Анна Куиндлен "Истинные ценности"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 30+ читателей Рунета

Эллен, преуспевающая и вечно занятая нью-йоркская журналистка, редко вспоминала о родителях, оставшихся в провинциальном городке ее детства. Но когда ее матери Кейт был поставлен страшный диагноз, она бросила карьеру и вернулась домой. Вернулась, чтобы ухаживать за матерью, на что совершенно не способен растерявшийся отец, оказавшийся вовсе не таким сильным, каким дочь его всегда считала. Провести с Кейт последние недели, дать ей, наконец, почувствовать всю свою безграничную любовь, – ведь второго шанса уже не будет…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-118061-4

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Истинные ценности
Анна Куиндлен

Истинные ценности
Эллен, преуспевающая и вечно занятая нью-йоркская журналистка, редко вспоминала о родителях, оставшихся в провинциальном городке ее детства. Но когда ее матери Кейт был поставлен страшный диагноз, она бросила карьеру и вернулась домой.

Вернулась, чтобы ухаживать за матерью, на что совершенно не способен растерявшийся отец, оказавшийся вовсе не таким сильным, каким дочь его всегда считала. Провести с Кейт последние недели, дать ей, наконец, почувствовать всю свою безграничную любовь, – ведь второго шанса уже не будет…

Анна Куиндлен





Истинные ценности

Anna Quindlen

One True Thing

© Anna Quindlen, 1994

© Перевод. Е. Елистратова, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2021

* * *

Пролог

Тюрьма – это не так плохо, как можно вообразить. Когда я говорю «тюрьма», то вовсе не имею в виду собственно тюрьму. Тюрьма – это такое место, которое вы можете видеть в старых кинолентах или документальных фильмах на государственном телевидении: все эти серые пространства со сторожевыми вышками по углам и колючей проволокой, закрученной петлями поверх высокой стены. Тюрьма – это где колотят ложками по прутьям решеток, затевают бунт во время прогулок в тюремном дворе и тащат самого тщедушного мальчишку-первоходка в душевую, пока охранник делает вид, будто не видит, бросают потом на произвол судьбы: пусть выбирается как знает, – и бледная кровь капает, смешивая малиновый и молочно-белый, по задней стороне его безволосых ляжек. И сумрачный взгляд его глаз навсегда остается обращенным внутрь.

По крайней мере, я всегда представляла тюрьму именно такой, но ничего подобного не наблюдалось в тюрьме округа Монтгомери. Тут имелось две комнатки: моя старая спальня на чердаке родительского дома была просторнее, чем они обе вместе взятые. Да, решетки здесь были, только закрывались они вручную, а не дистанционно, с бездушным электрическим клацаньем, этаким символом несокрушимости. Темница в стиле комедии Энди Гриффита[1 - Гриффит Энди (1926–2012) американский актер, телевизионный ведущий, сценарист. – Здесь и далее примеч. ред.], тюряга из шоу, скорее дешевая пьеса на летний сезон, чем Достоевский, узилище для загадочного незнакомца, наделенного дрожащим тенорком и прибывшего в город с кожаной сумой через плечо, в которой потом обнаруживается решающая улика.

Койки в два яруса, туалет и пол, покрытый пестрым линолеумом, который так напомнил мне коридор больницы в нашем городке, что я задумалась, не один ли и тот же подрядчик поработал. После того как за мной закрылась дверь камеры, полицейский, который привел меня сюда после того, как они взяли мои отпечатки и сфотографировали, бросил на меня сочувственный взгляд, потом ушел. Когда-то давно, в старших классах школы, мы с этим парнем вместе ходили на один и тот же курс «французского для начинающих»: ему предстояло с грехом пополам набрать баллы для посредственного аттестата, а мне – начать долгий и кропотливый труд, увенчавшийся при выпуске премией Французского института. Коридор поглотил звук удаляющихся шагов, после чего воцарилась пронзительная тишина.

С той стороны, где располагался полицейский диспетчерский пост, можно было слышать, как кто-то печатал на машинке, очень неумело, и время от времени – кваканье полицейской двусторонней радиосвязи. Сверху доносилось гудение: смутный, трудно поддающийся определению звук – наверное, от электропроводки, проложенной за звукоизолирующими панелями потолка. Над собой я видела трубки невыразительного дневного света.

Теперь, работая в больнице, я иногда поднимаю голову, и мне кажется, будто я снова вижу этот потолок, эти трубки, что я снова заперта в крошечной каморке. Подавляющее ощущение, но не сказать, что очень уж неприятное.

Сидя на койке с зажатыми между коленями руками, я испытывала лишь облегчение. «Карцер, – вертелось в моей голове. – Тюряга. Кутузка». В попытке нагнать на себя страху с помощью всех этих дешевых жаргонных словечек, которые слетали с омерзительных рыбьих губ Эдварда Дж. Робинсона, когда я смотрела «Позднее шоу» в салоне: погруженный в темноту дом, серо-голубой, точно акулья шкура, экран, отец и мать спят наверху. Вонючая тюрьма, думала я. Большой дом. Но одна мысль никак не желала меня покидать: «Я одна. Одна».

Я легла на койку, подложив обе ладони под щеку, и закрыла глаза, ожидая, что в моих ушах снова раздастся голос, крик о помощи: принести чашку чаю, стакан воды, сандвич, дать еще морфия! – но никто не заговорил; никому я больше не требовалась. И в моей душе воцарился мир, какого я не знала уже давно. А еще я была свободна. Свободна в тюрьме.

И впервые за много дней я даже смогла забыть это зрелище: мой отец с гладкими черными волосами и профилем, несколько расплывшимся из-за возраста и хронической усталости, сует ложку с рисовой кашей в безвольный рот матери, точно ворон, выкармливающий в гнезде своего вороненка. Неопрятные пучки волос на голове, блестящие пустые глаза. Ложка. Глотание. Ложка. Глотание. Сжатые в нитку губы отца. Слабое прищелкивание ее языка. Вспышка любви и отчаяния, на один лишь краткий миг озаряющая лицо, чтобы тут же погаснуть.

И сегодня я все еще вижу эту сцену, она проигрывается перед моим внутренним взором, распадаясь на отдельные составляющие, особенно ее взгляд или его. Но тогда, ночью в тюремной камере, она выключилась на несколько часов. Я только и слышала, что монотонное гудение проводов, которое наводило на меня воспоминания о шуме городской улицы в Лангхорне, если бы вы пошли по ней летним днем, особенно там, где я жила, в районе больших домов.

Там всегда был этот странный гул. Если встать и прислушаться внимательно, вы могли догадаться, что это гудят сотни кондиционеров. Они гнали прекрасный, чистый и холодный воздух в прекрасные, чистые и холодные комнаты вроде наших, где лепнина потолка манила взгляд, который устремлялся вверх, от полированной поверхности обеденного стола, от подушек, разбросанных на большом, обтянутом коричневым бархатом диване напротив камина и рояля фирмы «Стейнвей».

Таким мне все это и вспомнилось, хотя в последние несколько месяцев жизни моей матери наш дом выглядел иначе: после того как диван из комнаты отдыха перетащили в гостиную, чтобы освободить место для больничной кровати; после того как всю мебель отодвинули впритык к стенам, чтобы могло проезжать инвалидное кресло; после того как бархатная обивка дивана была изгажена блевотиной и постоянно текущей слюной.

Сквозь мои веки просачивался тусклый красноватый свет и напоминал мне свет на тех же улицах в конце дня, особенно осенью. В тот волшебный час, когда машины – их было видно так хорошо, что безошибочно определялись владельцы, – бежали по нашим улицам, сворачивая на подъездные дорожки, или катили дальше, чтобы закончить путь где-нибудь в переулках или тупиках. Вон поехал доктор Белнап, педиатр, у которого я лечилась всю свою жизнь; и мистер Фрайер, который работал финансовым консультантом в городе и был одержим игрой в гольф; и мистер Дингл, директор школы, который мог позволить себе жить на нашей улице лишь потому, что его жена получила дом в наследство от родителей.

А потом, поздно ночью, после того как зажигались уличные фонари со своим собственным гудением, возвращались и некоторые другие. Последним всегда был мистер Бест, окружной прокурор. Было время, когда мой брат Брайан развозил местную газету «Трибюн» по утрам, сразу после рассвета, и говорил, что каждый раз, когда он крутил педали вверх по подъездной дорожке, мистер Бест уже дожидался возле бордюра из пахизандры, отгораживающего дом от улицы, и в нетерпении постукивал узкой ногой в кожаном шлепанце. На нем всегда был халат: вельветовый зимой и хлопчатобумажный в полоску – летом. Он никогда ничего не дарил Брайану на Рождество, разве что бейсбольную кепку с девизом «Пусть победит лучший», с намеком на собственную фамилию[2 - От англ. best – лучший.] (такие мистер Бест всегда раздавал в годы выборов).

Как раз приближался год выборов, когда я угодила в тюрьму.

Мимо моей камеры прошел полицейский. Мне было известно его имя: Скип, – хотя именной жетон извещал, что он Эдвин Как-Его-Там-младший. В последний раз я видела Скипа в декабре на городской церемонии зажигания рождественской елки, когда самой красивой была признана елка моей матери – с яркими, на грани безвкусицы, украшениями и большими красными бантами. Скип был в школьной баскетбольной команде и каждую игру просиживал на скамье запасных (его широкая спина напоминала подставку для книг). На другом конце скамьи обычно торчал коротышка по имени Билл, и оба дожидались, когда их команда вернется с площадки и они снова станут частью нервной суматохи – вроде как при деле. Вероятно, мой брат Джефф был знаком с этим парнем. Скип за городом, в одном из тех одноэтажных коттеджей с двускатной крышей, что понатыканы вдоль сельских дорог, которые местами выписывали головокружительные петли.

А дорог таких в нашем округе насчитывалось немало. Они уходили туда, где кукуруза вымахивала выше любого фермера, где под маленькими навесами на прилавках из клееной фанеры продавались помидоры и кабачки-цуккини, которые к августу вырастали огромными, точно бейсбольные биты. Поскольку их никто не покупал, дети любили колотить ими о стволы деревьев, чьи кроны образовывали негустой лесной полог. Как говорила моя мать, цуккини хороши лишь маленькими, пока не отпали цветки.

Округ Монтгомери представлял собой многие акры ферм и лесов, откуда брала начало широкая дорога, вдоль которой шли ряды мастерских по ремонту всякой авторухляди, пиццерии, магазины уцененной электроники, мини-моллы с отвратительной китайской едой навынос и парикмахерские в стиле унисекс. Продравшись сквозь все это, вы наконец прибывали в Лангхорн, образцовый городок, известный своим колледжем – домом с парадным крыльцом и веерообразным окошком над дверью, неохватными, точно бочки, дубами по обочинам, азалиями весной и гортензиями летом, горами опавшей листвы осенью. Имелся в Лангхорне обувной магазин, набитый практичной обувью на плоском ходу, и ювелирный, где в витринах лежали груды перстней-печаток. Пожилая чета Дуайн: Изабель и Дин – держали книжную лавку. Удалившись от дел большого города, супруги почти не консультировались со справочником печатных изданий, поскольку и так знали все, что происходило в книжном мире, как и прочие обыватели Лангхорна, которые были в курсе всех событий своего маленького мирка.

Тюрьма находилась за пределами «настоящего Лангхорна» (именно так всегда здесь говорили: «настоящий Лангхорн»). И вы всегда понимали, кто живет на обсаженных дубами улицах, а кто – в хибарах и трейлерах за городской чертой. Рядом с тюрьмой находились склады, заправочная станция, супермаркет и магазин рыболовных снастей.

Полицейский Скип, сыгравший одну четверть единственной игры в выпускном классе, вечером явился проведать меня, потому что беспокоился, не плачу ли я от страха и одиночества. Боялся, что я слетела с катушек, ведь я сидела в тюрьме уже четыре часа, но мой отец до сих пор не приехал, чтобы внести залог и сказать: «Тяжелый выдался денек, дорогая?» – в этой своей манере, которая заставляла немногочисленных моих подружек сходить с ума по его голубым глазам, очаровательному изгибу брови и афоризмам. Доставив меня в тюрьму, полицейские ждали, что вот-вот распахнется дверь, ворвется отец и грозно спросит: «Могу ли я поинтересоваться, какого черта?» Мой отец председательствовал на кафедре английской литературы нашего колледжа и прославился своими англицизмами, которые приходились особенно кстати, когда он произносил речь в Женском клубе Лангхорна или в Епископальном книжном клубе на тему «Дэвида Копперфилда» (второстепенная книга, Эллен, просто детская; «Холодный дом»[3 - Роман Ч. Диккенса (1812–1870).] для их мозгов слишком сложен) или «Гордости и предубеждения»[4 - Роман Д. Остен (1775–1817), в котором реалистически показаны быт и нравы английской провинции с мастерством психологического анализа.]. Когда я была помладше, отец, бывало, называл меня малышкой Нелл, а мама иногда звала Элли.

Поскольку отец не приехал, чтобы внести за меня залог, юный полицейский явился проведать напуганную девушку, которую ожидал увидеть в камере, и явно изумился, обнаружив меня спящей под флуоресцентными лампами: колени подтянуты к груди, щека покоится на сложенных, как для молитвы ладонях (по крайней мере, так он потом рассказывал корреспонденту «Трибюн»).

Я увидела статью после того, как мой брат Джефф и миссис Форбург решили, что мне пойдет на пользу, если я узнаю, что говорят в городе. «Шокирован» – так описывала газета состояние Скипа. «Не поверил собственным глазам» – так, по их словам, он себя чувствовал. Скип сказал, что в школе я всегда держалась холодно, с ощущением собственного превосходства и уверенности в себе, и был прав, а еще добавил, будто я очень умная, и в этом тоже не ошибся.

Но кое в чем Скип был умнее меня, поэтому знал, что в тюрьме девушка, едва достигшая возраста, чтобы называть себя женщиной, дабы придать себе важности, просто обязана сходить с ума от страха и адреналиновой атаки и всю ночь не смыкать глаз, особенно девушка, заключенная под стражу по обвинению в убийстве собственной матери.

И вот он обнаружил меня спящей, со слабой улыбкой на губах.

Вы могли видеть эту улыбку на фото, которые они сделали на следующее утро, уже после того, как я появилась в суде, где меня обвинили в преднамеренном лишении жизни Кэтрин Б. Гулден, а вот судебная художница не сумела ее схватить, когда рисовала меня сидевшей рядом с адвокатом, назначенным мне судом, от бледно-голубой рубашки которого в маленьком душном зале нестерпимо несло потом.

Я помню, как меня преследовала мысль: обвиняемый, которого защищает тип в бледно-голубой рубашке, да еще с короткими рукавами, заранее обречен. «И упекли ее в тюрягу, – думала я про себя. – И срок вышел долгий».

Уже ближе к вечеру, когда на торговый центр, что напротив муниципалитета, легли тени и когда наконец за меня был внесен залог – десять тысяч долларов наличными и закладная на четырехкомнатный особняк с оборудованным подвалом, – когда я покидала тюрьму округа Монтгомери, эта сопровождавшая мой сон улыбка по-прежнему блуждала на лице: этакий кривой полумесяц повыше моего острого подбородка и пониже моего же острого носа.

На первой странице «Трибюн» я красовалась с улыбкой Моны Лизы: темные волосы заплетены в косу и убраны со лба; надменный «вдовий пик» (то есть треугольный выступ волос на лбу); бушлат поверх мешковатого белого свитера и грязных джинсов да едва заметная полоса грязи на щеке. И я знала, что даже те немногие, кто продолжал меня любить, теперь посмотрят и подумают: вот она, роковая спесь Эллен, которая может улыбаться в худший момент своей жизни.

Кое-кто действительно так и говорил, в последующие дни, но я никак на это не реагировала. Да и что я могла сказать? Стоило мне появиться на публике, как кто-нибудь выскакивал мне наперерез, тыча в лицо объективом фотоаппарата: ни дать ни взять ритуальная маска на вражеском лице. Я только и слышала, что голос в собственной голове – высокий такой, – который снова и снова повторял: «Улыбнись фотографу, Элли. Ты такая хорошенькая, когда улыбаешься».

Говорила моя мать, которая оживала у меня в мозгу, перекрикивая и Бекки Шарп, и Пипа, и мисс Хэвишем, и всех прочих вымышленных людей, которых я с помощью отца давным-давно научилась ставить куда выше, чем живых, из плоти и крови. Мама говорила, а я слушала, потому что боялась, что иначе ее голос постепенно затихнет совсем; мимолетное видение сожмется до крошечной искорки и погаснет, исчезнет навеки, как фея Динь-Динь, когда ей никто не хлопал. Я слушала мамин голос, потому что любила ее. Пока мы были вместе, мама почти ни о чем меня не просила, так что я хотела сделать для нее хотя бы эту малость – запомнить, что надо улыбаться в камеру.

В конце концов я всегда делала так, как просила мама, даже если приходилось делать это скрепя сердце. Мне опротивел и кислый запах ее тела, и волосы цвета соломы в щетке, и судно у постели, и умывальник, и таблетки, которые нужно было ей давать, чтобы не кричала, чтобы не извивалась и не билась, точно форель на берегу, когда поднимаешь ее на остром крючке и жабры трепещут в агонии.

Я старалась исполнять все это и не кричать, не плакать: «Я умираю вместе с тобой», – но мама знала, чувствовала это, и в частности поэтому лежала на кушетке в гостиной и беззвучно плакала. Слезы придавали ее желтовато-серой коже, туго обтягивавшей кости черепа, глянцевитый оттенок плотной ткани, которую она раньше пускала на мебельные чехлы, или старых абажуров, которые она расписывала цветами, чтобы потом украсить мою комнату. Я старалась устроить маму со всеми удобствами, исполнять ее желания – все, кроме того, последнего.

Что бы ни говорили полицейские или окружной прокурор, что бы ни писали газеты, во что бы ни верили люди – и верят до сих пор, много лет спустя, – правда заключается в том, что я не убивала свою мать, о чем теперь сожалею.

Часть I

Помню тот последний совершенно нормальный день нашей жизни, себя и своих братьев в тот ничем не примечательный день – вот как сегодняшний: теплый и душный будний день конца августа, когда серое небо низко висело над городом, как ватное одеяло, между пологими горными хребтами, окружавшими наш Лангхорн. В тот день мы отправились в кафе за мягким мороженым в побитом открытом джипе Джеффа, махая руками из окон. Мои братья были красивыми мальчиками, а впоследствии превратились в красивых мужчин. Брайан унаследовал черные волосы и голубые глаза отца, а Джефф пошел в мать: каштановые волосы, глаза цвета янтаря и длинное, усыпанное веснушками лицо.

Обоих к тому дню покрывал загар: все лето один работал лагерным помощником, а второй занимался садоводством. Я же была бледной, поскольку будни просиживала в офисе в Нью-Йорке, а на уикенды отправлялась по гостям на Файр-Айленд, где больше времени проводила не на пляже, а на вечеринках с коктейлями, поскольку среди моих знакомых большой популярностью пользовалась тема рака кожи и кремов от морщин.

Потом я часто задавалась вопросом, почему не пыталась продлить удовольствие того дня, почему не смаковала каждую его минуту, как тающее мороженое на языке, почему не понимала, как это здорово – жить нормальной жизнью, когда один день ничем не отличается от прочих. Но, наверное, такие вещи понимаешь лишь потом, после того как жизнь перестает быть нормальной и повседневной. Все изменилось с того дня, с четверга, когда я все еще была собой прежней: самодовольной, зацикленной на себе, успешной – и счастливой в понимании людей моего круга.

– Да, Эллен, жизнь удалась, – сказал Джефф, который расспрашивал меня о журнале, в котором я трудилась. – Тебе платят за то, чтобы ты учила других жить. Ходишь себе на вечеринки, болтаешь с людьми, а потом высмеиваешь их в своей колонке. Все равно как если бы платили за то, что дышишь. Или играешь в теннис.

– И ты мог бы получать деньги за то, что играешь в теннис, – возразила я. – Это называется «профессиональный игрок».

– Ну да, с нашим-то отцом? – высасывая растаявшее мороженое со дна своего вафельного рожка, заметил Джефф. – Извини, па, мол, мистер Духовная Жизнь. Я тут решил отправиться на Хилтон-Хед, чтобы стать теннисным профи, но в свободное время обещаю читать Флобера.

– Разве нельзя начать строить свою жизнь, не оглядываясь на папочку? – спросила я.

Мои братья разразились непочтительным смехом и гиканьем.

– Нет, вы только послушайте! – воскликнул Джефф. – Эллен Гулден отрекается от отцовского благословения, причем с опозданием всего-навсего на двадцать четыре года.

– Маме нравится все, что я делаю, – заметил Брайан.

– Ну да, маме, – сказал Джефф.

– Джеффри, приятель, – позвал кто-то с другого конца парковки. – Брайан!

Мои братья дружно замахали руками в знак приветствия.

– Как дела? – крикнул в ответ Джефф.

– Я здесь изгой, – вздохнула я.

– Ты им была, когда жила здесь, – возразил Джефф. – Без обид, Эл! Ты как голодная шавка, а мир не любит голодных шавок. Люди их боятся: как бы не укусили.

– Почему ты говоришь словно радиокомментатор? – обиделась я.

– Видишь, Брай? Эллен вообще не способна расслабиться. Ей самое место в Нью-Йорке, среди таких же дерганых, как она. Бывай здорова, голодная шавка! Отправляйся туда, где собаки жрут собак.

Из-за низких облаков солнце было тускло-желтым, как одинокая лампочка в темной комнате. Асфальт под нашими ногами плавился, и угольная вонь витала над Лангхорном, точно удушающий аромат духов на коктейльной вечеринке. Отец вернулся поздно вечером (но мы к этому привыкли), некоторое время постоял в гостиной, привалившись к дверному косяку, затем пошел наверх, устало волоча ноги и непривычно молчаливый.

В этом не было ничего странного для мальчиков, с которыми у него установилась натянутая и несколько механическая манера общения, как и у многих отцов, но странно для меня. Мне всегда казалось, что я знаю, о чем думает отец, что чувствует. Когда бы я ни возвратилась домой: из колледжа, а потом из Нью-Йорка, – он зазывал меня в свой кабинет с темной мебелью и тусклым коричневатым освещением, наклонялся вперед в кресле и просто говорил:

– Ну, рассказывай.

И я выкладывала ему все: об известном писателе, который читал нам лекцию; о дискуссиях на тему синтаксиса между мной и редакторами; о соседе снизу, который изысканно, но несколько монотонно исполнял Скарлатти на маленьком старинном клавесине (я как-то углядела его в открытую дверь квартиры).

Частенько у меня возникало ощущение, будто я Шахерезада, развлекающая султана, или чиновница с квартальным отчетом перед правительственным бюрократом. Нередко мне приходилось истории и чудесные сказки сочинять, и тогда мой отец, бывало, откидывался на спинку кресла, и его лицо приобретало расслабленное выражение величайшего сосредоточения, как в те минуты, когда читал лекции студентам. Иногда в конце он говорил: «Интересно». И я была счастлива.

В тот день мама была в больнице и, как всегда в такие дни, дом без нее казался чем-то вроде театральной декорации. Да, это был ее дом. Сейчас, если при мне кого-то называют хозяйкой дома – такое случается нечасто, – я всегда думаю о маме. Она очень старалась вести дом и делала это замечательно. Готовила полезную для здоровья еду, посещала кулинарные курсы, убирала во всех комнатах дома, повязав на голову косынку, чтобы спрятать яркие волосы, – прямо рекламная картинка. Оклеивая комнату обоями, мама всегда оклеивала заодно и картонную рамку, чтобы потом поставить на письменный стол или прикроватную тумбочку с семейной фотографией внутри.

На двух самых больших фотографиях в гостиной были запечатлены наши отец и мать. На первой они вместе стоят на нашем переднем крыльце. Мама обеими руками сжимает руку отца, и ее лицо озаряет сияющая улыбка. Будто нет в жизни большего счастья, чем вот это: этот день, это место и этот мужчина. Она стоит, слегка наклонившись в его сторону, но он смотрит прямо в камеру, скрестив руки на груди; лицо серьезное, а глаза смеются.

Как-то раз Джонатан, когда мы с ним еще были любовниками, взял с пианино эту фотографию и сказал, что на ней отец выглядит так, будто готов вырвать из вашей груди сердце, зажарить и съесть на обед, закусив на десерт женой. Довольно точное описание, учитывая сложные отношения между Джонатаном и моим отцом – взаимоотношения двух мужчин, которые воюют друг с другом из-за сердца одной и той же женщины.

Интересно, держит ли отец эту фотографию по-прежнему на пианино? Или теперь мама озаряет своей сияющей улыбкой пыльное и темное нутро выдвижного ящика стола?

Рядом с первой стояла вторая фотография, на которой мама так же льнет к руке отца, а за другую его руку цепляюсь я, в платье и кепке. Фото сделано Джонатаном. Сегодня оно стоит на моем туалетном столике, самое вещественное из сохранившихся у меня доказательств существования семейного треугольника Гулденов.

Мама бы весьма опечалилась, глядя на мою нынешнюю квартиру, на грязновато-белую обивку дивана и как попало расставленные напольные лампы. Моя квартира – это дом женщины, которую никак не назовешь хозяйкой. Эта женщина прослушивает сообщения на автоответчике и снова убегает по делам.

Но мама не стала бы меня критиковать, как другие матери. Вместо этого она купила бы мне кое-что из вещей: дешевую, но красивую гравюру, для которой сама подобрала бы рамку, или какое-нибудь покрывало. И, набрасывая покрывало или вешая картину, она бы сказала с улыбкой: «Мы с тобой такие разные! Правда, Элли?» – но все равно не поняла бы, как не понимала раньше, раз за разом повторяя эту фразу: если ты отличаешься от тех, кем все восхищаются, значит, с тобой что-то не так.

Мама любила хозяйственный магазин Фелпса, и тамошние продавцы отвечали ей любовью. Отец, бывало, всегда ее поддразнивал: «Она снова оплатила Фелпсу ежемесячный взнос по ипотеке, поскольку стала единственной особой женского пола, узурпировавшей право на тунговое масло и ершики для мытья посуды!»

Отец всегда ее дразнил, а для разговоров у него была я.

Это был зачарованный день нашего зачарованного существования, которым мы жили, я и мои братья; день, когда мы отправились в кафе-мороженое. Ясно помню его даже сейчас. Потом мы валялись на траве на нашем заднем дворе, жарили и ели гамбургеры, смотрели телевизор. А на следующее утро отец спустился вниз, в мятых брюках цвета хаки, с закатанными по локоть рукавами голубой рубахи, и, опершись о кухонный стол, велел нам сесть. Я устроилась напротив него со стаканом апельсинового сока в руке, а братья уселись на стулья с перегородчатыми спинками, сиденья которых мама обтянула когда-то тростниковыми чехлами, каждый на своем углу кухонного стола. Я привожу эти детали не описания ради, а отдаю должное маме: в этом состояла вся ее жизнь, – мне же в то время подобные вещи внушали лишь презрение.

Похожие книги


grade 3,8
group 30

grade 4,0
group 2620

grade 3,6
group 110

grade 4,2
group 1290

grade 4,6
group 10570

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом