Перейти к содержанию

Интервью у собственного сердца. Том 2

Автор:

4,7 10+ оценок читателей Рунета
Категория
Биографии и Мемуары
Год издания
Издательство
Эксмо
ISBN
978-5-04-118700-2
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Что связывает Эдуарда Асадова с лордом Вильямом Норманом? Или с Николаем Чернышевским? Как прихотливо иногда переплетаются судьбы людей, казалось бы далеких друг от друга, как Южный и Северный полюсы, и формируют уникальный характер талантливого человека. История целого рода оживает на страницах автобиографии- исповеди Эдуарда Асадова – живо, увлекательно, очень честно, но не назидательно. О драматичной судьбе поэта сквозь призму исторических и литературных событий и историй любви его предков и сформировавших особенные жизненные принципы рода, которые и помогли выстоять, быть бесстрашным, честным в самых трагических обстоятельствах судьбы. И о безграничной любви, которая преодолевает все.

Читать «Интервью у собственного сердца. Том 2» — Эдуард Асадов онлайн

Страница 2 из 2

Вот так и провел я тогда у Наташки эту чистую и безгрешную ночь, абсолютно уверенный в недопустимости ничего иного!

И вот теперь, ровно два года спустя, сидя в той же комнате и чувствуя, как падают на мои пальцы крупные Наташкины слезы, я по-прежнему был убежден в правильности своего поступка. Порядочный человек в подобной ситуации должен поступить только так, и никак иначе. Помолчав, я снова говорю Наташе:

– Я очень тебя прошу, не нужно никаких слез… Если не хочешь ничего говорить, не говори. Я не настаиваю. А если говорить, то только правду. Вот и все.

– А я и говорю всегда только правду, – говорит Наташа все еще дрожащим голосом и вытирает слезы. – Говорю все как есть. Понимаешь, ты мне нравился еще до войны. Только ты на меня не обращал никакого внимания. Что я для тебя была? Совершенно никто, соседская девчонка, вот и все. Когда ты пришел в сорок третьем, я почувствовала, не знаю правильно или нет, что ты как-то внимательней посмотрел на меня. И когда мы с тобой ходили в парк и попали под дождь, а потом бежали прятаться под навес, ты так тепло обнял меня за плечи, что я подумала, что… ну, в общем, что я тебе тоже нравлюсь. И когда через три дня ты снова пришел и тогда у меня остался и даже поцеловал меня, я все равно была уверена, что все это только так, не очень серьезно. Нравиться, может быть, нравлюсь, но серьезного у тебя ко мне нет ничего. И когда письма тебе потом писала, все равно думала так же. Короче говоря, была уверена, что ты будешь искать себе более блестящую партию, чем я. Во всяком случае, ты мне о своем отношении ни устно, ни в письмах ничего серьезного не говорил. Нет, я себя ни в чем не хочу оправдать. Просто я рассказываю все как есть. Ты знаешь, что работаю я в лаборатории ЗИЛа, а по вечерам мы с подругами ходили еще работать в госпиталь. Я ведь прошла специальные курсы медсестер. И там мне стал оказывать внимание один майор, молодой, интеллигентный и как-то по-человечески добрый. Сказал мне, что он один, что семья его погибла в Могилеве. Ранен он был не очень сильно. Но была контузия, и левая рука сгибалась плохо. Его комиссовали и посылали военкомом в Подмосковье. Короче говоря, он признался мне в своих чувствах и просил стать его женой. Ну и показалось мне, что это моя судьба, что я тоже тянусь к нему, ну и я согласилась. А потом, когда мы уже должны были идти регистрироваться, тебя привезли в московский госпиталь. И вот хочешь – верь, хочешь – не верь, это дело твое. Но вот я, как только пришла с Лидией Ивановной к тебе в палату, как посмотрела на тебя, как взяла твою руку, меня словно кипятком обожгло. Пришла домой и поняла окончательно, что люблю только тебя. И всегда любила. Вот только когда увидела тебя там в палате, ну вот словно ножом мне в сердце – люблю и люблю! А когда майор пришел, я сразу ему все и сказала. Все, как на духу. Он не поверил. Сначала думал, что я с ним шучу. Потом стал сердиться. В конце концов мы поссорились, и он ушел. Откровенно говоря, я думала, что на этом все. Ну, произошла горькая ошибка, никто ведь не виноват. Было бы хуже, если бы все это обнаружилось позже. Я была уверена, что он больше не придет. И вот спустя уже, наверное, недели две пошла я по Левшинскому переулку в овощной и вдруг вижу его. Такое впечатление, что ждал меня, хотя и сделал вид, что встретился случайно. Однако почему-то сразу же стал убеждать пойти с ним регистрироваться. Говорил, что любит, что ему дают квартиру и он мечтает там жить только со мной. Сцена была ужасно неприятная. Ты знаешь, для меня уже никого и ничего нет. Ведь чувство мое к тебе не вчера родилось, оно было во мне всегда, и только по-настоящему я поняла это, когда ты вернулся. Ну я тоже не виновата! Я ему снова все это же повторила. И вдруг он вытаскивает из кобуры пистолет и говорит:

– Решай, или ты выходишь за меня замуж, или я тебя сейчас пристрелю, мне терять нечего. Ну, в общем, как дон Хозе и Кармен.

– Да, – сказал я, – только тореадор не на арене, а на операционном столе.

Наташа тихо сжала мою руку:

– А мне наплевать, где ты и кем ты будешь. Для любви такие вещи не существуют. Смотрю я на этот пистолет, честно говоря, немного жутковато, но и злость какая-то начинает подниматься. Но стараюсь говорить спокойно: «Не советую тебе делать глупостей. Пользы от таких вещей ни тебе, ни мне. Я люблю другого человека, и пистолетом тут не сделаешь ничего». Тогда он выстрелил над моим ухом вверх и сказал: «Подумай еще раз, потому что вторую пулю получишь ты».

В это время по другой стороне улицы шли какие-то военные. Услышали выстрел и перебежали дорогу к нам. Один из них, кажется, подполковник, спрашивает:

– В чем дело, товарищи, что случилось?

Майор побелел от злости и хмуро цедит:

– Это моя жена, и я выясняю с ней отношения. Прошу поэтому не вмешиваться в наши личные дела.

Ну, они, очевидно, решили, что возвратился с войны фронтовик и выясняет отношения с вертихвосткой-женой. Понимающе ухмыльнулись, дескать, сами фронтовики, понимаем. Раз такое дело, то проучить не мешает. Вежливо козырнули и пошли обратно. А я кричу в отчаянии:

– Простите, товарищи! Никакая я ему не жена. Слышите! Я не обманываю, это правда!

И в голосе у меня слезы. Они, очевидно, поверили, вернулись, и подполковник тот говорит:

– С такими игрушками, майор, на улице не балуются. Скажите спасибо, что мы возвращаемся с праздника. И не хотим обижать фронтовика. Идите домой и чтобы подобных выходок никогда не было!

Я перенервничала и прошу их:

– Если можно, проводите меня, пожалуйста, домой. Я тут совсем рядом живу! Ну и они меня проводили. Больше я с ним не встречалась. Вот, собственно, и вся правда. Ну а все остальное решай сам. Я же знаю теперь только одно: как бы ни сложилась моя судьба, даже если ты от меня отвернешься и я когда-нибудь выйду замуж, я все равно буду любить только тебя одного. Это я знаю точно. Вот и всё.

Трудным был этот разговор. Трудными были и все последующие дни. Трудными и несправедливыми. С чьей стороны несправедливыми? Конечно, с моей. Впрочем, это я понял позже, гораздо позже. А тогда… А тогда я ехал в купейном вагоне с мамой в Крым, в Феодосию. Лежал на верхней полке и думал, думал, думал… Конечно, сегодня мне очень легко и просто все расставить по своим местам, дать справедливую оценку и поступкам и людям. Но тогда… Можно ли меня осуждать за те мысли, что владели мною в те нелегкие дни?! Вряд ли! Поезд мерно выстукивал свою неизменную песню. Я пускал печальные колечки дыма в потолок и мыслил примерно так:

– Любит меня Наташа или нет? Ну, допустим, даже любит. Будем считать также, что и мое сердце она зацепила. Но что меня может ждать впереди? Что для меня в женщине главное? Надежное и верное чувство. Повторяю: НАДЕЖНОЕ, и снова повторяю: ВЕРНОЕ! А какая здесь может быть вообще гарантия, что тут именно такая верность? Ну какая? Если она могла отмочить такой фокус по отношению ко мне, здоровому, интересному, полному огня и задора, то почему она будет надежной и верной, находясь со мной, разбитым и раненым? Что у меня на сегодня есть? Да ровным счетом ничего: ни профессии, ни квартиры (к маме я возвращаться не хочу), ни денег, ни тем более приличной физиономии. Да, я помню ее поступок там, во время перевязки, но где гарантии, что это не душевный порыв, и только? И потом, как это может быть: здоровый я ей только очень нравился, а раненый вызвал чувство любви? Нет и еще раз нет! Все это надо вырвать из сердца и выбросить! И это будет самое верное! Думаю, что любой нормальный человек согласился бы с ходом моих размышлений. Нет сомнений в том, что скоропалительных поступков совершать чаще всего не стоит. И тем не менее все рассчитать и вычислить все равно невозможно. Уже много лет спустя, когда Наташа вышла замуж и была матерью двух детей, я, разговаривая с ней по телефону о житье-бытье, вдруг неожиданно спросил:

– Можно, Наташа, я задам тебе один вопрос. Если не захочешь на него отвечать, не надо, я не обижусь.

– Ну, спроси, – улыбнувшись, ответила Наташа, – а почему такое предисловие? Мне кажется, мы всегда были с тобой откровенны.

– Хорошо. Вот ты говорила мне когда-то обо мне и себе… Ну, о том, что любовь у тебя одна и на всю жизнь. Скажи, теперь ты мыслишь иначе?

Наташа помолчала и твердо ответила:

– Почему иначе? Так же, как и тогда. И когда Саша делал мне предложение, я ему честно сказала о том, что люблю тебя.

– Ну и как же он среагировал?

– По-моему, он не до конца в это поверил. Во всяком случае, сказал, что, во-первых, ты уже женат, а во-вторых, он убежден, что это у меня пройдет и я его все равно полюблю.

– Ну и как?

– А я, по-моему, уже ответила ну и как! И, пожалуй, этого довольно!

Не знаю почему, может быть, из идиотского тщеславия, но я все-таки спросил:

– Ну хорошо, а если бы я позвонил тебе сейчас и сказал: в чем ты сейчас стоишь?

– Ну как в чем? В домашнем халате и тапочках.

– Ну вот и я бы тебе сказал: Наташа! Ты можешь вот прямо сейчас взять и бросить разом все, абсолютно все. Я подъеду к тебе на такси и тебе нужно будет спуститься вот так, как ты есть, в халате и тапочках и уехать со мной навсегда куда угодно, куда я увезу, что бы ты мне ответила?

Наташа не думала ни минуты. Я слышал только, как она глубоко передохнула, а потом каким-то изменившимся глубоким и строгим голосом сказала:

– А я таких шуток не принимаю. И из праздного любопытства ты таких вопросов мне никогда не задавай. Нет, вопроса этого я не боюсь. Только ты если хочешь его задать, то задай абсолютно серьезно. И я подчеркиваю это тремя чертами: абсолютно серьезно. И тогда сам посмотришь, что будет! Договорились?

И тихо повесила трубку. И я, может быть, впервые в жизни понял, что прошел когда-то мимо огромной и настоящей любви. Что ошибка ее никогда бы не повторилась. Что множество ангельски невинных девушек, выйдя замуж, ставят своим нареченным нередко великолепные ветвистые рога. И что главное совсем не в этом, а в том, чтобы суметь разгадать, почувствовать душу человека! И при помощи интуиции, каких-то там шестых или седьмых чувств угадать золотой самородок под грудой камней и земли… Если бы уметь это сделать!

Да, время, конечно, великий целитель. Это теперь все, о чем я рассказываю, может показаться ясным и расставленным по своим местам, а тогда на душе у меня было смутно и тяжело. И санаторий, если и врачевал мое тело, то духовное состояние врачевал не очень. Шумело, накатываясь на лесок, море, визжали, прыгая на волнах, веселые отдыхающие, а я лежал где-нибудь в тени и, закинув руки за голову, молчал и думал. Нет, это было не простое молчание. В тишине под размеренный шелест прибоя шел труд, медленный и упорный. Это своими руками я возводил незримую стену между собой и Наташей. Мама, которая постоянно была рядом со мной и знала о моем состоянии, делала все, чтобы вселить в меня веру в хорошее. Наташу она знала прекрасно, и была ей Наташа ближе всех моих знакомых, и, если говорить откровенно, мама была на Наташиной стороне. Но, будучи всегда справедливейшим человеком, она не хотела никак давить на мою душу и предоставляла все решить самому. Она просто дарила мне свою ласку, тепло и сердечность, и это, вероятно, было мне нужнее всего. Приходили из Москвы письма. Больше всего их было от Лиды. Чувствуя, что у меня с Наташей происходит какой-то конфликт, она стала писать еще чаще. Наташа не писала ни строки, как бы давая понять, что решение судьбы она отдает в мои руки. А я уже все решил. Рядом со мной должен находиться человек, на которого можно положиться во всем и без оглядки. Ведь впереди предстояла трудная жизнь: завершение операций, поиски и непроторенная дорога в завтрашний день.

О своем возвращении я не давал никому телеграммы, кроме одного знакомого полковника, который должен был дать машину. Однако на вокзале, кроме него, была еще и Лида, напряженная, серьезная и довольная. С этого времени Лида стала главным моим посетителем. И как-то так само получилось, что все остальные люди, навещавшие меня прежде, вроде бы оттеснились на второй план. Нет ни малейшего сомнения в том, что в смысле времени, проведенного в госпитале, Лида намного превосходила всех навещавших в госпитальных палатах. Фактически она первой в госпиталь приходила и последней из него уходила. Теперь, когда я уже был не послеоперационным, мы гуляли с ней по коридорам, звонили кому-нибудь из автомата, сидели на деревянных и плюшевых диванчиках, а в теплую погоду выходили посидеть на скамеечке в госпитальном саду. Постепенно в госпитале все привыкли к ней как к своему человеку. Всем нравилась и ее тоненькая девичья фигурка, кроткий взгляд, скромная застенчивая улыбка. Да, буквально всем… кроме кастелянши Кати. У этой Кати погиб на фронте муж, и она одна растила двух малышей. На Лиду она всегда смотрела с какой-то холодноватой отчужденностью и при встречах здоровалась довольно хмуро. Задетый за живое, я несколько раз спрашивал Катю о причинах такого неприятия. Она долго уклонялась от прямого ответа, но однажды вспыхнула (характер у Кати был довольно резкий), подсела ко мне на диванчик в коридоре и в чувством сказала:

– Мы, Эдуард, сейчас тут только двое. Хитрить я не умею и не хочу. Вот вы спрашиваете, почему я так к ней отношусь? Пожалуйста, если хотите, скажу. Быть может, я абсолютно не права. Не буду спорить. Но вот что чувствую, то и говорю. Возможно, вы ее любите. Тогда еще раз простите. Но вот не верю я ей, понимаете, не верю! Как и почему, точно сказать не могу. А вот не верю, и баста. Ну вот душой чувствую, что это тот самый тихий омут, в котором все черти водятся. Ну вот сердцем чувствую, что недобрый она человек и вы, если женитесь на ней, хлебнете немало горя. Вот другая девушка, которая теперь реже ходит, такая пышненькая, с голубыми глазами и внешне красивая, да и душа, по-моему, у нее славная, – вот я бы выбрала на вашем месте только ее. А эта, может быть, даже и еще красивее, но нет, ну вот не то и не то… Только не сердитесь на меня. Может быть, я просто злая дура. Жизнь меня не раз стегала кнутом по спине. Впрочем, это не важно. А не поделиться с вами своими мыслями я тоже ну вот не могла никак. А теперь давайте забудем все, что я вам тут сейчас говорила. Возможно, что она хорошая и я совсем не права!

Она ушла, а я долго еще сидел на диване растерянный и обиженно-возмущенный. Ну с какой стати она говорит и думает так? Почему? Какие у нее для этого основания? Да никаких! Дурацкий характер, и всё. А может быть, просто оттого, что жизнь у нее не мед, она не может видеть чужих радостей?! Впрочем, нет, не похоже. Душа у нее не злая. А может быть, у нее просто плохое настроение или что-то в этом роде? Бывает ведь и так. Ладно, будем считать этот разговор ошибочным и несправедливым. Я-то, слава Богу, знаю лучше!

Увы, сколько раз на протяжении многих и многих лет я вспоминал еще этот «ошибочный» Катин разговор… Впрочем, сильны мы бываем, как правило, именно задним умом. Потом, конечно, мы профессора и академики! И детей наших учим уму-разуму с самых мудрейших позиций. Но в момент, когда нужно совершать ошибки, мы их великолепнейшим образом совершаем. Ничьих советов не слушаем и удержать себя никому не даем!

Тем не менее справедливости ради я все-таки должен сказать, что поверить в те далекие дни хотя бы единому негативному слову в адрес Лиды было необычайно трудно. Мой самый лучший друг Борис Самойлович Шпицбург был, что называется, самым непосредственным свидетелем и почти участником тех далеких событий. Уже много лет спустя я спросил его во время одного задушевного разговора:

– Боря, вот ты, как друг, скажи мне откровенно и честно: была ли у меня хоть какая-нибудь причина усомниться в моем выборе? Ну, допустим, чего-то недоглядел я, но ты-то, со стороны наблюдая и за мной и за ней, имел возможность заметить хоть какую-нибудь червоточину, неискренность ее, лукавый взгляд, лицемерие, какое-нибудь фальшивое выражение лица хотя бы когда-нибудь или что-то еще другое?

И Борис мне ответил без колебаний:

– Нет, дружище, и еще раз нет! Когда Лида входила в палату, у нее на лице было всегда такое выражение, что она готова в любую минуту кинуться за тебя в огонь и в воду! И когда сидела возле твоей кровати, я много раз наблюдал со стороны, в палате, кроме тебя, было еще двадцать четыре гаврика и многие были не очень сильно ранены, во всяком случае, далеко не так, как ты, ну и посторонние люди приходили в палату тоже, и врачи, порой симпатичные, а она вот как сидит, так и сидит, смотрит только на одного тебя и даже головы ни на кого не повернет. Или, когда в палате народу совсем мало, положит тебе голову на грудь и не шелохнется. И когда гуляла с тобой по коридору или во дворе, я же видел, ну так она с тобой говорит и так ведет себя, как самая любящая душа. Ты знаешь, тебе даже все завидовали. Говорили, без злости, конечно, мол, черт побери! Асадов всех сильней ранен, а девчонки к нему ходят одна лучше другой. Особенно вот эта Лида, приходит ведь каждый день и сидит с утра до вечера и, видать, любит. Везет же людям! Вон к Пасечному пришла жена, посмотрела один только раз, и всё, ушла и поминай как звали! А тут и не жена еще, и парень весь забинтованный, а она сидит и глаз оторвать не может!

Вот так примерно говорили буквально все. Да и я думал так же. Так что ты себя за твой выбор никогда не упрекай. Я на твоем месте поступил бы так же!

Вот так ответил мне Боря, мой самый верный и самый близкий друг, который не солгал мне ни разу. Если бы какой-нибудь верховный судия спросил меня: «А как она вела себя в те далекие дни?» Я бы не колеблясь ответил: «А никак не вела». Почему? Потому что ее практически как бы не было, а было мое эхо. Было существо, готовое предупредить мое любое желание. Моя воля – это была ее воля, мои эмоции были эмоциями ее. Говорила она всегда со мной тихим и удивительно ласковым голосом (а ведь это было не день и не два, а почти полтора года). Все мои радости были ее радостями, а мои надежды ее надеждами. Когда меня оперировали, она вместе с Борисом ждала меня еще в коридоре, а когда после этого я часами спал, особенно если подымалась температура, она сидела неподвижно рядом и держала меня за руку. И если бы, к примеру, когда-нибудь, наплевав на приличие, я велел бы ей забраться под одеяло, она сделала бы это раньше, чем я закончил бы фразу. Короче говоря, это была девушка, о которой и мечтать даже было трудно! Вот такая это была необыкновенная история! А если добавить к этому, что до встречи со мной девушку эту еще никто и ни разу не поцеловал, то можно ли удивляться тому, что соперниц у нее в конце концов вообще не осталось!

Приближалось время моей выписки из госпиталя. Врачебный консилиум решил отправить меня на три месяца домой, а потом положить в декабре на последнюю операцию. Что со мной делали? Да все время одно и то же: штопали мне лицо. Да, сломать куда легче, чем склеить. Для того чтобы ранить человека, нужна всего доля секунды, а для того чтобы починить или собрать всего только начерно и несравнимо хуже, то были нужны порой месяцы и даже годы. Об убитых, которым не помогут ни бинты, ни врачи, я уже не говорю. Вот почему война – это самая жестокая и нелепая бессмыслица на земле. Я-то знаю об этом не понаслышке!

Самыми трудными для меня минутами в госпитале были те дни, когда в зале крутили кино. Все ходячие тогда, балагуря и топая разношенными огромными тапочками, дружно двигались в клуб на четвертый. В палате становилось тихо и пустынно. Оставались только я да Саша Юрченко – обожженный танкист, у которого сгорело все: и нос, и глаза, и уши, и волосы, да какой-нибудь тяжко дышащий послеоперационный больной. Кстати, два слова о Саше Юрченко. Как я сказал, у него сгорело на лице все. Но осталось обоняние. И не просто осталось, а по каким-то неизвестным причинам, может быть, в качестве компенсации, обострилось в десятки раз. Предметы и качество их Саша определял не столько на ощупь, сколько поднося каждую вещь к носу. Любая ищейка могла бы позавидовать Сашиному обонянию.

– Так, – например, говорил он, когда приносили обед. – Это хлеб черный, а это белый. А котлетка эта не говяжья, повар явно брешет, а самая настоящая свиная.

– Так, так, – говорил он в другой раз, – где же мой стрептоцид? – Нюхал одну таблетку, другую, третью. – Нет, это фталазол, а это пирамидон… Ага, вот и стрептоцид!

Иногда он отмачивал свой козырной номер. В часы посещений, когда к раненым приходили гости, он уходил на перевязку, а возвратившись, вставал в дверях и, нервно шевеля ноздрями, поводил лицом то вправо, то влево. А затем с видом великого иллюзиониста восклицал, указывая перстом:

– Ага, значит, так: вот тут одна женщина… вот здесь вторая, а вот там будет третья! Здравствуете, милые!

Женщины страшно смущались и даже сердились, а Сашка, довольный, победоносно хохотал. При этом самым удивительным было то, что Сашка Юрченко ни разу не ошибся. Как он это все определял, я не знаю, думаю, что благодаря запахам одеколона или духов. Раненые никогда не душились. Впрочем, почти не пользовались духами и медсестры. А их Сашка тоже определял безошибочно. Однажды старшая сестра отделения, имени ее не помню, помню только, что за крикливый и шумный характер раненые звали ее за глаза Штурмбанфюрер, сказала однажды, беззлобно улыбаясь, Сашке:

– Ты, Юрченко, напрасно гордишься своим обонянием. Смотри, ни одна барышня замуж за тебя не пойдет. А что? Очень даже просто, кому приятно иметь такого мужа?! И ведь ладно бы узнавал каких-нибудь нерях, а то ведь самых стерильных сестричек обнаруживаешь! Так что подумай над моими словами!

Сашка обиделся и долго потом не демонстрировал своих уникальных способностей.

Когда крутили кино, Сашка на четвертый этаж не ходил, а, пользуясь наступившей тишиной, с удовольствием укладывался всхрапнуть на час-полтора. Я, напротив, чтобы не чувствовать каким-то изгоем, приучил себя плодотворно работать именно в это время. Брал карандаш, папку с линейками и вставленным листом бумаги и писал стихи не очень еще устойчивыми и ровными буквами.

В такую-то минуту, незадолго до выписки, и явилась ко мне вместо Лиды ее старшая сестра Нина. Суховато поздоровавшись, она спросила прямо и без обиняков:

– Ответь мне, пожалуйста, откровенно, ты действительно решил жениться на моей младшей сестре? По крайней мере она вчера это так и объявила и родителям, и бабушке, и мне. Но я хочу услышать это от тебя самого. Так это или не так?

– А почему, собственно, это вызывает у кого-то удивление? – откладывая карандаш, озадаченно спросил я. – Лиде уже восемнадцать лет. Мне скоро будет двадцать два, и мы вправе решать такие вопросы сами. Разве не так? Тем более что после долгих хлопот райисполком наконец дает мне собственную комнату.

Голос у Нины, если она не делает его искусственно медовым, что случалось довольно часто, при обычном своем звучании был металлически резок. Когда же она приходила в ярость, вот как сейчас, производил впечатление стали, царапающей по стеклу. В подобных случаях две серые мыши за ее очками, оскалившись, готовы были вцепиться вам в тело:

– Довольно! Хватит морочить мне голову! Какого беса тебе еще нужно?! Конечно, я не собираюсь тебе ничего навязывать, но если тебе нужна настоящая верная жена, то, вне сомнений, такой женой была бы для тебя я! А во-вторых…

– А во-вторых, – тут уже не выдержал я, – а во-вторых, для таких отношений у людей должна быть любовь. Разве не так? А какие чувства связывали нас с тобой? Да никаких же! Это во-вторых, а во-первых, насчет верности я на твоем месте даже не решился бы говорить. Вот ты твердила мне о своих чувствах, а не успел я уйти на фронт, как ты сошлась с каким-то пьянчугой Борисом Киселевым. Едва я познакомил тебя со своим товарищем Толей Изумрудовым, как ты полезла к нему целоваться. Э, да что говорить о твоей верности. Я тебя, слава Богу, изучил предостаточно. Не хотел тебя обижать, да и теперь не хочу. Но насчет любви и верности болтай и хитри с кем угодно, но не со мной! Поэтому давай говорить спокойно и без лукавых эмоций. Я со школьных лет отношусь к тебе по-доброму, и ты это знаешь. И буду так относиться и впредь. Но давай ничего не придумывать. Ты хочешь правды, и я тебе ее говорю: да, у меня впереди труднейшая дорога. И что у меня получится, я пока и сам хорошенько не знаю. К Лиде у меня сейчас просыпается большое и настоящее чувство. И мешать этому не должен никто. В конце концов, повторяю, мы уже взрослые люди и командовать тут не дано никому.

– Нет! Не хочу! Не согласна! – В голосе Нины кипит раскаленный металл. – Она тоже мне не чужая. И я, как старшая сестра, этого не хочу! Я же все превосходно знаю, за тебя рвутся замуж полным-полно невест: и Наташа, и Лена, и Шура, и Лида. Вот, пожалуйста, выбирай и женись! А на Лиде жениться не смей! Вот так и запомни!

– А почему, собственно, такой гнев и такой крик? У нас в отношениях с Лидой все ясно и все чисто. Я рассказал ей о себе все, все без утайки! И о том первомайском вечере у тебя и вообще все-все. Она превосходно знает, и кто я и что я, и как собираюсь работать и жить. Так что давай больше не спорить. Договорились? А то ты уже почти и Сашку Юрченко разбудила.

Несколько минут Нина молчала. Но я чувствовал, что это было молчание раскаленной добела бомбы. А затем, склонившись ко мне и едва сдерживая дыхание, она раздельно произнесла:

– Запомни: я с этим не соглашусь никогда! Кто угодно, но не она! И если вы все-таки это сделаете, я буду бороться против этого брака и мстить вам всю жизнь! Знай и помни, всю свою жизнь!

Слова сыпались, как горящие угли. Затем, вскочив, она отбросила ногой стул и выбежала из палаты.

Всю жизнь не понимал, да и сейчас не понимаю вот такой патологической злости. В чем я был перед ней виноват? Абсолютно ни в чем! Воистину это была та самая Кобра, которую еще в школе дружно ненавидел весь класс. Да, весь, кроме, кажется, одного идиота – меня. Впрочем, нет, за доброе и душевное отношение к озлобленному больному существу мне не стыдно и по сей день, хотя, если честно сказать, то горя от такого своего отношения я познал много. Но не будем о добром жалеть!

Я не придал большого значения угрозам Нины. Что она может сделать мне, если я честен и прав?! А ревность и злоба вещи непрочные. Как нахлынули, так и отхлынут. Но я, кажется, заблуждался. Существа, главным смыслом жизни которых является совершение зла, меняться уже не могут. И я убеждался в этом не раз. И вот еще одна мысль. Существует такая крылатая фраза: «Кто может пламенно любить, тот может жарко ненавидеть». Думаю, что это абсолютно не так. Человек, способный на большую и настоящую любовь, не в состоянии творить сколько-нибудь серьезное зло. Ибо зло ему глубоко неприятно и чуждо. И напротив, существо, исполненное пламенной ненавистью к одному человеку или ко многим, ни на любовь, ни на добрые поступки уже неспособно. Любовь и ненависть – это не дополняющие друг друга чувства, а напротив, вещи взаимоисключающие. Нина была существом, рожденным для ненависти. Физическое несчастье удесятеряло эти качества, и ничего уже с этим поделать было нельзя.

Накануне выписки из госпиталя мне предстояло пройти через нелегкое нравственное испытание. Иными словами, мне надлежало комиссоваться, то есть пройти комиссию ВТК, определяющую годность или негодность воина к строевой службе, а в случае непригодности установить ее степень, то есть группу инвалидности. О том, что воевать мне более не придется, я знал сразу, с первого госпитального дня. И все-таки по своему положению – по довольствию, по документам – я был еще офицером и продолжал носить звание гвардии лейтенанта. Когда меня привозили в очередной госпиталь, то сразу же помещали в офицерскую палату. Раз в месяц ко мне приходила госпитальная бухгалтерша и просила подписаться в ведомости на офицерскую зарплату, основную часть которой по офицерскому аттестату я переводил маме. Святая наивность! Еще находясь на фронте и переводя маме деньги, я был уверен, что помогаю ей материально. При этом мне и в голову не приходило, что мама моя (а мне надо было бы все-таки ее знать!) не тратит из этих денег ни единой копейки, а аккуратнейшим образом кладет на сберкнижку для меня и до моего возвращения. Приходили ли в госпиталь письма, они были адресованы «лейтенанту Асадову». При всяком официальном обращении мне продолжали говорить: «товарищ лейтенант», ну и так далее. Короче говоря, даже раненый, я продолжал быть офицером и как бы оставался еще в строю. То есть я все равно не оставшийся где-то там за бортом человек, а по-прежнему гвардии лейтенант Асадов. И это свое значение, конечно, имело. А вот теперь я шел на комиссию и все менялось. В комнату, где заседала комиссия, входил гвардии лейтенант, а выйти из комнаты должен был инвалид Отечественной войны I группы…

Нет, дорогие мои товарищи, в двадцать два года принять на плечи такое звание очень непросто!.. Ночь перед этой комиссовкой я почти совершенно не спал. Часа в два или три ночи, когда я лежал и молча курил, Боря Шпицбург поднялся со своей кровати. Скрип его койки я узнавал моментально. Натянув застиранную пижаму и сунув ноги в необъятные тапочки, он подошел ко мне, сел на краю кровати и вытянул свою негнущуюся ногу.

– Ну что, мужчинка (мы так частенько обращались друг к другу в шутку), не спишь?

– Как то есть не сплю? Сплю превосходно!

– Это я вижу… Только этого тут никому ведь не миновать. Кому первую группу, кому вторую, кому третью… Обидно, конечно. А мне не обидно? Но главное все же не в этом, а в том, что мы с тобой будем делать после того, как нам дадут отсюда пинка. Ты свой путь уже прекрасно знаешь, разве не так? – Букву «р» Боря сильно картавил, и она у него раскатывалась, как горошина в милицейском свитке. – Все-таки письмо Чуковского, которое ты получил, кое-что значит. Разве не так? Я понимаю, что погоны для тебя в данный момент опора, а не смысл жизни. Как, впрочем, и для меня. Я после выписки поеду в Киев, опять поступать инженером на родной «Арсенал». Вот и будем друг к другу ездить в гости, я к тебе в Москву, а ты ко мне в Киев. Договорились?

Мы улыбаемся друг другу и не знаем еще, что наш полушутливый договор и в самом деле станет твердым и нерушимым не на год, и не на десять, а на всю жизнь! И что в любую трудную минуту каждый моментально будет ощущать надежное плечо друга!

Несмотря на то, что маму свою я всегда любил горячо и нежно, став уже взрослым, возвращаться вновь в комнату моего отчима мне категорически не хотелось. И еще лежа в госпитале, я стал выхлопатывать через райисполком свое собственное жилье. Хлопоты были долгими и трудными, но в конце концов увенчались успехом, и мне, как фронтовику и раненному на войне командиру, дали шестнадцатиметровую комнату в коммуналке. Это была такая победа и радость, что я и по сей день помню адрес своего первого послевоенного жилья: Москва, Зубовский проезд, д. 2, кв. 14. И хотя комната моя не была особенно тихой, так как одна ее стенка граничила с кухней, все это не имело никакого значения. Главное, у меня теперь был свой собственный адрес, и я жил не у кого-то, а у себя, в своей персональной комнате! И так уж случилось, что получил я эту комнату в знаменательный для себя день – 7 сентября 1945 года, когда мне ровно стукнуло 22. Получив взамен ордера в домоуправлении ключ, я вместе с мамой и Лидой сам открыл дверь и впервые перешагнул порог собственной комнаты. Два окна с покосившимися переплетами, обшарпанные обои и выщербленный щелястый паркет, по сравнению с госпитальной палатой, где двадцать пять человек набиты, как папиросы в коробку, это были царские хоромы!

Ну, а если учесть еще то, что с самого первого дня рядом с тобой будет ласковое и нежное существо по имени Лида, то невзрачная комната в коммуналке вообще становится раем!

Ну, что до «райских кущ», то они у нас целиком состояли из той нехитрой мебелишки, что подарила нам в тот же день подруга мамы, учительница и удивительно добрая душа Ольга Александровна Рождественская. Так появились в нашей комнате односпальная железная кровать с матрацем, одеялом и подушкой, небольшой деревянный стол да несколько венских стульев. У Ольги Александровны погиб на фронте приемный сын, и она отдала мне его шубейку, зимнюю шапку и валенки. Мама принесла несколько кастрюль, тарелок и ложек, полотенца, простыни и наволочки. Большего принести ей не удалось, так как за каждой вещью в доме внимательно следил скуповатым оком Евгений Михайлович – ее муж. Однако и эта нехитрая утварь казалась нам небывалой роскошью. Молодость в любой обстановке все равно молодость! А когда люди мечтают о счастье, то разве покажется им узенькой односпальная железная койка?! Да, именно койка, а не кровать! А если учесть то обстоятельство, что молодые – один тоньше другого, то и тем более. Я, например, после госпиталя весил при росте сто семьдесят три сантиметра всего сорок шесть килограммов.

Война кончилась 9 мая 1945 года. Но, строго говоря, окончилась она тогда не для всех. Для матерей и жен, получивших похоронки, она все равно продолжалась. Для раненых солдат тоже. Мой первый мирный день наступил 7 сентября 1945 года, когда я впервые перешагнул порог собственной комнаты и провел в ней свою первую семейную ночь. Да и то, пожалуй, мир этот очень условный, так как через три месяца я снова лег в госпиталь на завершение операций. Ну, а если говорить о последствиях этой войны, то для меня она продолжается и по сей день, да и практически не кончится никогда…

…Сегодня 31 декабря 1989 года. Завтра – новый, 1990 год! На душе у меня тихая и умиротворенная радость. Здесь, на моей даче в Красновидове как-то по-особенному легко живется и пишется. Впрочем, немалую долю в это мажорное настроение вносит Галя – годами проверенный и насквозь высвеченный человек. От нее идет столько любви и тепла, что оно ощущается даже через кирпичную стенку, за которой в кухонном царстве Галя готовит новогодний ужин и печет душистые пироги. А внучка моя, одиннадцатилетняя Кристина, закрывшись в гостиной, сосредоточенно рисует на открытках и пишет нам новогодние поздравления. Вот они: два самых дорогих для меня человека! Кристина и Галя. Третьего – моей мамы, к сожалению, уже больше нет. Кристиночка звонким голоском мурлычет какую-то песенку. Сейчас она наденет лыжи и побежит с девчонками кататься по влажным сугробам. Декабрь нынче на редкость теплый, до 20-го числа была даже весенняя капель. Сейчас немного подморозило, и Мурзилочка моя (так я ласково называю Кристину) рада-радехонька лыжам и санкам. Сейчас, когда я пишу эти строки, она вдруг тихо вошла, словно почувствовала, что я думаю в эту минуту о ней, обняла меня за шею, ласково поцеловала и, засмеявшись, убежала из кабинета. А я медленно листаю страницы моей памяти в обратную сторону… Я знаю, что там, позади, будет много трудного и тяжелого. Много будет такого, о чем лучше было бы не вспоминать. И я, может быть, никогда бы делать этого и не стал, если бы у меня не было спасительного средства. А заключается оно в том, что в любую секунду я могу захлопнуть страницы памяти и тут же вернуться в сегодняшний день, где за окном весело щебечут синицы, в гостиной напевает какую-то песенку Кристина, а над плитой, раскрасневшись от электрического жара, волшебствует Галя, которая печет пироги с таким высоким искусством, как читает со сцены стихи и печатает мои рукописи на машинке. Предвижу удивленный вопрос: «Но при чем же тут Галя. Красновидово и Кристина? Разговор-то ведь шел совсем о другом, о комнате в коммунальной квартире, о молодости, о надеждах на счастье и о тоненькой покорной и ласковой Лиде с тихим голоском и грустинкой задумчивых глаз? Где же это и как ко всему сказанному ранее отнестись?»

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.