелолисты, которые некогда сотрясали ихтиозавры и гигантские ящеры. Но когда животное неуклюже тыкалось в кусочки мяса, оно было похоже на бедную, старую женщину, которая, погрузившись в свои мысли, торопливо поглощает обед.
Жара не спадала. Лениво бродили собаки. Сумерки окружали каждый шорох неестественным покоем. Между крышами и деревьями начали тревожно шуметь летучие мыши, кричали ночные птицы, акации пахли резко, как необработанная шкура, и в свинцовом блеске неясного света печально плыла красная луна; степь превратилась в коричневое серебро.
Ру подставила руки под жемчужные струи фонтана. Она чувствовала ритм тяжелого вечера, который был зачарованно-медленным, как пульс глубоко и спокойно спящего человека. Плечистый, Норман молча стоял перед степью, словно порт в море скользящего света.
– Давай проедемся верхом, – предложила Ру.
Когда они выехали, была ночь. Перед ними раскрывался простор, словно гигантские ворота, за которыми рокотало ожидание. Степь вдруг оглушительно зазвенела от топота. Откуда-то появились фыркающие мустанги, их окружили гаучо, и на тяжело вздымающиеся бока со свистом пали лассо. Когда ковбои узнали Нормана, защелкали револьверы, в яме затеплился огонь, гаучо спешились и подали Ру поводья.
Они рассказывали о гевеях у реки, о сборе каучука, о пумах и рыжих волках, которых они убили, о таинственных индейцах, которые, говорят, прячутся в лесах, и о странном свете, который иногда безлунными ночами появляется в пампе, как неясная угроза. Потом они сказали, что Мак должен поиграть им. Он был самым молодым. Но Мак посмотрел на Ру и запинаясь сказал, что струны на его гитаре порвались. Все замолчали.
Норман вытащил из седельной сумки табак, угостил всех и спросил о погоде. Гаучо сказали, что ветер принесет дождь; может быть, даже грозу. Норман свистом подозвал лошадей.
Некоторое время мужчины сопровождали их; потом одновременно повернули коней назад, помахали большими шляпами, прокричали несколько резких непонятных слов и галопом умчались прочь.
Тяжелая завеса темноты сомкнулась за ними, словно они торопливо тащили за собой ночь, как украденное добро. Глухо звучало эхо копыт быстро несущихся животных, как отстающие на такт подземные кастаньеты. Через час Норман остановил лошадей; они спешились, легли в траву и прислушались. Степь говорила; невидимые стада торопливо неслись в ночи, и их топот доносился по земле до прислушивающихся людей.
Когда они пошли дальше, держа коней под уздцы, им в лицо с такой силой ударила духота, будто раньше она притаилась, уцепившись когтями, на земле, а теперь попыталась набросить на людей предательские сети, чтобы утянуть их вниз. Животные заволновались и начали пританцовывать. Жара еще усилилась, она была клейкой, как трясина, она затрудняла дыхание, заползала в легкие, противная и тягучая. Над горизонтом выросли облака и поглотили луну. Небо над степью стало сернисто-желтым. Потом засверкали зарницы, и сквозь внезапную тишину пробился грохот. Стадо мустангов, подобно призрачной погоне, приблизилось к ним, развернулось, распалось и, потеряв вожака, нерешительно начало собираться снова. Ру почувствовала на затылке горячее дыхание. Жеребенок боязливо прижался влажными ноздрями к ее коже. Его шея дрожала, он дышал быстро и взволнованно. Лошадь Ру сделала резкое движение; жеребенок испугался, отпрянул, неподвижно застыл, а потом, фыркая, отошел. Животные начали подниматься на дыбы и кусать поводья. Они вскидывали головы, их было трудно удержать.
Тут молния разорвала тяжелые облака. Следом загрохотал гром.
– В седло! – крикнул Норман.
Лошади заржали и помчались прочь. Низко, по самой траве промчался ветер, закружил смерч, бросая людям в лица пыль и мелкие камни. Потом он погнался за лошадьми, убегавшими бешеным галопом, – сплошь вытянутые спины, воплощенное бегство от гибели. Ярко вспыхивали на небе молнии. Языками пламени светились широкие отвесные скалы, между ними струились ручьи синего блеска. Под грохочущими ударами огромного топора раскололся небесный котел, молнии разорвали огромные вены бесконечности в мифической битве с ночью, которая снова и снова накидывала бархат тьмы на открывающиеся раны.
Мустанги теснились, вставая на дыбы вокруг дерева, белки их вытаращенных глаз таинственно светились в темноте. Самые сильные жеребцы были впереди, они били копытами и кусали воздух, чтобы защититься от опасности. Взрослые животные окружили жеребят.
Лошадь Ру помчалась к стаду. В следующее мгновение ее окружили взволнованные животные. В свете молний рядом с ней виднелись блестящие спины беспокойных мустангов, похожие на волны в бушующем море. Ру подняла ноги на седло, чтобы ее не раздавили, и натянула поводья.
Но кобыла больше не слушалась. Запах обезумевших сородичей опьянил ее, она громко заржала и встала на дыбы, чтобы сбросить наездницу.
Норман видел Ру среди мечущихся животных. Он ударил свою лошадь хлыстом по шее и начал пробиваться к Ру. Какой-то жеребец укусил его за руку, Норман ударил мустанга револьвером по голове и развернул лошадь, чтобы обогнуть табун с другой стороны.
По земле застучали первые капли дождя. От спин вспотевших животных поднимался пар. В воздухе стоял их запах, горячий, мощный, сильный, запах безумной гонки, от которой перехватывало дух, сумасшедший и пьянящий, – горячка течки и смертельного страха, проникающая в кровь и прогоняющая все мысли.
Вдруг степь всколыхнулась и загорелась, небо обратилось в бесконечно яркую вспышку, зигзаги молнии рвали мир на части, и он, полыхая, раскалывался в бездне света. Молния ударила в дерево. Почти все мустанги разбежались, а некоторые упали на землю и уже не встали. Дерево-факел возвышалось над гибнущим миром.
Когда захлестал дождь, Ру пришла в себя; ее волосы и одежда были в белой пене с крупа лошади. Она вдруг взбесилась. Отпустив поводья, Ру обняла шею лошади, пустившейся вскачь от обуявшего ее ужаса. Ру прижалась лицом к гриве, сама стала животным и стихией, скачкой, ужасом и порывом.
Кобылу спугнула вновь вспыхнувшая молния. Она помчалась назад. Норман попытался перерезать ей путь. Но лошадь шарахнулась в сторону, не узнав его. Началась погоня. Кони мчались почти вплотную друг к другу, едва дыша, люди кричали друг другу неразборчивые слова, которые уносил ветер. Хлопья пены попадали на их лица, под глазами Ру на побледневшем лице залегли фиолетовые тени, гроза возбуждала ее, порождая в ней экстаз, неукротимое желание, естественность и инстинкты.
Мощным прыжком Норман преградил путь взбесившейся кобыле, схватил ее за поводья, на полном скаку снял с седла Ру и пересадил жену к себе, он прижал ее к груди и, переполненный эмоциями, огласил ночь неистовым криком; он пришпоривал своего разгоряченного коня, пока тот не обессилел и не опустился на землю под потоками ливня. Всадники, вцепившись друг в друга, скатились к его ногам…
Когда дождь прекратился и луна снова осветила землю, Норман осторожно положил спящую жену на седло перед собой и поскакал домой; она даже не проснулась…
1924
Мальчик-тамил [24]
Стэнтон давно понял, что очарование жизни заключается не в ее смысле, а в случайностях и приключениях, из которых она состоит. Поэтому он любил разнообразить логичную размеренность своего существования маленькими неожиданностями и позволял внезапным порывам овладевать собою, потому что это придавало выразительность монотонным будням и сохраняло остроту переживаний. Самоуверенность позволяла ему исполнять самые причудливые капризы.
Однажды после обеда, когда скрип повозок и звон трамваев в Мадрасе окончательно наскучили ему, он внезапно решил поехать через Вишакхапатнам в Пури, чтобы купить там храмовую утварь и сфотографировать запрещенные для продажи святыни. Он решил сразу же отправиться в путь и переночевать в бунгало.
Бой, мальчик-тамил, который вот уже несколько месяцев сопровождал его, уложил в машину ружья, фотоаппараты и провиант, забрался на сиденье рядом с господином и по-детски счастливо пялился из окна на проносящиеся мимо дома, а машина, напоминавшая гигантского жужжащего шершня, неслась вперед.
Через несколько часов сквозь деревья стал виден Бенгальский залив. Солнце стояло над хрустально-прозрачным морем, казалось, будто синюю воду подсвечивает, нежно мерцая, неведомое подводное светило. Сады коричника тянулись почти до берега, источая сильный аромат. Очертания берега, напоминавшие чей-то мечтательный жест, пропадали на горизонте в потоках света.
Пейзаж был таким захватывающим, что Стэнтону показалось пошлым продолжать поездку по привычным обкатанным дорогам, и он решил углубиться по девственным тропинкам в чащу. Он свернул с дороги и повел машину сквозь джунгли, пока не достиг поляны, сплошь усеянной белыми орхидеями.
Здесь он остановился и, прихватив по привычке охотничье ружье, пошел вперед. Тишина вокруг восхищала его. Кроны деревьев, словно мистические купола церквей, источали приглушенный зеленый свет. Листья на них не шевелились. Время словно замерло под прикрытием мощных деревьев.
Внезапно какая-то светло-песочная тень скользнула с ветки на ветку. Почти не задумываясь, Стэнтон вскинул ружье, чтобы устранить назойливого нарушителя спокойствия, но сам испугался, когда прогремел выстрел. Испуганно взметнулась в небо шумная стая попугаев; где-то в глубине джунглей что-то засвистело, зашуршало; пробежало, тяжело ступая, какое-то крупное животное; и с дерева на землю, кувыркаясь, свалилось, глухо шлепнув, коричневое тельце. Бой побежал за добычей.
Он вернулся расстроенный. Труп обезьяны лежал в его руках, словно спящий ребенок. Он молча протянул его господину, а затем осторожно положил на землю. Стэнтон знал о суеверии индусов, знал, что «хозяин леса» – это табу, что убить обезьяну – значит накликать смерть. Ему самому стало неспокойно на душе, когда он увидел лежащего на земле зверька. По-детски неуклюжая голова покоилась среди орхидей, в полуоткрытых глазах блестел странный желтый огонек, тонкие лапки распластались на земле, а в маленьких лысых ладонях было что-то трогательно человеческое.
Стэнтон молча отправился к машине, желая как можно быстрее умчаться прочь; но мотор, несколько раз вздохнув, заглох. Пока Стэнтон копался в машине, к нему подкрался слуга-индус и спросил, можно ли похоронить труп. Стэнтон кивнул. Скоро тамил вернулся. Он то и дело озирался по сторонам, глаза его были полны ужаса. Он сказал, что видел кого-то в джунглях, кто- то стоял среди деревьев и махал рукой. Вдруг тамил вздрогнул и спрятался за машину:
– Вон… вон…
На краю опушки появилась обезьяна, она замерла в нерешительности, словно что-то искала. Когда Стэнтон подошел ближе, обезьяна скрылась в чаще. Бой тихонько притащил несколько камней, чтобы завалить ими могилу. Устранив поломку, Стэнтон проехал небольшое расстояние, затем прокрался назад и стал наблюдать за поляной. Тамил последовал за хозяином. Длинными прыжками обезьяна подбежала к могиле и начала отодвигать камни. Когда Тамил увидел, что животное пытается раскопать могилу, он прошептал:
– Сахиб… он искать… другого…
Внезапно Стэнтон вспомнил: застреленная обезьяна была самкой.
Они ехали около четверти часа, когда Стэнтон понял, что заплутал. Он решил поехать по ослиной тропе, надеясь, что она выведет его на шоссе. Наконец заросли пальм, хлебных деревьев и бамбука уступили место низким кустам, дорога стала шире.
Бой положил ему руку на плечо. Оказалось, они сделали круг и снова вернулись на поляну. Между деревьями показалась маленькая согнутая фигура.
– Сахиб… он угрожать, – испуганно пролепетал тамил и забился в угол.
Стэнтон прикрикнул на него. Но непонятное волнение заставило его остановить машину и подойти к животному. Зверек не убежал, продолжая окровавленными пальцами отдирать тяжелые камни, под которыми лежала его подруга.
Потрясенный, Стэнтон вскочил в машину и рванул прочь. Так и не достигнув шоссе, машина остановилась: мотор зачихал, застучал и заглох во второй раз. Пока Стэнтон чинил его, наступила темнота.
Лес ожил. Черные ветви отбрасывали безмолвные тени. Попугаи кудахтали и хохотали на ветках деревьев. В кустах что-то сопело и чавкало, большая птица пролетела низко над дорогой, ночные бабочки танцевали в лучах фар. Раздался протяжный крик, еще раз, ему ответил другой, эхо повторило эти крики, пронзительно и грустно жаловались в ночи стаи обезьян.
Бой задрожал и отодвинулся от хозяина.
– Хозяева леса зовут тебя, сахиб, – жалобно сказал он.
Ужас суеверного индуса настолько взволновал Стэнтона, что он забыл свернуть на нужную дорогу и снова поехал по той же тропе. Поняв свою ошибку, Стэнтон разразился проклятиями, когда снова выехал на поляну.
Едва узнав место, индус широко раскинул руки и закричал от ужаса, а увидев промелькнувшую между призрачно светящимися орхидеями тень, начал биться головой о борт машины. Ничего не соображая от злости, Стэнтон схватил ружье, чтобы выстрелом в воздух напугать и прогнать животное и успокоить индуса.
Тамил подумал, что его господин хочет застрелить и вторую обезьяну. Широко раскрыв глаза, он ухватился за ружье. В ярости от сопротивления цветного мальчишки Стэнтон потянул ружье к себе; но бой навалился на ствол всем телом. Обхватив оружие обеими руками, он умолял:
– Сахиб… не стрелять…
Бой терпеливо снес все удары и пинки, которыми осыпал его рассерженный Стэнтон, пока хозяин не вытащил его из машины и не освободил ружье. Но прежде чем Стэнтон успел поднять оружие и спустить курок, за его спиной раздался крик, такой мучительный и пронзительный, на который способны только лошади в предсмертном страхе, он почувствовал тупую боль в спине, зашатался и упал.
Когда ружье выскользнуло из судорожно сжатых пальцев хозяина, бой застонал, уронил нож и, рыдая, опустился на землю рядом со Стэнтоном.
– Сахиб… сахиб…
Так он просидел всю ночь.
Когда забрезжило утро, он перевязал хозяина и потащил его на дорогу. Проезжавший мимо автомобиль довез обоих до Мадраса. Прошло много времени, прежде чем Стэнтон поправился.
Бой служил у него еще много лет, но Стэнтон никогда не говорил с ним о той ночи…
1925
Трофей Вандервельде [25]
Мы сидели на пляже и долго слушали прибой, который рокотал, грозно ворча во тьме, словно подземное божество, пока поднявшийся ночной ветер не успокоил его, и тогда он постепенно превратился в ритмичный шум. Сквозь перистые листья пальм у нас над головами было видно огромное и величественное ночное небо, с которого лился свет звезд, будто золотистое вино из чаши черного алебастра, выплеснутое спьяну в хмельное море на пиршестве бессмертных. Пенистые барашки отбрасывали фосфоресцирующий свет на беспокойную воду, так что казалось, будто небо и море, играя, бесконечно перекидывают его друг другу.
Ничто так не волнует кровь и не приводит дух в мятежное и тоскующее состояние, как шум ветра и морской прибой. Поэтому мы молча поднимались по эспланаде, занятый каждый своими мыслями, к гостинице «Лицо Галле», чтобы вместе провести вечер в холле.
Тут почти никого не было. Английская семья, которая что-то выписывала из путеводителей; усердно перешептывающаяся молодая пара – наверно, у них был медовый месяц; и один голландец с покрасневшей лысиной, широкий и массивный, который сидел за столом и то и дело выкрикивал:
– Boy, one whisky more! [26]
Оле Хансен помешивал ложкой воду со льдом. Последнее время по вечерам он часто впадал в меланхолию и рассказывал сентиментальные истории о белых фьордах и утреннем тумане над горными озерами. Мы терпеливо слушали его, потому что самое лучшее – рассказать о том, что тебя тревожит, тогда все это скорей пройдет. Несколько недель назад Оле Хансен узнал о смерти женщины, которая была частью его юношеских воспоминаний, – а как раз такие простые, давнишние образы и происшествия иногда странно волнуют, если случайно снова наталкиваешься на них.
Мы были немногословны. И тут сквозь шум вентиляторов прорезался голос управляющего, сопровождавшего двух гостей. Вероятно, они прибыли на теплоходе, который после обеда причалил в гавани. Из слов управляющего можно было понять, что они вернулись из окрестных садов.
У мужчины было обветренное, рябое от оспы лицо, на котором по-особому выделялись волевые, глубоко посаженные глаза. Упругими шагами он шел рядом с женщиной, лица которой почти не было видно; мы могли оценить только изящный изгиб шеи, когда она поднимала голову, чтобы что-то сказать мужчине.
Когда они проходили мимо нашего стола, мужчина повернул голову; широкий шрам наискось пересекал его лоб и упирался в угол левого глаза. На мгновение он подал женщине руку, она почти незаметно оперлась на нее, но в ее позе была такая интимность, что Мортон сразу же поставил диагноз: молодожены.
Оле Хансен покачал головой:
– Не думаю. Этот мужчина – Вандервельде, два года назад он получил приз Ниццы. Женщина сопровождает его уже год. Я видел ее с ним на кубке в Марселе, на трибунах в Церде во время «Тарго Флориа» и на гонках в Индианаполисе; но я ее не знаю…
Кинсли заявил:
– Это Лилиан Дюнкерк!
Мортон вскочил:
– Не может быть! Лилиан Дюнкерк невозможно удержать целый год. Я знаю Д’Астэна, в которого она стреляла, когда увидела его во время корсо [27] с графиней Риччи; и несмотря на это, она бросила его через три недели.
Кинсли сделал Мортону знак, чтобы тот сел.
– Я понимаю, юность всегда категорична. Ты прав: эта Дюнкерк – самая красивая и беззаботная искательница приключений на континенте, и ее liaisons [28] почти всегда очень быстротечны. Поэтому о ней можно сказать «поверхностна и легкомысленна» и попытаться завоевать ее, делая ставку на эти качества. Но то, что из этого ничего не получается, доказывают напрасные усилия князя Штолля, которому принадлежит половина Батавии и который даже был готов жениться. Возможно, она ищет недостижимый идеал, но не может найти его, а потому бросает всех. А может быть, в ней есть и то и другое.
Но вот уже год она принадлежит Вандервельде. Вы удивлены, так как он не особенно умен, не особенно богат и не особенно интересен; но зов крови, как ничто другое, имеет свои законы. А так как я знаю подробные обстоятельства возникновения этой удивительной верности, я вам их объясню. Не бойтесь, трактата по психологии не последует. В такой задумчивый вечер это было бы настоящей безвкусицей.
Примерно год назад Вандервельде сидел в углу этого зала. Он только что проехал на своем автомобиле по гоночной дистанции, где старался как можно четче проходить повороты, отрабатывал управление и делал записи, чтобы закончить подготовку к гонкам. Он просматривал свои записи, стараясь запомнить их к следующему дню, и был так погружен в них, что не заметил, как мимо прошла Лилиан Дюнкерк.
Да он ее, вероятно, и не знал. Следом за ней шел какой-то подозрительно торопившийся мулат, который задел стул Вандервельде и неловко толкнул его. Извинения прервали размышления Вандервельде, и он решил выйти из отеля на вечерний моцион.
Приглушенный крик заставил его замедлить шаги. В неясном свете он увидел женщину, которая защищалась от какого-то мужчины. В мгновение ока он оказался рядом и свалил мулата апперкотом; тот упал, как мешок.
Потом, не обращая ни малейшего внимания на лежащего плашмя, захлебывающегося кровью мулата, Вандервельде поклонился и сказал:
– Простите, миледи, что я вмешался в ваши дела, не назвав предварительно своего имени и не получив вашего разрешения. Могу я проводить вас в отель или вы предпочитаете другую диспозицию?
Вы знаете, что на женщин всегда производит впечатление, когда о необычной ситуации говорят как о само собой разумеющемся и почти повседневном; потому что настоящему светскому человеку несложно оказаться на высоте в нормальной ситуации. Но Лилиан Дюнкерк привыкла к подобному поведению. После нескольких слов благодарности она собралась идти дальше – ее гордость была задета тем, что на нее напал мужчина. Но вдруг она увидела, что мулат поднялся с земли и тянет руки к шее Вандервельде. Она не могла говорить, но внезапно отразившийся в ее глазах ужас указал Вандервельде на опасность.
Он быстро сделал шаг в сторону, чтобы противник, нападая, промахнулся, наткнувшись на его плечо, быстро взглянул на Дюнкерк, сказал: «Pardon», обернулся и со сжатыми кулаками и такими страшными глазами пошел на мулата, что тот зашатался, хотя еще не получил удара, и во внезапном страхе бежал.
Успокойся, Мортон, я знаю, что ты хочешь сказать; это тоже не было для Лилиан Дюнкерк чем-то настолько необычным, чтобы она из-за этого так сильно привязалась к Вандервельде. Но в тот момент этого было достаточно, чтобы вызвать интерес; и она разрешила даже сопровождать ее на пляж.
Только теперь он увидел, кого защищал. Волнение от случившегося, которое он чувствовал, несмотря на все свое самообладание, – а уже одного этого достаточно для возникновения напряжения, превращающего ситуацию в событие, а ее преодоление в глубочайшее удовлетворение, – смешалось с сознанием, что благодаря неожиданному приключению он оказался наедине с прекрасной незнакомкой в тропической ночи, и превратилось в таинственный соблазн и фантастическое опьянение, которые дали ему внутреннюю уверенность, необходимую для продолжения этого приключения и доведения его до той силы выразительности, которую Оле Хансен как-то окрестил «бешеной кровью».
В такой ситуации замечание Вандервельде, что у него завтра гонки, по-особому заинтересовало Дюнкерк. В ту ветреную ночь слова легко слетали с уст обоих собеседников; в игру вступили желания и волнующие намеки, и в сознании женщины все так переплелось с замечанием Вандервельде, которое он сделал безо всякого умысла, что оно вдруг приобрело судьбоносный оттенок и стало вроде немого соглашения: если завтра Вандервельде завоюет приз, то он завоюет и Лилиан Дюнкерк.
На следующий день после беспокойной ночи Вандервельде, преисполненный твердой решимости, отправился на своем автомобиле на весы. Он тщательно его осмотрел, завел для проверки мотор и потом усадил рядом с собой свою собаку. Как и многие другие искатели счастья, он был суеверен, как дикарь, и никогда не стал бы участвовать в гонках, не посадив рядом с собой любимую собаку.
Вандервельде стартовал двенадцатым. На первом круге он отстал, потому что у него было несколько мелких поломок. Потом он начал нагонять других и пробиваться вперед. Скоро он был уже девятым. Машина, шедшая перед ним, потеряла управление на повороте, получила поломку поршневой группы, ее оттащили. Вскоре после этого у Вандервельде опять полетело колесо, и ему пришлось десять минут ехать до станции со спущенной задней шиной. Там он быстро поменял колесо и заправился. Потом поехал дальше.
Тем временем американец Эллан и итальянец Мар- тони обошли его на круг. Вандервельде лишь медленно догонял их, хотя мчался, как никогда. Он на полном ходу вошел в поворот, правда, машина встала почти поперек трассы, но тут же помчалась дальше. Вдруг он вырвался вперед и сел на хвост синему автомобилю Эллана. Теперь соревновались только три машины. Недалеко от трибун Вандервельде под аплодисменты зрителей обошел американца. Полчаса он держался вплотную за Мартони. Наступил последний круг. Все с невероятным напряжением ждали, удастся ли Вандервельде побить итальянца. Лилиан Дюнкерк в какой-то лихорадочной уверенности ожидала конца гонок.
Внезапно зажужжал мотор, все ринулись к барьерам, вытянули шеи, вскочили на сиденья, зрители неистовствовали: Вандервельде на страшной скорости шел впереди с большим отрывом.
Тысячи голосов слились в единый крик. За двести метров до цели из автомобиля Вандервельде выбился язык пламени, загорелся карбюратор. Публика застыла, затаив дыхание. В абсолютной тишине мчался Вандервельде на горящей машине к цели.
И тут произошло нечто неожиданное. Вероятно, при торопливой дозаправке немного бензина разлилось на кузове, и теперь языки пламени перекинулись туда. Это было не особенно опасно, и Вандервельде наверняка мог довести машину до финиша; но собаку рядом с ним, кажется, обожгли летящие в стороны искры, потому что она вдруг пронзительно завыла.
В следующее мгновение, когда победа была у него практически в руках, за пятьдесят метров до цели, Вандервельде остановился, выхватил собаку из машины и стал проверять, не случилось ли с ней чего серьезного. В тот же момент мимо промчался итальянец и первым оказался у финиша.
Вандервельде ни на что не обращал внимания. Он гладил свою собаку и равнодушно шел сквозь толпу, которая кинулась на него с вопросами. Люди качали головами, удивляясь его странному капризу: упустить победу из-за жалобного воя собаки.
Лилиан Дюнкерк стояла, побледнев, перед Вандервельде. Они молча поехали в отель. Здесь Вандервельде сам перебинтовал собаку, у которой был лишь незначительный ожог. Он выпрямился и сказал:
– Ерунда, через несколько дней заживет. Я мог бы ехать дальше, но ведь я не знал – вдруг рана оказалась бы более тяжелой и мучительной.
В эту минуту Вандервельде завоевал Лилиан Дюнкерк. Если бы он победил, вероятно, она очень скоро оставила бы его, как и многих других. Но то, что страдания животного значили для него больше, чем желание обладать женщиной, что он не раздумывая пожертвовал ею ради обожженной лапы собаки, так потрясло Лилиан Дюнкерк, было таким непривычно новым в ее жизни, окружило образ Вандервельде в ее воображении таким ореолом человечности, показало, насколько он выше инстинктов, что, уже было потеряв Лилиан, Вандервельде вновь с удвоенной силой завоевал ее. По поспешному замечанию Мортона вы и сами можете судить, насколько она верна Вандервельде.
Я – скептик и не знаю, было ли поведение Вандервельде искренним и импульсивным, или то был чертовски точно рассчитанный трюк, пришедший ему в голову в последний момент, чтобы наверняка удержать Дюнкерк. Но в конечном счете это ведь все равно; потому что любовь – одна из самых странных вещей: даже если ты пользуешься обманом, чтобы завоевать ее, – она остается, пусть даже обман потом выйдет наружу.
1924
Межпланетный автомобиль [29]
Доктор Хуберт Дрешер, инженер, хотел сначала устроить вечеринку с пуншем в честь своего тридцативосьмилетия. Но так как зимний ветер бессовестно свистел и бился в окна, он решил сварить своим гостям настоящий крепкий грог. Вскоре появилось соответствующее настроение, синий сигарный дым клубами поплыл по комнате, горячий напиток ударил в головы, гости произносили речи и тосты, в промежутках пили для разнообразия коньяк и бенедиктин, под конец даже откупорили бутылку шампанского, так что, когда после полуночи гости неторопливо и шумно начали прощаться, некоторые уже подозрительно опирались на своих соседей.
Доктор Дрешер проводил последнего гостя и со вздохом удовлетворения вернулся в приятно прогретую комнату. Он налил себе еще бокал грога и залпом опустошил его. Потом, довольный, уселся в мягкое кресло и собрался закурить сигарету.
Тут сквозняком задуло горящую спичку. Дверь рывком открылась, впустив зимнюю стужу. Доктор Дрешер обернулся, подумав, что кто-то из друзей решил остаться на ночь. Но в проеме двери стоял неизвестный.
Дрешер пристально изучал его. Незнакомец был в автомобильном костюме, даже еще не снял очки. Высоким голосом он спросил:
– Доктор Дрешер?
Хозяин дома утвердительно кивнул и поинтересовался: