978-5-389-19179-2
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 12.02.2021
Концертмейстер
Максим Адольфович Замшев
Азбука-бестселлер. Русская проза
Год 1947-й. Медработник Людмила Гудкова крадет из больницы морфий для своего друга композитора Александра Лапшина.
Год 1951-й. Майор МГБ Апполинарий Отпевалов арестован как причастный к деятельности врага народа, бывшего руководителя МГБ СССР Виктора Абакумова, но вскоре освобожден без объяснения причин.
Год 1974-й. Органы госбезопасности СССР раскрывают сеть распространителей антисоветской литературы в городе Владимире.
Год 1985-й. Пианист Арсений Храповицкий звонит в дверь собственной квартиры, где он не решался появиться более десяти лет.
Каким таинственным образом связаны между собой эти события?
Об этом и о многом другом роман Максима Замшева «Концертмейстер».
Максим Замшев
Концертмейстер
© М. А. Замшев, 2020
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020
Издательство АЗБУКА
* * *
Максим Замшев родился в 1972 году в Москве. Окончил музыкальное училище им. Гнесиных и Литературный институт им. А. М. Горького. С двухтысячных годов публикуется как поэт, прозаик и литературный критик. В 2017 году роман Замшева «Весна для репортера» номинировался на премию «Национальный бестселлер». Главный редактор «Литературной газеты». Член Совета по развитию гражданского общества и защите прав человека при Президенте РФ. Член наблюдательного совета премии «Лицей».
* * *
О чем бы ни говорил писатель, в конечном счете речь у него всегда о человеке. Роман Максима Замшева вроде бы о музыке, но на самом деле – о человеческих отношениях, чередовании созвучий и диссонансов. И то и другое на фоне музыки достигает своего пика, становится в буквальном смысле слышимым. С одной стороны – советский быт, с другой – проникновение в сферу абсолютной гармонии: музыкант всегда стоит на границе повседневного и вечного. Только от него зависит, в какую сторону он направится.
Евгений Водолазкин
В романе «Концертмейстер» Максим Замшев отправляет читателей сначала в середину восьмидесятых годов XX века, потом в конец сороковых, потом в семидесятые. Времена выбраны не случайно: автор пытается докопаться до сути тех ключевых периодов нашей недавней истории, которые изменили нас, сделали такими, какие мы есть. Это большой настоящий роман, со множеством линий, с высочайшей степенью сопереживания героям, с головокружительной интригой, разрешающейся в самом конце. Чтение «Концертмейстера» – увлекательное и незабываемое приключение.
Павел Басинский
Роман «Концертмейстер», глубиной в три поколения, подобно античной мозаике, сложен из цветных фрагментов, но картина мира, созданная автором, получилась осязаемо цельной, органичной и живой. Замшев чуток к своим персонажам, знает их помыслы, слабости и нужды, он, словно дух семейного очага, незримо парит над их жизнями, карая и милуя честно – без позы, зависти и суеты.
Павел Крусанов
Часть первая
1985
1985 год в СССР заканчивался как любой другой. Люди привыкали к зиме и её неудобствам, ждали новогодних праздников, строили планы, гонялись за дефицитными продуктами и одеждой, искали в телевизионных программах и афишах кинотеатров что-нибудь хоть мало-мальски увлекательное и представления о мире составляли преимущественно из газет и сплетен. Восьмидесятилетний композитор Лев Семёнович Норштейн, автор девяти симфоний, двух балетов и множества произведений для фортепиано, газет давно не читал и сплетням не верил. Полагал всё это пустым, лишним и лживым. Всего мелкого, суетливого, житейского он сторонился. Не на шутку раздражался, когда его дочка Светлана Львовна, по мужу Храповицкая, вовлекала его в разговоры о ничего не стоящей бытовой чепухе или, не дай бог, о том, что где-то вычитала или услыхала.
Живо интересовался Лев Семёнович лишь делами своего младшего внука Дмитрия. В этом году тот заканчивал школу, впрочем в последние месяцы старика больше волновало то, что Димка, похоже, всерьёз увлёкся дочерью их соседа по подъезду, музыковеда Эдварда Динского. В Динском Норштейн разочаровался, когда тот принялся строчить одну за одной статейки, проклинавшие композиторов-авангардистов. Лев Семёнович хоть и не испытывал восторга от музыки Денисова, Кнайфеля, Смирнова, Губайдулиной, Фирсовой и других, попавших в 1979 году под огонь критики руководителя Союза композиторов СССР за буржуазный модернизм, всё же был на их стороне. Динский же, как и другие деятели, вовсю принявшиеся после той истории подпевать Хренникову, сочувствия не вызывали.
Не хватало ещё породниться с Эдвардом!
Норштейн часто вспоминал, как спустя несколько дней после зубодробительного выступления Тихона Николаевича Хренникова случайно услышал разговор заведующего кафедрой композиции Московской консерватории Альберта Лемана с Еленой Фирсовой. Леман назойливо выспрашивал у женщины, что у них произошло с Тихоном Николаевичем, и рекомендовал прийти к первому секретарю Союза композиторов и повиниться. Дело было в подмосковном Доме творчества композиторов «Руза», в умиротворяющий послеобеденный час, на скамейке напротив столовой. Тогда он подумал: хорошие времена! – при Сталине после такого разноса его жертвам было бы не до летнего отдыха. Потом околомузыкальная общественность выработала версию: Хренников якобы рассвирепел, что модернисты без согласования с ним и иностранной комиссией Союза композиторов отдали свои сочинения для исполнения на Западе. По тем временам это приравнивалось к преступлению и требовало наказания. Более того, на концертах из произведений советских модернистов в Берлине и Париже наблюдался невиданный аншлаг. К опусам же самого Хренникова на Западе такого интереса никогда не возникало. Судачили также и о том, что после пленума лидер авангардистов Эдисон Денисов объявил Союзу композиторов непримиримую войну.
Но Норштейн в это не верил.
Ни в мотивацию Хренникова, ни в войну Денисова. Он давно жил и не раз убеждался, что такие вещи так просто не объясняются.
Ещё не так давно Норштейн о симпатии внука не подозревал. Но как-то, около месяца назад, во время своего очередного, ни в какую погоду, кроме проливного дождя, не отменяемого моциона Лев Семёнович наткнулся на молодых людей о чём-то взахлёб болтающих на скамейке, довольно нелепо и одиноко кривившейся под облетевшими липами на краю детской площадки. Норштейна первой заметила Аглая, резко замолчала, тронула Диму за рукав. Тот, обернувшись, смутился, покраснел. Как и многие подростки, Димка раздражался, когда родные набивались в свидетели его горячих увлечений.
Короткий разговор деда с внуком получился вымученным. Аглая нетерпеливо ёрзала, хоть и улыбалась Льву Семёновичу так, будто только его мечтала сейчас встретить.
Норштейн огорчился. Поведение внука выдало его с головой. Лучше бы он влюбился в какую-нибудь одноклассницу!
Аглая всегда выделялась среди сверстниц. Нет, она не блистала красотой, но нечто такое присутствовало в её ямочках на щеках, в прямых русых волосах, в изящной повадке, в улыбке с мягким прищуром, что вынуждало память зацепить её образ и больше не отпускать.
«Какой она выросла? А вдруг девица так же цинична, как её папаша? – терзался Лев Семёнович. – Тогда Димка обречён страдать. Наверняка у неё полно ухажёров. Вряд ли она относится к мальчишке серьёзно. Так, баловство».
Норштейны жили в доме Союза композиторов, на улице Огарёва, 13. Дом был построен в 50-е и теперь выглядел памятником монументального строительства. Его длинное многоподъездное тело врезалось в улицу Огарёва под прямым углом. Тут же находились и Дом композиторов, и Союз композиторов, и нотная библиотека. Музыкальный город в городе. Казалось бы, чего ещё желать? Понадобится поговорить с кем-то из композиторского начальства, далеко ходить не надо! Да и соседи сплошь музыканты, родные души! Но Норштейн с недавнего времени относился к своим коллегам по цеху не без прохладцы и от общения с ними восторгом не преисполнялся.
Чем так провинились советские композиторы перед Львом Норштейном? В общем-то, ничем. Просто после смерти Шостаковича Норштейн начал стремительно разочаровываться в композиторской профессии. Его преследовала мысль, что многовековое обновление музыкального языка окончательно исчерпано. После великих Прокофьева и Шостаковича ни у кого больше ничего сравнимого с их шедеврами не получится. Все поиски уже давно свелись к музыкально смысловой неразберихе и обречены на почти немедленное забвение. Скоро серьёзная музыка будет доставлять удовольствие лишь профессионалам, превратится в череду тембровых и формальных фокусов, в брызги авторского эго. А от всего огромного числа советских композиторов, безмерно тщеславных, амбициозных и социально обеспеченных, скоро останется пшик. «А как же Свиридов?» – спрашивал он себя. Исключение, потонувшее в странных философских омутах, невероятный талант, ни с того ни с сего возомнивший себя тем, кто решает, что для русской музыки хорошо, а что плохо.
Поначалу он пугался себя, но остановиться и забыть этот морок не выходило. Чем чаще он размышлял об этом, тем больше находилось примеров, подтверждающих его горчайшую правоту. Увы… Теперь его охватывало жалостливое презрение к себе и другим сочинителям музыки, тщетно пытавшимся чего-то достичь.
Нельзя быть не гением, когда в мире столько гениальной музыки!
Сознавал ли сам Норштейн, что его настраивала на такой пессимистический лад трагедия Александра Лапшина?
Тот, кто мог стать первым в русской музыке, затерян в глубине своей нелепой судьбы и не собирается из неё выбираться.
И уже не выберется.
С Лапшиным Норштейна в конце тридцатых познакомил Николай Яковлевич Мясковский, в классе которого тот учился на несколько лет позже, чем сам Лев Семёнович. После окончания консерватории Норштейн сохранил с учителем близкие творческие отношения, и Николай Яковлевич не возражал против того, что его бывший ученик частенько заходит к нему и наблюдает, как он занимается с новыми дарованиями. Лапшина Норштейн сразу выделил из других студентов-композиторов. Даже внешне он отличался – интеллигентный, собранный, тонкий, ни грамма бравады. Да и работы его обращали на себя внимание особой органичностью, стремлением индивидуализировать каждую фразу. Запомнился Льву Семёновичу тот день, когда Шура показывал учителю дипломную работу, вокально-симфоническую поэму «Цветы зла» на стихи Бодлера. Звучало ошеломляюще свежо и талантливо. Норштейн ликовал, но Мясковский хмурился, будто предчувствуя жуткую драму, ожидавшую Лапшина в будущем.
То, что Шуриньку лишили консерваторского диплома из-за этой поэмы, сочтя её упаднической, ещё полбеды. Потом судьба, сменив гнев на милость, сделала его в 1941 году членом Союза композиторов, оставила живым в ополчении, куда он записался сразу после начала войны, и дала возможность с 1945 по 1948 год преподавать в Московской консерватории. И даже то, что его в разгар борьбы с космополитизмом выгнали с работы, обрекая его семью на полуголодное существование от одного случайного заработка до другого, можно было стерпеть – всё же не арестовали и не убили. Но после реабилитации и возвращения в Москву в 1956 году Веры Прозоровой, сообщившей всему музыкальному сообществу, что Александр Лапшин донёс на неё в органы, – жизнь Лапшина превратилась в настоящий ад.
Тогда вернувшимся из ГУЛАГа верили безоговорочно. А среди друзей Прозоровой были Рихтер, Нейгауз, Фальк, Пастернак. Лапшина отвергли, его прокляли, с ним демонстративно не здоровались, не хотели разучивать его произведений. Возможность дать ему объясниться даже не обсуждалась.
После смерти тиранов пострадавшие от них обретают тираническую беспощадность к виновным в своих бедах.
В 70-е, до отъезда в Израиль, только Рудольф Баршай осмеливался исполнять музыку Лапшина. Лев Семёнович посетил один такой концерт. Сочинения по-прежнему трогали, стилистически оригинально продолжали Малера, при этом звучали удивительно по-русски чисто и трогательно. Но клеймо предателя всё же нарушило нечто в лапшинском идеально гармоничном строе, ноты будто чем-то перебаливали и не могли никак справиться с нарастающей хворью.
Норштейн огорчился.
Как же жаль Шуриньку!
Когда он окликнул Александра Лазаревича, выходящего из служебного подъезда Большого зала консерватории, тот не обернулся. «Может быть, не услышал?» – успокоил тогда себя Лев Семёнович.
Верил ли Норштейн в то, что Лапшин стукач? Прозорова приводила серьёзное доказательство: следователи при допросах продемонстрировали знание того, что она обсуждала только с ним. Александр Лазаревич никогда не пытался публично оправдаться. Многие полагали, что этим он всё признаёт.
История Лапшина, как паутина, опутывала сознание Норштейна и, как он ни стремился скрыться от неё, мучила вопросами.
Как такое могло случиться?
Если Лапшин доносчик, это ужасно. Но способен ли столь подлый человек создавать такие потрясающие произведения?
Исключать, что Александра Лазаревича оклеветали, тоже никак нельзя! Тогда почему никто за него не вступается? Не возвращает ему доброе имя?
Это, да и не только это, с годами разъедало Льва Семёновича, и в один решительный момент он признался себе, что больше не имеет никакого желания сочинять музыку.
Ночью по Москве кружила пурга, забираясь во дворы, в домовые ниши и углы, дразня немигающие фонари и отсыревшие афиши, проверяя на прочность кривые провода и печально-вытянутые антенны, мелко стуча в молчаливые двери и заклеенные окна, заставляя случайных ночных прохожих пониже опускать головы. Это было похоже на то, как оркестр из снежинок на время лишился бы дирижёра и пребывал бы в разрушительном хаосе, потеряв и форму, и содержание. Ветер, как охрипший бас, силился взять ноту, но всё время срывался и от отчаяния хватался за стволы и ветви деревьев, яростно раскачивая их туда-сюда.
Тревожно подрагивали стёкла в большой квартире на седьмом этаже в композиторском доме на улице Огарёва. Только под утро природа унялась, и снег пошёл крупно и ровно, почти вертикально.
Лев Семёнович против обыкновения спал неважно. Сон сваливался на него тяжёлыми удушливыми клочками, а мягко обнял только под утро. Приснилась покойная супруга Машенька, которая не являлась уже несколько лет. Во сне она что-то тихо пела высоким, почти колоратурным сопрано, звуки мелодии разливались легко и привольно. Узнавался дивный романс Александра Власова «Бахчисарайский фонтан». Маша при жизни, слушая его, всякий раз не удерживалась от слёз. Дальше сон обрёл нежданную упругость, такую, что Норштейн проснулся в давно забытом беспокойстве, которое, правда, быстро сошло на нет, но приятное цельное тепло в теле какое-то время ещё оставалось.
Лев Семёнович разглядывал падающие снежинки. Он не позволял никому зашторивать окна у себя в комнате. Мир за окном ничем ему не мешал.
Сейчас в голове навязчиво и зримо проигрывалась прелюдия Дебюсси «Шаги на снегу». К чему бы это?
Похоже, дочь и внук ещё спали.
Лев Семёнович нащупал тапки и осторожно поднялся. В коридоре успокаивающе пахло книжной и нотной пылью. Он тщательно умылся в ванной прохладной водой и, стараясь не шуметь, вернулся к себе в комнату.
Он уже много лет не позволял себе отказываться от утренних приседаний, даже если чувствовал себя скверно. Восемьдесят повторений! Надо согнуть и разогнуть колени столько раз, сколько тебе лет. Светлана чуть ли не каждый день как заведённая твердила, что это опасная, непозволительная для его возраста глупость, что рано или поздно это кончится инсультом или инфарктом, но Лев Семёнович упорно ничего не менял в своём распорядке.
После приседаний организм заводился, чтобы ровно и надёжно доехать до вечера, а потом снова спрятаться в сны и там набраться сил для следующего дня.
Норштейн гордился тем, что выглядит максимум лет на 65 и никого в своём возрасте не стесняет.
За окном неохотно светлело. Рассвет подбирался к субботнему городу, чтобы установить свой неброский дневной порядок часов до пяти вечера.
О смерти Норштейн не думал, не подпускал её к себе – находясь от неё на расстоянии, намного легче уверить себя в её несерьёзности. За долгую и ухабистую жизнь он пришёл к выводу, что люди, боящиеся собственного ухода, как правило, ни во что не ставят жизни других. И поэтому страх того, что тебя когда-то не будет, представлялся ему постыдным и недостойным нормального человека.
Боязнь умереть – непростительный эгоизм.
Глядя на неторопливые, исполненные достоинства белые хлопья, он прислушивался к хорошо знакомым звукам, доносившимся из комнаты Светланы. Вот длинно скрипнула дверь гардероба. Значит, она собирается одеваться. Всю свою одежду, и домашнюю, и уличную, дочь всегда аккуратно вешала в шкаф. Не терпела, когда что-то висело на стульях, а тем более валялось на диванах или, не дай бог, на полу. Отчаянно сердилась из-за этого. Это у неё от матери, считал Норштейн. Та тоже была помешана на порядке и чистоте.
Между тем Арсений, его старший внук, уже почти два года не приезжал в Москву. Да и по телефону они разговаривали всё меньше. Вот и пару дней назад, когда он, выбрав момент, набрал его номер, трубку никто не взял. Опять на гастролях? Или просто так совпало, что его нет дома? Или всё-таки их общение, как всё запретное, истончилось до предела и вот-вот оборвётся?
Нельзя в это верить. Так не будет. Не может быть так.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом