Читать «Песни Петера Сьлядека (сборник)» — Генри Лайон Олди онлайн
Страница 6 из 7
– Я не могу этого сделать, сын мой. Я не в силах нарушить обеты, данные не людям – Всевышнему. Успокойтесь. Давайте поищем другой выход. Уверен: вместе мы сможем…
Однако спокойные, умиротворяющие слова произвели на судью прямо обратное действие.
– Конечно! Едва речь зашла о вашей драгоценной святости, как вы поспешили удрать в кусты! – Лицо мейстера Жодема было темно-багровым, судья хрипел и ревел, брызгая слюной; казалось, его вот-вот хватит удар. – Другой выход, говорите?! Он у меня есть! Очень простой выход! Отправляйся на свои небеса, фарисей!
Звериным прыжком судья оказался вплотную к отцу Игнатию и вцепился тому в горло. В глазах у монаха потемнело, закружилась голова, – но тело, привычное к бою тело капитана Альберта Скулле дорожило жизнью куда больше потрясенного рассудка. Колено впечаталось судье в пах. Лангбард истошно взвыл, однако даже после этого монаху потребовалось немало усилий, чтобы оторвать от себя цепкие пальцы безумца. С грохотом судья рухнул на ковер, опрокинув кресло. На лестнице слышался топот ног, – и тело, опережая доводы разума, решилось. Окно располагалось рядом. Второй этаж? Пустяки! Бывало, прыгали со стен и повыше. Однако, когда монах уже распахивал створки, взбираясь на подоконник, сзади на него вновь набросился очнувшийся судья. Обхватил, вцепился намертво, бодая головой в поясницу. Монах вслепую ударил локтем, еще раз, затем рванулся что было сил…
Они рухнули в окно оба – монах и судья, так и не выпустивший жертву. Когда подоспевшие слуги опасливо выглянули наружу, Жодем Лангбард с трудом поднимался на ноги. Монах остался лежать на земле, неестественно вывернув голову, словно хотел напоследок взглянуть в усыпанное звездами небо, вслед отлетавшей душе.
У него была сломана шея.
Отец Игнатий умер.
* * *
– Как – умер?!
– Вы разочаровываете меня, молодой человек. – Монах грузно встал с табурета. – Вам неизвестно, как обычно умирают люди?
– Но…
– Умер-шмумер, лишь бы был здоров! – встрял от дверей вернувшийся корчмарь Элия, но быстро сообразил, что здесь обойдутся без него, и выскочил обратно на двор. Через секунду послышалась его брань: младший сын Элии слишком долго возился с мулами преподобных отцов.
Монах улыбнулся своей странной, недоразвитой улыбкой:
– В сущности, этот авраамит прав. Лишь бы был здоров…
Петер Сьлядек смотрел, как бенедиктинец идет к выходу: медленно, тяжко ступая на половицы. Удивительный рассказ занозой сидел в памяти, желая завершения или освобождения. Но бродяга понимал: не будет ни того, ни другого. Вот он уходит, человек, который мгновением раньше сказал про себя: «Я умер». Уходит навсегда, как если бы действительно уходил в смерть. Больше мы никогда не встретимся. Левая рука – правою, ложь у двойника – правдою…
На пороге монах обернулся.
– Hoc erat in fatis, – отчетливо произнес он, прежде чем уйти окончательно.
Петер не понял смысла сказанного, но случай был наготове, спеша помочь.
– Так было суждено, – сообщили сверху лестницы. – Это латынь, сын мой. Так было суждено. Отец Игнатий, будьте добры, обождите меня снаружи.
Монах кивнул и вышел, закрыв дверь.
Аббат Ремедий спускался осторожно, держась за перила. Старость одолевала, подтачивая телесные силы. Ноги, особенно по утрам, плохо слушались хозяина, а предстоял еще долгий путь в седле. Но походка аббата отличалась от походки только что скрывшегося монаха, как простая аккуратность пожилого, болезненного человека от шага голема из глины.
С одной оговоркой: человек двигался к завершению жизни, а голем – оживал.
– Отец Игнатий? – Петер встрепенулся, забыв о приличиях и собственной стеснительности, обычно проявлявшейся в самый неподходящий момент. – Ну правильно, это отец Игнатий! Почему он сказал: умер?!
– Я благодарен вам, сын мой. – Остановясь передохнуть на середине лестницы, аббат Ремедий внимательно оглядел молодого человека с головы до ног. – Не знаю, какой вы певец, ибо ничего не смыслю в светских забавах, но слушать вы умеете замечательно. Вам удалось то, что не удавалось мне в течение двух лет. Мне он исповедовался, а с вами – разговорился. Это разные вещи, да простит меня Господь… Вы правы: это отец Игнатий, но в миру его звали отнюдь не Альбертом Скулле.
Солнце пробилось в узкое окошко, бросив сияющий нимб к ногам аббата. Словно ангел распластался на ступенях, помогая старику идти.
– Его звали Жодем Лангбард. Глава судейской коллегии Хольне. Здесь нет никакой тайны, поэтому я могу быть с вами откровенным, сын мой… Это Жодем Лангбард, и я отнюдь не уверен, что все им рассказанное – правда, а не плод больного воображения. Он пришел в обитель спустя полгода после гибели первого отца Игнатия, но можно представить, что с ним творилось перед этим…
Табурет слегка скрипнул под аббатом. Совсем иначе, чем под массивным телом бывшего судьи. Этот скрип был тихим, покорным, предупредительным, словно воробьиное перышко опустилось на доски и те внезапно решили приветствовать гостя.
– Знаете, сын мой, он напоминал скорее статую, нежели человека. Не ощущал вкуса пищи. Перестал различать запахи. Плохо видел, причем путал красное с зеленым, а синее – с желтым. Подозреваю, для него вообще остались лишь черный да белый… Братия пела псалмы – он был лишен возможности хотя бы подпеть, ибо утратил способность различать звуки высокие и низкие. Не чувствовал боли. Нам приходилось следить: он мог поранить руку и оставить рану как есть. Порез начинал гноиться, он же относился к этому с равнодушием истукана! Смех, плач, гнев закончились для бедняги. Тонкая, образованная личность, человек слова (это правда, что, соблюдая клятву, он женился на помешанной Белинде ван Дайк!), Жодем Лангбард утратил практически все чувства, и рассудок его бился в агонии, заключенный в мертвую темницу плоти. Я согласился на монашество бедняги. Мне казалось, это единственный способ если не спасти гибнущую душу, то хотя бы помочь ему остаться в живых. Обитель способна дать надлежащий уход несчастному брату. Разумеется, в его историю плохо верилось, – зато хорошо верилось в раскаяние и желание отринуть мирскую пагубу. Я часто повторял ему: «Sileto et spera!» Ах да, вы же не знаете латыни…
– Молчи и надейся! – ввернул от дверей возникший корчмарь. – Святой отец, ваши мулы готовы… Ой, зачем вы так сильно моргаете на бедного Элию?! Ну да, бедный Элия таки знает вашу латынь. У него был умный папа, который говорил: «Ученье – свет, сынок, но если в кармане звенит гелт, то можно купить свечку!» И скажу вам, что «Молчи и надейся!» – самый авраамитский девиз. Все, все, ухожу…
Аббат Ремедий встал.
– Мне пора. Когда корчмари начинают говорить на латыни, аббатам время уходить. И напоследок, сын мой… Бывший Жодем Лангбард, теперь отец Игнатий, едет в Хольне. Чтобы принять должность черного духовника. Он сам выбрал свою стезю, а я решил не мешать. В последний год он начал просыпаться. Ощутил вкус, стал различать цвета. Испытал хотя бы огрызки чувств. Но главное: он нашел себя в молитве. Многие миряне, поговорив с ним, начинали испытывать сильнейшее желание исповедаться и покаяться. В обитель стекались богомольцы: хоть краешком глаза взглянуть на святого. Мне приходилось укрощать его страсть к постам и бичеванию: когда человек далек от боли и вкуса, аскетизм способен убить. Завтра мы будем в Хольне, и я уповаю на Бога в его милосердии. Знаете, ведь он путает себя и того, умершего… Иногда ему чудится, что нынешний отец Игнатий – это капитан Альберт Скулле и судья Жодем Лангбард в одном лице. Я пытался разубедить его, но и сам теряюсь в догадках: откуда бывший судья может так досконально знать прошлое покойного?! Неисповедимы пути Господни, и не мне, грешному…
На пороге аббат Ремедий обернулся, как незадолго до него поступил отец Игнатий.
– Когда в нем стали вновь пробуждаться чувства, сын мой, я сказал ему: «Господь милостив. Он простил тебя…» Знаете, что он мне ответил? «Возможно, отец мой. Но я допускаю еще одну причину. Что, если где-то у меня родился новый двойник?! И сейчас, когда я молюсь со всей страстью искренне верующего, этот ребенок мучает кошек?!» Я не нашелся, что ему ответить…
Хлопнула дверь.
Оставшись один, Петер Сьлядек долго смотрел в стену. Солнечный нимб сполз с лестницы к ногам бродяги. Потерся о сбитые в пути сапоги. Стал бы я сочинять стихи дальше, думал Петер, зная, что где-то, далеко или близко, мой двойник коснеет в тупой обыденности лишь потому, что некий бродяга испытывает приступ вдохновения?! Накормил бы голодного пса, понимая, что там, в бесконечности дорог, кто-то для равновесия избивает усталую клячу? Стал бы «пан шпильман» петь, убедившись, что его песня – плод закостенения чужой души?! Гирька на недоступных пониманию весах?! Я не учил латынь, мне трудно найти разумный и убедительный ответ. Кроме единственного, рожденного не рассудком, но сердцем, потому что рассудок – хромой поводырь.
– Да, «пан шпильман» стал бы петь, – сказал вслух Петер Сьлядек. – Все равно стал бы. Делай что должен, и будь что будет.
– Ой, счастье какое! – заорал вошедший корчмарь Элия, дергая себя за бороду. – Ой, праздник! Так я бегу за дударем?
Круг солнца добрался до дремлющей лютни.
Сквозняк, метнувшись следом, легко тронул струны.
…в зеркале глаза – разные.
Позже ли сказать?
Сразу ли?!
Словом или фразою,
Мелом или краскою?
Сострадаю?!
Нет! —
Праздную…
Петер улыбнулся.
Вслушиваясь в заключительный аккорд «Баллады двойников».
Баллада двойников
– Нежнее плети я,
Дешевле грязи я —
В канун столетия
Доверься празднику.
– Милее бархата,
Сильней железа я —
Душой распахнутой
Доверься лезвию.
…Левая рука – правою,
Ложь у двойника – правдою,
Исключенье – правилом,
Лакомство – отравою.
Огорчаю?
Нет! —
Радую…
– Червонней злата я,
Из грязи вышедши —
В сетях проклятия
Доверься высшему.
– Святой, я по морю
Шел, аки посуху —
Скитаясь по миру,
Доверься посоху.
…Правая рука – левою,
Шлюха станет королевою,
Трясогузка – лебедью,
Бедность – нивой хлебною.
Отступаю?
Нет! —
Следую…
– Возьму по совести,
Воздам по вере я,
На сворке псов вести —
Удел доверия.
– Открыта дверь, за ней —
Угрюмый сад камней.
Мой раб, доверься мне!
Не доверяйся мне…
…в зеркале глаза – разные.
Позже ли сказать?
Сразу ли?!
Словом или фразою,
Мелом или краскою?
Сострадаю?!
Нет! —
Праздную…
Джинн по имени Совесть
…и скажу тебе, сын мой, что когда приходит к нам Разлучительница Собраний и Разрушительница Наслаждений – то хвала Аллаху, милостивому и милосердному, если эта гостья приходит в положенный срок и зовут ее всего лишь Смерть. Потому что разные гости бродят под горбатым небосводом, званые и незваные, ища подходящий дом, куда можно зайти на минутку и остаться навсегда, неся хозяину в лучшем случае – удивление…
Из наставлений Ахмада Джаммаля своему сыну
Судьба ни при чем,
И беда ни при чем,
И тот ни при чем,
Кто за левым плечом…
Ниру Бобовай
– Сядь!
Петер Сьлядек послушно сел на камень, прижимая к груди лютню. Инструмент напоминал сейчас больного ребенка, которого нерадивый отец потащил в холод и слякоть. Поверх обычной тряпицы лютня была завернута в кусок вонючей промасленной кожи и еще прикрыта овчиной кожуха. Спасибо юнакам, расщедрились. Иначе отсыреет, погибнет, а где тут, в теснинах Ястребаца, новую сыщешь?..
Легкий жар кружил голову. По хребту взапуски бегали скрипучие мурашки. Глаза слезились, окружающие бродягу скалы казались великанскими кусками сыра с плесенью. Петер поминутно чихал, пряча нос в кудлатый воротник. Не дай Бог, услышит грозный Вук Мрнявчевич, а того пуще ирод Радоня, правая рука вожака, – чихалку отрежут! Хотелось лечь, зажмуриться и сдохнуть без покаяния. Не иначе сатана, колченогий насмешник, подсказал сплавляться вместе с плотогонами вниз по Драве, в самое сердце Черной Валахии. Вечерами старый сплавщик Гргур учил Петера бренчать на ляхуте-пятиструнке, распевая местные сказки. Среди них встречались забавные, встречались гордые, смешные тоже встречались, но дело, как правило, завершалось однообразно:
Саблею взмахнул болящий Дойчин,
Голову отсек он побратиму,
Голову его на саблю вскинул,
Из глазниц его глаза он вынул,
Кинул голову на мостовую…
«Зачем глаза-то? – допытывался Петер у старого сплавщика. – Зачем?!» Гргур удивленно супил космы бровей: «Как зачем? Любимой подаришь, любимая расцелует, к сердцу прижмет!» Петер тогда думал, что старик шутит. Наверное, потому, увлекшись игрой на ляхуте и валашскими мелодиями, двинулся дальше, – через Брду, на юго-восток. Поначалу все шло хорошо: местные крестьяне с интересом внимали пришельцу, кормили досыта, с охотой пускали переночевать. Знакомили с бородачами-сказителями, и Петер слушал взахлеб, машинально пропуская мимо ушей знакомое: «Кинул голову на мостовую…»
Пока не углубился в горы.
Здесь народ пошел менее приветливый. А на Шар-планине, заблудившись в отрогах, Петер наткнулся на юнаков Вука Мрнявчевича. На шайку, одним словом, хотя юнаки за шайку били, а свою ораву вызывающе именовали четой. Плохо понимая, в чем состоит вызов и чем здешняя чета отличается от обычной шайки, Петер сперва не испугался. Грабителям с бродяги взять нечего, а убивать беспомощного путника за просто так – ни себе чести, ни вожаку славы. Вот тут певец угадал и ошибся одновременно. Убивать его действительно никто не стал. Даже накормили, обогрели. Заставили петь до рассвета. А потом юнакам захотелось славы.
И Петера Сьлядека оставили в чете.
Будешь юнаком, сказали. Будешь в золоте купаться, сказали. Вот кожух, вот сапоги. Каши просят, но ладно. Мы тоже просим, да не всегда дают. Вот кусок прогорклого сала – ешь. Бежать вздумаешь, сказали, голову на саблю вскинем, из глазниц глаза вытащим. «Кинем голову на мостовую», – обреченно кивнул Петер. Во-во, сказали. Кинем. А не будет мостовой, так кинем на травку. У Петера не было оснований не доверять столь веским обещаниям. Таскаясь за юнаками по Шар-планине, он быстро догадался, в чем дело. Грозный Вук Мрнявчевич, вожак четы, грезил славой какого-то «старины Новака», а его помощник, злой и вечно голодный Радоня, завидовал «Радивою Малому». Про этих героев Петер слышал от сплавщика Гргура и недоумевал: чему там завидовать? Но, видимо, у ирода Радони были свои представления об известности.
По вечерам, после скудного ужина, Петера усаживали в круг. Требовали песен, учили различать местные племена, вечно враждующие друг с другом: хвалить надо было белопавличей и босоножичей, а также пиперов, бранить подлых морачей, васоевичей и грязных роваци. Путаясь в названиях, не зная, как воспевать бессмысленные скитания в скалах, Петер судорожно выискивал хоть какие-то события. Позавчера заходили в Крушевцы. Забрали козу у хромой старухи. Местный бондарь косо посмотрел на юнаков – дали бондарю по шее. Забрали бочку. Потом передумали, расколотили бочку на доски и забрали мешок пшена. Сейчас вот кулеш варим. Мясо козье, жесткое, пшенка с жучками.
Горного лука нарвали, сдобрили кулеш.
Пир пирует грозный Вук Мрнявчевич
На зеленом стане Ястребаца;
Рядом побратим Стоян Радоня,
Рядом тридцать вояков-юнаков,
Мило им вина напиться вдосталь…
Сбежать он не пытался. Одолевал страх. Заблудиться в гиблых местах легче легкого. Свалишься в пропасть, достанешься волкам или медведю. Или того хуже: догонят, начнут терзать. Они ведь как дети: чванные, самолюбивые… Жестокие. Деться некуда, обратного пути тоже нет, – вот и мечутся. Их бы пожалеть, да Вуку с Радоней не жалость, слава требуется.
Куда ни кинь, всюду клин.
С утра Петеру стало плохо. Заложенный нос вынуждал дышать ртом, в висках плясали чертенята, кашель и чих вынимали душу. Глотая, он едва сдерживался, чтоб не заплакать, – так было больно. Воспаленная глотка притворялась входом в ад. А тут Радоня прибежал: «Караван! Караван идет! Чета, за дело!» Вук схватил Петера за шиворот: «Не отставай! После воспоешь…» Скалы завертелись в безумной пляске, узкие тропинки вились гадючьим кублом, Петер трижды падал, будучи вздернут на ноги мощной лапой Вука, за спиной топотали сапоги юнаков, пыхтел Радоня, осыпь шуршала по склону, и когда в несчастную, измученную голову толкнулся приказ «Сядь!..», бродяга счел это высшим благом на свете.
Сидеть довелось недолго.
На дороге, проходящей ниже засады, раздался стук множества копыт, окрики погонщиков. Заржала лошадь, потом еще одна.
– Эй! – Грозный Вук встал во весь рост, вынимая саблю из ножен. – Стой, приехали!
Грабить будут, равнодушно подумал Петер, изо всех сил стараясь не опрокинуться в пыль беспамятства. Это не коза с пшенкой, это караван. Надо хоть глазком!.. Вечером они воспевать затребуют… Привстать оказалось труднее, чем сдвинуть гору. Сдерживая кашель, бродяга наклонился вперед, рискуя свалиться с камня на головы караванщикам. Сморгнул слезы. Внизу на дороге толкалось десятка два вьючных лошадей и мулов, растянувшись длинной цепочкой. Охранники (или просто погонщики?) удрученно смотрели на юнаков, вооруженных луками и пращами, – бодро голося для устрашения, юнаки рассыпались по склону. Боя, судя по скучному выражению лиц, не намечалось. Охранникам мало хотелось «голову на мостовую».
Рядом гордо сопел Вук, помахивая сабелькой.
– Это ты, Мрнявчевич?
Голос был густой как смола. В таком сразу вязнешь и молишь Бога, чтоб костер не развели. Петер вгляделся, плохо соображая, кого он ищет там, внизу.
– Ну, я…
Ответ Вука прозвучал скомканно, невпопад, словно вожак собирался ответить что-то другое, но внезапно передумал.
– Ты обожди, я к тебе сейчас подымусь!
Вскоре рядом с Петером выглянула голова в мохнатой шапке. Морщинистое смуглое лицо, борода грязно-белая. Но карабкался человек не по-стариковски резво. Вук посторонился, уступая место на тропе. И некоторое время молчал, давая человеку время восстановить дыхание. Все-таки в его годы по скалам лазить…
Жилистый малорослый дядька отряхнул халат. Снял шапку, вытирая лицо. Под шапкой обнаружилась затертая, некогда зеленая чалма. Прежде чем начать разговор, он скосился себе за левое плечо, будто высматривал спутника-невидимку. Высмотрел, кивнул то ли подсказке призрака, то ли собственным мыслям.
Строго нахмурился.
– Тебе не стыдно, Вук?
Петер ожидал чего угодно. Самым вероятным был взмах Вуковой сабли. Но жар, видимо, усилился, потому что начался бред. Грозный Вук съежился, нахохлился мокрой курицей. Опустил клинок в ножны, шагнул ближе.
Ветер, налетев от Ястребаца, взъерошил кудри вожаку, распушил бороду пожилому караванщику.
– Я не знал, что это ты их ведешь, Керим-ага. Думал: какой другой караван-баши. Радоня прибежал, кричит…
– Изголодались?
– Есть маленько. У парней в Брде кровники, им вниз соваться опасно.
– Говоришь, не знал, что я веду? А если б другой вел? Ограбил бы?!
– Да, Керим-ага. Жизнь, сам понимаешь…
– Помнишь, я в прошлый раз спрашивал: «У тебя совесть есть?!»
– Помню. Ты спрашивал, а я и тогда ответил, и сейчас отвечу: «Есть у меня совесть!» Только разная она, совесть, – у каждого своя…
Подбежал злой Радоня: «Вук! Да чего ты с этим! С этим!..» Договорить не успел. Шагнув к побратиму, вожак с размаху ткнул ему кулачищем в зубы. Брызнула кровь, Радоня качнулся, упал. На четвереньках отполз в сторонку, тихо бранясь, стал утираться пучком жухлой травы.
– Ты прости его, Керим-ага. Он тебя не знает.
– Аллах простит. Ладно, Вук. Тебе нас грабить никак нельзя. У меня в караване птенцы, сыновья купеческие. Совсем мальчишки. Их отцы по первому разу в путь отрядили. Напугаешь до смерти, потом век удачи торговой не видать. Да и без барыша мы, только-только из Влеры в Драгаш идем… Давай по совести: ты нас пропускаешь, а я тебе в Драгаше, как расторгуемся, «горную» долю оставлю. Ты скажи, кому передать…
«Вук! Он врет! Он зажилит долю, Вук!..» – битый Радоня заткнулся, едва поймал многообещающий взгляд вожака. Сплюнул ржавой слюной. Переминаясь с ноги на ногу, ждали юнаки на склоне; на дороге уныло мялись караванщики. Петер разглядел: среди них действительно большинство было молодых, не старше самого Петера, а то и младше.
– Ладно. Оставишь у Вредины Халиля. Я после заберу.
– А это кто? – Очень темные влажные глаза караван-баши остановились на Петере.
– Бродяга. Песни петь мастак. Мы его для славы подобрали.
Прежде чем продолжить, Керим-ага снова глянул себе за левое плечо. Обождал, подумал. Осуждающе воззрился на Вука:
– Был ты, Мрнявчевич, бахвалом, бахвалом и остался. Кто ж песню силком из души тянет?! Помрет он у вас в горах, по дождю-холоду, и вся тебе слава. Вишь, хворает, еле сидит. Пускай с нами едет: я его до Вржика довезу, а то и до самого Драгаша. Глядишь, оклемается…
Последнее, что запомнил Петер: его привязывали к седлу вьючной лошади.
Крепко-крепко.
На лицах молодых караванщиков не было радости по поводу лишней обузы, но счастливое избавление от юнаков Мрнявчевича перекрывало все. Рядом стоял молчаливый Керим-ага. Петер Сьлядек хотел поблагодарить караван-баши за милосердие, но тут из-за плеча Керима-аги выглянул черный, похожий на мавра детина в одной набедренной повязке, зажимавший ладонью шею, откуда струился вязкий дым, – и бродяга понял, что падает в горячку.
Потому что голые мавры, истекающие огнем и дымом, не встречаются на Ястребаце.
* * *
– А денег не хватит…
– Плевать! Расторгуемся, наскребем… Ты видел этих невольниц? Целенькие, ядреные! И не какие-нибудь черногорки, которые рады тебе ночью глотку перегрызть, – пышечки-валашечки, скромницы-труженицы!
– А денег все равно не хватит. Даже если расторгуемся…
– Заладил! Возьмем кредит. Здесь полно ростовщиков: ломбардцев, авраамитов… Хюсену Борджалии всякий одолжит!
– Ты уже ходил к ростовщикам. Тайком от Керима-аги.
– Ну и что? Раз отказали, в другой согласятся. Это они выкобениваются, чтоб процент завысить. Я сегодня к ним Али послал, по новой.
– Согласились?!
– Согласятся, куда денутся… Велели передать: зайдут на постоялый двор, хотят лично обсудить. Ты ж меня знаешь, я мертвого уговорю!
– Мертвый кредитов не дает. Зря ты от Керима-аги скрыл…
– Как же, зря! Он вечно носом крутит: стыдно, не стыдно! Я, сын Мустафы Борджалии, буду советоваться с каким-то ничтожным караван-баши?!
Петер лежал с закрытыми глазами, вяло слушая спор молодых купцов. Говорили по-арнаутски, обильно пересыпая речь как валашскими, так и турецкими словечками. Понятно с пятого на десятое, только что там понимать? – один хочет закупить невольниц, второй сетует на нехватку денег… Голова совсем не болела, горло слегка саднило, но в целом жизнь явно налаживалась. Тепло, сухо. Пошевелившись, он с интересом ощутил, что одет в чужое. И до подбородка укрыт колючим верблюжьим одеялом.
– И все равно зря… Мне отец велел: слушайся, Гасан, Керима-агу! Как меня слушайся! Он дурного не присоветует…
– Ха! Вот и слушайся, деточка! А я своим умом крепок. Твой Керим, видал, с Вуковыми башибузуками запанибрата! Я только за саблю, а он уже – шиш-гашиш, як-терьяк! Лучшие друзья! Точно говорю: они ему с «горной доли» отстегивают…
– Тихо! Вон он идет…
Петер заворочался. Мало-помалу пробуждалась память: дорога, крепкая рука Керима-аги, не дающая упасть, горячее питье пахнет травами и медом, тело потное, расслабленное, тело хочет спать…
– Где я? – шепнул бродяга.
– В предместьях Вржика, на постоялом дворе. Ты лежи, лежи…
Повернуть голову удалось легко. Даже странно. Петер рискнул сесть – получилось с первой попытки. Запахнул на голой груди халат.
– Лютня! – Запоздалый озноб взбежал по хребту. – Где моя лютня?!
– Здесь твоя лютня. В углу лежит, целехонькая.
– Мне нечем вам заплатить. У меня ничего нет, кроме песен…
Стоявший рядом Керим-ага привычно глянул себе за левое плечо. Дождался невидимой улыбки, сам улыбнулся в ответ. Словно передал Петеру чей-то подарок.
Молодые купцы успели исчезнуть. Сейчас они были наедине.
– Хорошо. Заплатишь песнями. Только позже. А сейчас тебе надо спать. Опоздай я на день-два, эти горные бараны умучили б тебя до смерти!
– Я не хочу спать…
– Ну и что? Временами приходится делать то, чего не хочешь… Давай я расскажу тебе сказку. Чтоб слаще спалось.
– Про кого?
– Ну, давай подумаем. Про Четобаше Муйо или Халиля Соколе лучше не надо – трудно спать под звон клинков! Про Талимэ Девойку? Нет, тебе нынче не до женщин. После такого приснится злая штойзвола, всю мужскую силу выпьет…
Петер чуть не рассмеялся. Веселая картина: бродяга-доходяга и над ним – седой караван-баши, выбирающий из всех знакомых сказок самую усыпляющую.
Но Керим-ага не разделил его веселья.
Напротив, лицо караван-баши вдруг сделалось не таким уж старым, но очень печальным.
– Значит, так: жил некогда во Влере – лет тридцать, а может, и все сорок назад – один купец…
* * *
Жил некогда во Влере – лет тридцать, а может, и все сорок назад – один купец. Вернее, купцом он уж после стал, а сперва в простых караванщиках ходил, потом караван-баши сделался, начал долю с продаж получать. Мало-помалу и свой товар возить принялся – в Дуррес, в Шкодер, в Дришти, в Лежу, во Вржик, а то и дальше, за пределы Арберии: из Османской Порты в Ополье, в Майнцскую марку; до самого Хенинга пару раз добирался… Был он из османцев, но во Влере давно осел, женился на местной арнаутке, через год вторую жену в дом пустил и на родину возвращаться раздумал.
Сын у отца один родился. Остальные – дочери. Сызмальства отец сына с собой брал. Зачем, спросите? Чтоб к тропам караванным привыкал, к жизни кочевой, наречия разные запоминал, с людьми ладить умел, в товарах разбирался: что где да почем, как лежалую ветошь за новый шелк выдать; у кого контрабанду брать можно, кому тайком сбывать, а с кем лучше не связываться; когда хабар дать следует, а когда шиш без масла скрутить: на-кась, выкуси!
Сын, Джаммаль-младший, весь в отца рос. В премудрости торговые-походные вникал охотно, на ус мотал (хоть усов у него в ту пору еще не было), а однажды возьми да спроси:
– Почтенный родитель мой, отчего ты караваны водишь? Вон купцы, что товары тебе доверяют, сами по домам сидят, шербет пьют, с женами тешатся, а денег куда больше тебя загребают. Стань и ты купцом!
Засмеялся Джаммаль-старший, сына по курчавой голове потрепал.
– Молодец, сынок, верно подметил. Только и отец твой далеко не простак. Чтоб купцом стать, деньги надобны. Вот я завтра в Драгаш отправляюсь: невольников вести предложили. Я раньше живых людей не водил, да уж больно выгодное это дело. Пару раз обернусь – и, да поможет мне Аллах, в городе навеки осяду. Лавку открою, торговлей займусь. А невольники… Что – невольники? Товар как товар.
Старый караван-баши слов на ветер не бросал. Отвел дважды невольников – из Драгаша во Влеру, из Шкодера в Дришти, вернулся домой с удачей и дело свое открыл. Сын, понятно, при лавке: растет, отцу помогает. Ушлый парень: на язык боек, барыш носом чует. Своего не упускал, а бывало, и чужое прихватывал. Так что когда отцу срок помирать вышел – с легкой душой дело сыну оставил. Знал: в надежные руки отдает.
Принял сын наследство, погоревал сколько положено, родителя оплакивая, а там вскорости сестер замуж повыдавал и сам женился. После вторую жену взял, третью – доходы позволяли. Дела процветали, купец Джаммаль понемногу богател, умело скрывая часть прибылей, дабы не баловать казну лишними податями, и был вполне счастлив, пока не исполнилось ему тридцать девять лет. «Разве это возраст для мужчины?!» – скажете вы и будете совершенно правы.
Ибо возраст тут ни при чем.
И судьба ни при чем, и беда ни при чем…
– Неужели ты хочешь получить от меня золота больше, чем весит эта несчастная цепочка?!
– Ах, уважаемый, разуйте глаза! На этой замечательной, превосходной, лучшей в мире цепочке еще имеется пластинка червонного золота с древними письменами, вдесятеро увеличивающими ее ценность! Они такие древние, что их не прочтет и сам Соломон, восстань он из праха! Обратите внимание: какое плетение, какая чеканка! Сейчас так не делают. И заметьте, ни цепочка, ни пластинка ничуть не потускнели. Лучшего золота вы не найдете и в султанской сокровищнице!
– Небось с утра надраил, – буркнул купец себе под нос, однако так, чтобы его не услышал ювелир, тщедушный венецианец. Ибо выше прибыли ювелир ценил свою репутацию, хотя торговаться умел ничуть не хуже самого Джаммаля.
– И вот эта тоню-ю-юсенькая пластиночка золота, по-вашему, стоит целый динар да еще восемь курушей в придачу? Да, уважаемый?!
– Да, уважаемый! Эта толстая пластинка на тройной цепи стоит гораздо больше! А мой почтенный клиент вовсе не умеет смотреть на товар! То вы смотрите на пластинку и забываете про цепочку, то вы смотрите на цепочку и забываете про пластинку. Опять же не восемь, а девять курушей, если вы успели забыть цену. Я с самого начала уступил вам один куруш, или вы об этом тоже забыли? Может, вам следует лучше завязать чалму, чтобы слова, влетев в одно ухо, не вылетали из другого?
Минуту-другую купец размышлял: обидеться ему на ювелира или нет? И не удастся ли на этой обиде сторговать безделушку еще на куруш-полтора дешевле? Нет, вряд ли. Сам виноват: слишком усердно изображал забывчивость. Обижаться поздно. А подарок для средней жены нужен. Женщины любят украшения, а Рубике он давно ничего не дарил. Да и цена, если честно, вполне приемлемая.
– Вы меня убедили, уважаемый. Давайте сойдемся на динаре и восьми с половиной курушах…
– Нет, вы только послушайте! Это же чистое разорение! Ну хорошо, хорошо, только для вас, уважаемый, я уступлю эти несчастные полкуруша. Может быть, вы посмотрите новые бусы?..
Однако дома Джаммаля ждало одно сплошное расстройство и огорчение. С порога к нему кинулась младшая жена, Фатима, спеша наябедничать: красивая, но вздорная Рубике поссорилась со старшей женой, Балой, ссора быстро перешла в рукоприкладство, и в итоге пострадала китайская ваза с драконами, созерцанием которой любил услаждать свой взор хозяин дома, предаваясь курению кальяна. Конечно, она, Фатима, пыталась вразумить старших жен, но разве может один ангел справиться с двумя шайтанами, пади гнев Аллаха на обеих…
Дальше купец уже не слушал. Его любимая ваза, как выяснилось, не просто «пострадала» – от нее остались мелкие черепки. «Это Рубике!» – не преминула напомнить из-за плеча младшая жена, ловко пользуясь случаем, чтобы направить гнев мужа на главную соперницу.
И на этот раз она действительно добилась успеха.
– Неблагодарная! – в гневе кричал Джаммаль на испуганно замершую перед ним Рубике. – Я трачу целых двадцать динаров, желая тебя обрадовать, а ты платишь мне за любовь и заботу черной неблагодарностью! Вот тебе вместо подарка!
В сердцах он швырнул цепочку с пластинкой в ярко горевший очаг.
Рубике горестно вскрикнула.
– Выйди прочь, во имя Аллаха! – Джаммаль властно указал жене на дверь, и та, всхлипывая, поспешила удалиться. А купец для успокоения души придвинул ближе кальян из серебра, заранее набитый лучшим кашгарским терьяком, раскурил его и устало откинулся на подушки, посасывая мундштук из слоновой кости.
Ну и денек сегодня выдался!
Однако день продолжал радовать происшествиями. Едва Джаммаль успел сделать пару блаженных затяжек, как из очага повалил невиданный сине-зеленый дым. «Что-то рано терьяк подействовал! – вяло удивился купец. – И странно: раньше все гурии да чаши с вином являлись…» Дым тем временем валил и валил, постепенно сгущаясь в углу и обретая вполне человеческие черты. Мужчина крепкого сложения, на вид лет сорока. Вон стоит, озирается. Из одежды на незнакомце была лишь набедренная повязка с бахромой, а ноги терялись в туманном мареве, мешая разобрать, есть ли они вообще у странного гостя или же его верхняя часть висит в воздухе, опираясь лишь на некое смутное основание.
«Нет, не гурия. Ну и ладно…» – философски подумал купец Джаммаль.
– Благодарю тебя, мой спаситель, да продлятся твои дни, да наполнятся они светом праведности, и да благословит тебя тот, чьим именем ты освободил меня!
– Аллах то есть, да будет славен он, – уточнил на всякий случай купец. И строго взглянул на видение: «Только попробуй мне тут богохульствовать!»
– Разумеется, разумеется! – поспешил согласиться призрак.
Вполне удовлетворенный ответом, Джаммаль принялся рассматривать незваного гостя.
Орлиный нос, густые брови. Волосы курчавятся, блестят легкой проседью. Ростом с самого купца. Разве что ноги… В общем, ничего особенного. Купец почти сразу потерял к видению интерес и вновь потянулся к кальяну в ожидании гурий с вином. А этот пусть сгинет поскорее.
Однако призрак исчезать не спешил. Мялся в углу, озирался по сторонам. Выжидательно косился на хозяина дома.
– Иди, иди, дорогой, – лениво махнул ему рукой Джаммаль.
– Увы, – возразило видение. – Ты меня освободил, и теперь я должен тебя отблагодарить.
– Освободил? Откуда?!
– Я был заточен Сулейманом ибн-Даудом, мир с ними обоими, в зачарованный амулет. Но ты позволил благословенному пламени коснуться стен моей темницы и произнес Слова Освобожденья! Теперь я свободен! Поверь, Абд-аль-Рашид не останется в долгу, о мой великодушный спаситель.
– Слова Освобожденья? – растерялся купец, не ожидавший от призрака такой самостоятельности.
– «Выйди прочь, во имя Аллаха!» – охотно пояснило видение. – Полагаю, само Небо надоумило тебя, о мудрец из мудрецов!
– Да кто ты есть, в конце концов, шайтан тебя раздери?! – вскипел купец.
– Не бранись, о досточтимый. Я есть джинн Стагнаш Абд-аль-Рашид, что значит Раб Справедливости. Семнадцатый сын Красного царя джиннов, Кюлькаша Изначально-Трехголового. И я поклялся отблагодарить того, кто меня спасет. А клятвы джиннов нерушимы.
– Ну хорошо. Давай благодари, – милостиво разрешил Джаммаль. Джинн в терьячных грезах являлся ему впервые, и это было даже интересно. Купец приготовился наблюдать чудеса. – Итак, чем займемся? Разрушить, что ли, город? Нет, я сейчас добрый. Построй-ка мне дворец, вот что.
– Но я не умею строить дворцы, – совершенно по-человечески огорчился джинн.
– Эх, братец… Стыдно. Честное слово, стыдно. Ладно, Аллах с ним, с дворцом. Объясняй потом, откуда взял, за какие деньги купил… Еще небось податей в казну сдерут. Давай-ка ты мне лучше караван с золотом. А чтоб зря не бегать, давай сразу два или три каравана. С юными красавицами, с шелками и шерстью, с индийскими пряностями…
– Но у меня нет караванов, – перебил Джаммаля удрученный джинн.
– То есть как это «нет»?! Ты джинн или кто?! Поклялся выполнять мои желания? Давай выполняй!
– Я поклялся отблагодарить тебя, а не выполнять твои желания, о мой спаситель. Будь я рабом этой пластинки, тогда другое дело. А я всего лишь Раб Справедливости. Но клятву свою я исполню, будь уверен!
– И каким же образом ты намерен меня благодарить?
Джаммаль уже понял: от джинна так просто не отвяжешься. И начал сомневаться, что Стагнаш Абд-аль-Рашид – всего лишь плод его фантазии и терьячного дыма. А вдруг… Да нет, ерунда! Купец никогда не верил в сказки. Даже в детстве.
– Я буду твоей Совестью, уважаемый! – после долгого молчания торжественно изрек джинн. Он будто стал чуточку больше или просто раздулся от гордости.
– Совестью? Тоже мне, благодарность называется! Да у меня этой совести…
– Это хорошо, что ты человек совестливый. Значит, мне работы меньше будет, – деловито обрадовался джинн. – Неужели ты не хочешь стать праведником, засыпать с чистой душой младенца, заслужить всеобщее уважение и любовь, а в итоге попасть в рай? Конечно, хочешь! У тебя глаза доброго и честного человека. Я тебе помогу!
– А может, лучше дворец? – со слабой надеждой поинтересовался купец, вновь припадая к кальяну с намерением высосать из него более привлекательную грезу, чем занудный джинн-неумеха. – Ну, хоть маленький?!
Стагнаш Абд-аль-Рашид изумился:
– Зачем тебе дворец? Я предлагаю самое лучшее, чего только может пожелать смертный: прямую дорогу в рай! А ты еще и упрямишься.
– Хорошо, хорошо, в рай – так в рай. А сейчас оставь меня в покое.
– Как скажешь, мой спаситель, – покорно согласился джинн и исчез.
Джаммаль вздохнул с облегчением. Вокруг уже начали проступать зыбкие контуры крутобедрых райских гурий, полилась сладкая музыка – и купец наконец смог отдаться привычным видениям, где не предусматривалось места для джинна по имени Совесть.