Эдвард Сент-Обин "Двойной контроль"

grade 3,6 - Рейтинг книги по мнению 80+ читателей Рунета

«Цикл романов о Патрике Мелроузе явился для меня самым потрясающим читательским опытом последнего десятилетия», – писал Майкл Шейбон. Ему вторили такие маститые литераторы, как Дэвид Николс («Романы Эдварда Сент-Обина о Патрике Мелроузе – полный восторг от начала до конца. Читать всем, немедленно!»), Алан Холлингхерст («Эдвард Сент-Обин – вероятно, самый блестящий британский автор своего поколения»), Элис Сиболд («Эдвард Сент-Обин – один из наших величайших стилистов, а его романы о Патрике Мелроузе – шедевр литературы XXI века») и многие другие. Ну а в телесериале «Патрик Мелроуз» главную роль блистательно исполнил Бенедикт Камбербетч. В своем новейшем романе «Двойной контроль» Сент-Обин «с необычайной легкостью затрагивает самые животрепещущие проблемы. Книга пронзает и поражает до глубины души, превращая серьезные темы – нейробиологию, экологию, психоанализ, теологию, онкологию и генетику в увлекательный фейерверк новаторских идей… В своем восхитительном романе Сент-Обин с алмазной остротой обнажает сущность семьи и любви, дружбы и соперничества, амбиций и нравственности» (Air Mail). Перемещаясь из Лондона на французский Лазурный Берег, а из глуши Сассекса в калифорнийский Биг-Сур, герои Сент-Обина исследуют темы свободы и предопределения, загадки жизни и проблемы сознания. При этом Фрэнсис и Оливия без ума влюблены друг в друга, а Люси, старая подруга Оливии, пытается выстроить отношения со своим новым боссом Хантером, виртуозом венчурных инвестиций… «Генри Джеймс, считавший, что романист первым делом обязан заинтересовывать читателя, был бы счастлив познакомиться с Сент-Обином. „Двойной контроль“ – эмоционально убедительный и интеллектуально зачаровывающий роман. Я не мог от него оторваться» (Иэн Макьюэн). Впервые на русском!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Азбука-Аттикус

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-389-20349-5

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


По накалу естественной, ни капли не натужной трагикомичности Сент-Обин не уступает Ивлину Во…

    The Boston Globe

У себя на родине статус у Сент-Обина особый: он является признанным мастером пера, одним из самых блестящих знатоков английского языка, обладающим безупречным вкусом и чувством слова. По сути, Сент-Обин создал полноценную семейную хронику, адаптировав ее к нынешнему ритму жизни. Остроумие Сент-Обина во многом родственно уайльдовскому, если рассматривать письменное наследие последнего во всей совокупности – блестящего жизнелюбия молодости и горького трагизма последних лет. Влияние Вудхауза (или же просто культурное родство), несомненно, присутствует. Если же говорить о язвительности и сарказме Ивлина Во – это тот спасительный круг, являющийся настройкой по умолчанию британского менталитета и культуры…

    Российская газета

Часть первая

1

Фрэнсис углубился в заросли ивняка, что раскинулись на участке рядом с домом, то отводя в стороны гибкие ветви, то проскальзывая между ними. Когда осклизлая, раскисшая тропка сменилась твердой почвой между деревьев, он зашагал увереннее и теперь замечал и октябрьский воздух, уже студеный, но все еще ласковый; и ароматы растущих грибов и напитанного влагой мха; и багряную дерзость, и желтую апатию палой листвы; и ворон, хрипло каркавших на соседских полях. Жизнь вокруг него и жизнь внутри его смешивались друг с другом, сливались то в путанице ощущений – когда он касался ветки, ветка касалась его, – то в сравнениях и уподоблениях, то, на самом краешке сознания, как лабиринт подземных ручьев или светлая сеть корней под ногами, предполагаемая, но невидимая. Это расплывчатое взаимослияние жизни, с трудом удерживаемое разумом, было основополагающим фоном для всех четко очерченных частностей, которые пытались монополизировать внимание, вот как малиновка, которая на миг опустилась на ветку перед Фрэнсисом, заставив невольно повторить крошечные резкие движения ее шеи и пригласив следовать за извилистыми петлями бреющего полета среди деревьев, шорохом возвещая о своем продвижении. Всякая форма жизни привносила в мир свои впечатления, иногда тесно сплетенные с другими, как кокон ириды-радужницы, который прошлым маем Фрэнсис заметил на одной из ивовых ветвей, иногда мельком проникающие друг в друга, как эта малиновка, которая только что присела на такую же ветку, а иногда совершенно изолированные, как колония бактерий, скрытая на антарктической скале, но все же занимающая свою нишу среди гулко свистящих ветров и вечных морозов.

К обеду в гости к Фрэнсису впервые должна была приехать Оливия. Ее визит был весьма смелым шагом для людей, мало знающих друг друга, но ни ему, ни ей не хотелось завершить прошлые выходные невнятными обещаниями о встрече в будущем, когда энтузиазм истощится, а застенчивость возрастет. На конференции в Оксфорде, еще до того, как их познакомили, между ними возникло некое подспудное взаимное влечение, ощущение не столько открытия, сколько узнавания. Оливия была очень хорошенькой брюнеткой, и ее каштановые волосы выгодно оттеняли бледно-голубые глаза, но Фрэнсиса в первую очередь привлекла ясность ее взора. Он сразу осознал, что она не просто смотрит в глаза собеседнику, как и произошло при их первой встрече, даже после того, как угаснут вежливые улыбки, обязательные при знакомстве, но не отведет взгляда ни в замешательстве, ни в смущении. Моральный соблазн такого рода делал ее физическую привлекательность неотразимой. Они провели вместе всего одну ночь, в которой, однако же, сквозила робкая напряженность влюбленности, а не искусная раскованность гедонизма.

Любопытно, как Оливия воспримет такую прогулку? Ощутит ли себя, как и он, частью паутины жизни? Фрэнсиса очень интересовало, как изучение биологии повлияло на отношение Оливии к природе. Изучение биологии предполагает убийство живых организмов, во время или после проведения соответствующих экспериментов, а следовательно, требует некоторого отмежевания от природы. «Изучаемым организмам», будь то дрозофила, мышь, собака, крыса, кошка, макака-резус или шимпанзе, не уготовано ничего хорошего. Сам он, будучи студентом, провел множество опытов – вивисекций, препарирований, намеренных заражений – на лабораторных животных, что в конце концов и заставило его обратиться к изучению ботаники. Ради чего каждому поколению студентов биологического факультета приходится ампутировать ноги лягушкам и рассматривать бьющиеся сердца распятых млекопитающих, будто их готовят к вступлению в банду злодеев, куда принимают лишь тех, кто совершил бессмысленное убийство? Бросив вызов этой традиции, он обнаружил у Витгенштейна любопытную цитату, не особо примечательную, но в то время весьма подходящую, поскольку она оправдывала его недоверие к существующим методам обучения. «Физиологическая жизнь – это, конечно, не „жизнь“. Не является таковой и психологическая жизнь. Жизнь – это Мир»[1 - Людвиг Витгенштейн. Дневники, 1914–1916 гг. (перев. В. Суровцева).]. Что ж, смертоносного биолога из него не вышло, зато он остался натуралистом, пытаясь как можно глубже проникнуться смыслом последнего из этих трех коротких предложений. Натуралист – вполне почтенная профессия; в конце концов, до появления неодарвинизма существовал дарвинизм, а до дарвинизма – Дарвин, который писал о земляных червях, вел тщательные наблюдения за живыми существами, вступал в общества любителей голубей, занимался садоводством и переписывался с другими натуралистами, не называя их исследования бессистемными или выборочными.

Фрэнсис остановился. За восемь лет, проведенных в Хоуорте, он изучил грибы, растущие в здешних угодьях, и знал, в каких лесах можно собрать гигантские дождевики или белые грибы на обед, а на каких лугах и пастбищах растут скромные хрупкие веселушки, скрывающие в своих тонких шляпках псилоцибин, будто драгоценности в отрепьях беженца. А сейчас он едва не наступил на лисичку. Все это свидетельствовало о присутствии обширной микоризы, симбиотической ассоциации мицелия гриба с древесными корнями для лучшего усвоения питательных веществ из почвы. В некоторых экосистемах питательные вещества передаются от здоровых растений к чахнущим, но, как правило, формирование микоризы занимает значительное время. Фрэнсиса очень радовало, что эксперимент по восстановлению дикой природы приносит плоды. Десять лет назад владельцы поместья заметили, что древние дубы в Хоуорте начали засыхать, их кроны утратили пышность, а засохшие сучья торчали из листвы, как рога. Приглашенный специалист объяснил, что дубы умирают, поскольку пахота повреждает их корневую систему в почве, и без того отравленной пестицидами и химическими удобрениями. Деревья, пережившие века кораблестроения, промышленную революцию и Вторую мировую войну, не выдержали сельскохозяйственных нововведений. Джордж и Эмма, владельцы поместья Хоуорт, решили отказаться от интенсивных методов ведения сельского хозяйства и начать планомерное восстановление угодий. Там, где еще недавно колосились пшеничные нивы, теперь бродили благородные олени и лани, свиньи темворской породы, английские лонгхорны и табун эксмурских пони, заменившие животных, которые некогда обитали в Британии, – туров, лесных тарпанов и диких кабанов, а сам ландшафт постепенно превращался в некое подобие английской саванны: луга, поросшие кустарником и купами деревьев.

В обязанности Фрэнсиса, который приехал в Хоуорт спустя два года после начала эксперимента, входило наблюдение за «одичанием» флоры и фауны поместья, а также проведение экскурсий для посетителей. Теперь он жил среди изобилия природных богатств, соловьев и горлиц, там, где спасали от исчезновения редкие виды и приумножали ценные научные наблюдения. К примеру, кокон ириды-радужницы, замеченный Фрэнсисом на ветвях ивы посреди луга, противоречил общепринятому мнению, что радужницы – лесные бабочки. Сельское хозяйство уничтожило отдельно стоящие купы деревьев прежде, чем сведения об их экосистемах были зафиксированы в специальной литературе. До начала эксперимента в поместье был один-единственный пруд, не слишком загрязненный нитратами, где прозябала редкая болотная турча. Теперь же турча распространилась и по другим водоемам, от которых лучами тянулись небольшие канавки, намытые дождевой водой. Иногда, поздней весной, когда канавки еще не пересохли, у водоемов собирались целые стада животных, будто в Африке, а не в Англии, – олени и рогатый скот приходили на водопой, в прудах плавали стайки уток и камышниц, над водой носились ласточки и стрекозы, а с неба лились звонкие песни жаворонков, перекрывая птичий гомон в камышах.

Равнины Хоуорта, с их глиноземными почвами, в одном из самых густонаселенных регионов страны, весьма отличались от сомерсетширской деревни, где вырос Фрэнсис, на окраине заповедника Кванток-Хиллс, первым в Англии получившего статус особо охраняемой природной территории. В деревне стоял дом, в котором некогда жил Кольридж. В тридцати милях оттуда, в Эксмуре, на ферме Эш, поэт начал сочинять поэму «Кубла-хан», но ему помешал некий «человек из Порлока» – прибрежного поселка, куда Фрэнсиса часто привозили в детстве, и там он всякий раз долго и безуспешно выискивал того, кто посмел нарушить покой бедного Кольриджа. Отец Фрэнсиса мечтал стать ветеринаром, но ему не хватило денег завершить образование, поэтому он устроился на службу в тонтонское отделение банка «Ллойдс», то самое, где брали ссуды родители отца, хозяева небольшой молочной фермы. Предполагалось, что работа в банке – временная мера, но ипотечный кредит и рождение ребенка так и не позволили отцу Фрэнсиса посвятить себя любимому делу, и он остался банковским служащим, выдававшим сельскохозяйственные ссуды, что хотя бы позволяло ему ездить по окрестным фермам и общаться с клиентами, ценившими его живой интерес и пристальное внимание, которые он проявлял к их стадам.

В отчем доме Фрэнсиса было много животных: невероятно умная овчарка по имени Бальтазар, аквариум с тропическими рыбками, медлительная черепаха в саду и нервный кролик-альбинос по кличке Альфонсо, который трагически погиб, когда прогрыз оболочку электропровода. Поскольку овец поблизости не было, Бальтазар оттачивал умения и навыки пастушьей собаки на курах, которых разводила мать Фрэнсиса, так что ей пришлось просить мужа отгородить птицам загон. Фрэнсису тогда было всего шесть лет, но ему позволили принять в этом участие.

Отец с несвойственным ему жаром схватился за молоток, чем немало напугал Фрэнсиса, но после нескольких яростных ударов извинился и объяснил, что семье его давних знакомых пришлось отдать банку свою ферму, чтобы расплатиться с долгами. Фермеры изо всех сил боролись за свое хозяйство, и отцу было очень неловко, что он не смог им помочь.

– Давай-ка измерим длину ограды, – сказал он, немного успокоившись. – А ты, сынок, поможешь мне нарезать проволоку.

Воскресным вечером строительство завершилось: сверкающая проволока, протянутая в три ряда между шестью ивовыми кольями, отгораживала дальний конец сада. Поначалу новенькая ограда слишком бросалась в глаза, но весной голые колья, вроде бы из выдержанной древесины, внезапно пробудились к жизни, выпустили молодые побеги и превратились в ивы. Фрэнсис на всю жизнь остался впечатлен своим ранним знакомством с чудом возрождения, и теперь в его воображении хоуортский ландшафт сливался со знакомыми с детства пейзажами, a общность возрождающих сил природы нивелировала различия между родными пенатами и новым местом жительства.

Фрэнсис и Оливия принадлежали к поколению, считавшему, что родилось на планете, необратимо искалеченной людской алчностью и невежеством. Предыдущие поколения тревожились о ядерной войне, но Фрэнсис, которому исполнилось пять лет в тот год, когда пала Берлинская стена, полагал, что уничтожить биосферу куда легче обычной практикой ведения дел, а не военными действиями. На конференции о мегафауне они с Оливией разговорились, возможно уже возбужденные встречей, однако пока не решаясь признать это вслух, и Фрэнсис заметил, что оба со странным увлечением, словно бы наперегонки, готовы обсуждать неминуемую гибель природы. Оба склонялись к мнению, что, вероятнее всего, эпоха антропоцена завершится не триумфальной победой ее главного движителя, а его тотальным поражением; точнее, победа и поражение станут неотъемлемыми частями одного и того же события, по аналогии с тем, как гордые владельцы разрежут алую ленточку у дверей новехонького небоскреба, который тут же рухнет и похоронит их под лавиной обломков. Фрэнсис признался Оливии, что в юности мысли о грядущей экологической катастрофе ввергали его в глубокую депрессию и приводили в отчаяние. Когда он узнал, что закисление океанов, вызванное попаданием в воду углекислого газа из атмосферы, приведет к исчезновению тридцати процентов морской флоры и фауны, масштаб кризиса заставил его содрогнуться от ужаса и соразмерного с ним ощущения собственного бессилия. Он считал, что если каждый солдат, погибший на войне, заслуживает, чтобы его имя высекли на памятнике, то подобного же заслуживает и каждый вид животных или растений, исчезнувший в результате невозбранного истребления или уничтожения его местообитания. Обязательный торжественный визит в Мемориальный зал исчезнувших видов стал бы достойным завершением всякого посещения зоопарка, куда приходят полюбоваться редкими животными, томящимися в неволе. К двадцати годам Фрэнсис, пытаясь перебороть гнетущий страх перед неминуемой катастрофой, нашел себе отдушину, примкнув к активистам экологического движения, и даже принимал участие в секретных операциях – например, под покровом ночи выпускал бобров в реки Девона. К сожалению, воодушевление, испытываемое в обществе единомышленников, зачастую сменялось озлоблением на все остальное человечество, на этих «зомби-потребителей», для которых природа – всего лишь очередное развлечение, добродетельная замена сидению перед телевизором в погожий денек. Насколько было известно Фрэнсису, проблемы экологии вызывали экзистенциальную тревогу почти у всех, но большинство не имело понятия, как с ними бороться, разве что целыми днями набивать себе брюхо, чтобы потом аккуратно рассортировать образовавшийся мусор и пищевые отходы по предназначенным для этого мешкам.

Когда Фрэнсис переехал в Хоуорт для участия в проекте восстановления дикой природы, он осознал, что происходящие вокруг преобразования преобразовывают и его самого. Проекты планомерного одичания ландшафта утратили свою парадоксальность в эпоху антропоцена, когда человечество, отринув естественные ритмы существования, заставило окружающую среду имитировать излюбленные поведенческие сценарии Homo sapiens. Дикая природа, изгнанная из рая, нашла спасение в государственных заповедных и природоохранных зонах. Было слишком поздно предоставлять природу самой себе, но от чрезмерной эксплуатации ее можно было уберечь юридическими способами, которые превращали ее из «объекта коммунального назначения» в «особо охраняемые природные территории», как Кванток-Хиллс, тем самым придавая ей нечто вроде гламурного статуса высокого искусства, что в некоторой мере оправдывало ее существование. Потерянный рай, разумеется, был не местом вечной гармонии, а ареной саморегулируемого изобилия и истребления до тех пор, пока разрушительная мощь машин и механизмов не сосредоточилась в руках одного-единственного вида. Странствующие голуби, самый многочисленный вид в Северной Америке, если не в мире, которые еще в 1866 году собирались в стаи четырнадцати миль длиной и в милю шириной, насчитывавшие три с половиной миллиарда особей, к 1914 году вымерли окончательно – и без всяких там астероидов или ледникового периода.

Реинтродукция маккензийского равнинного волка восстановила нарушенное равновесие экологической системы в Йеллоустонском национальном заповеднике: травоядные животные перестали собираться в огромные стада, олени-вапити сменили излюбленные пастбища, что возобновило рост осин и тополей, а также привело к увеличению численности орлов и воронов, питающихся остатками волчьей добычи, и так далее; этот трофический каскад сгладил последствия программ по уничтожению волков, ранее введенных администрацией заповедника. Активисты экологического движения ратовали за реинтродукцию волков и рысей в Шотландии, но столкнулись с отчаянным сопротивлением владельцев крупных животноводческих и охотничьих хозяйств, так что теперь для восстановления лесных массивов и во избежание стравливания пастбищных земель приходится ежегодно проводить плановый отстрел ста тысяч оленей.

Восстановление дикой природы было не фантазией о возвращении к первозданным землям, возрождению вымерших видов и избавлению от дорог и дорожного движения, а попыткой изучить динамику нетронутого ландшафта и воспроизвести ее в современном мире. Фрэнсис отправился на конференцию, в частности, для того, чтобы ознакомиться с представлениями о том, как экосистемы достигали необходимого баланса в исторической перспективе. Был ли остров Британия сплошь покрыт лесами, прежде чем человек, с его насущными нуждами в топливе, строительных материалах и сельскохозяйственных угодьях, стал здесь доминирующим, или же сама мегафауна нарушала целостность лесного покрова: крупные животные ломали и валили деревья, а животные помельче прогрызали древесную кору и пожирали молодую поросль. Даже завороженный противоречивыми представлениями о величественных древних ландшафтах, Фрэнсис вскоре осознал, что еще больше заворожен Оливией. На второй день конференции они самоустранились из дискуссионной группы, обсуждавшей жизнь гигантских ленивцев и их влияние на окружающую среду до уничтожения палеоиндейцами – которые, с точки зрения гигантских ленивцев, естественно, были кровожадными захватчиками, – и принялись обсуждать свои чувства друг к другу. На следующий день Фрэнсис с облегчением узнал, что в ходе дебатов участники конференции склонились к мнению о древнем ландшафте наподобие того, который складывался сейчас в Хоуорте.

Размышления Фрэнсиса прервало частое отрывистое карканье. Он оглянулся и увидел, как с дрожащих ветвей взмыли в небо десятки грачей. Они напомнили ему капли чернил, вылетевшие из падающей авторучки перед выпускным экзаменом в университете. Все происходило словно бы в замедленной съемке, примерно со скоростью грачей, круживших вдалеке, – эффект, вызванный парализующим страхом, что ручка упадет и повредит перо перед самым важным экзаменом в жизни Фрэнсиса. Эта странная, но в то же время глубоко личная ассоциация доказывала, что воображение и память формировали свои собственные связи параллельно экскурсии, которую он мысленно готовил для Оливии.

Ее поезд прибывал через несколько часов, так что пора было возвращаться домой, застелить кровать свежим постельным бельем и отыскать недостающие ингредиенты для ужина. Фрэнсис дошел до грунтовой дороги, по которой когда-то возили овец и скот из Саут-Даунс в Лондон на продажу и на бойни. Сейчас по этой дороге можно было срезать прямиком к дому, а не идти полукругом в обход. Под полуденным солнцем Фрэнсис зашагал быстрее; к предвкушению встречи примешивалась тревога, что он недостаточно знает Оливию, а стресс усугублялся еще и новизной: Оливия впервые приезжала к нему в гости, он впервые готовил для нее ужин, впервые купил бутылку не самого дешевого вина, рекомендованного местным виноторговцем, и все это потенциально грозило обернуться разочарованием. Фрэнсис на миг остановился, отогнал волнение и расхохотался, сообразив, что все складывается прекрасно и что предположениями ничего не исправишь.

2

Люси заняла место у окна, зарезервированное для нее Джейд, – кресло, раскладывающееся в узкую кровать. Из Нью-Йорка в Лондон она летела дневным рейсом, устала так, что готова была наплевать на циркадные ритмы и завалиться спать с утра пораньше. Она отправила эсэмэску Оливии и выключила телефон. Потом содрала пластиковую упаковку с пледа и раскрыла запечатанную черную сумочку, в которой лежали миниатюрная зубная щетка, миниатюрный тюбик зубной пасты, миниатюрная коробочка с бальзамом для губ, миниатюрная баночка увлажняющего крема, спальные носки, спальная маска и беруши. Люси взяла два последних предмета и сунула черную сумочку в корзинку у кресла. Джейд крайне усердно выспрашивала, какое место в самолете и какой обед Люси предпочитает, какой кофе, какие газеты и какие продукты на завтрак доставить в лондонские апартаменты Хантера (сам он пользовался ими редко, но требовал, чтобы там было все необходимое), и Люси морально готовила себя к тому, что в очередном мейле увидит вопросы о своей группе крови, любимой позиции в сексе и политических убеждениях. Джейд, невероятно энергичная и расторопная личная помощница Хантера Стерлинга, явно получила указания холить и лелеять Люси.

Тремя неделями раньше Хантер и Люси оказались соседями по столу на званом ужине, и репутация Люси в научных и деловых кругах произвела на Хантера такое впечатление, что к тому времени, как подали чай из свежей мяты, он предложил Люси удвоенное жалованье и пост главы лондонского филиала «Дигитас» – компании, специализировавшейся на венчурных инвестициях в цифровые технологии, технические разработки и научные исследования, которую он основал после продажи своего легендарного хедж-фонда «Мидас» всего за несколько недель до краха «Леман бразерс». Люси поддалась на уговоры оставить свою работу в консалтинговой фирме «Стратегия» не только потому, что ее увлекли новые перспективы, но еще и потому, что некоторые аспекты ее личной жизни тоже потерпели крах. Хантеру так не терпелось, чтобы она побыстрее переехала в Лондон, что он предложил Люси пару недель пожить в своих апартаментах на Сент-Джеймс-Плейс, пока она не найдет подходящего жилья. Подобная щедрость неизбежно вызывала разочарование. Когда Джейд прислала мейл с планом двухэтажного пентхауса, снабженный таким количеством пояснений, что хватило бы на целую энциклопедию, Люси поняла, что после этого ей покажется неадекватной любая квартира, которую она могла позволить себе снять. И все же это было очень приятным знаком внимания, равно как и кресло в салоне первого класса, лимузин, довезший ее до аэропорта, и все остальное. Люси сознавала, что ее балуют, но была настолько ошарашена, что словно бы не ощущала этого.

Люси привыкла к особому обращению и к тому, что ей оказывают услуги, и всегда отвечала на них взаимностью, в пределах своих мерок. Нужда в поддержании определенного уровня защиты проистекала из трагической неопределенности детских лет Люси. Мать пятилетней Люси признали психически невменяемой после очередного маниакального приступа, и с тех пор она принимала затормаживающие препараты лития. К тому времени, как Люси исполнилось шестнадцать, ее красавец-отец погрузился в пучину алкоголизма. Люси ничуть не сомневалась, что родители любили ее и желали ей лучшего, хотя сами не устояли перед жестоким недугом. Общение с ними чем-то напоминало ту ситуацию, когда видишь, что любимый человек садится не в тот поезд, а ты, пытаясь предупредить его об ошибке, бежишь по перрону вслед за уходящим составом. Детство и юность Люси прошли в заботах о тех, кто должен был заботиться о ней самой. Она остро чувствовала любые перепады настроения своих близких и мечтала достичь такого уровня состоятельности, который оградил бы ее от тягостных финансовых перипетий ее детства. В некотором роде вся жизнь Люси была мучительным диалогом между ее настойчивым стремлением к независимости – в ипостаси «девы-воительницы», как она это называла, в честь шведских предков матери, – и ее непринужденной способности отыскивать надежную гавань – если так можно выразиться, развивая сравнение с викингами, – привлекая внимание влиятельных мужчин, которые брали ее под защиту.

Люси сказала стюардессе, что не будет завтракать, и попросила сделать ей «Кровавую Мэри». Она с нетерпением ждала взлета, чтобы поскорее уснуть. Пристегивая ремень безопасности, она внезапно ощутила, как правую ногу свело необычной судорогой, похожей на ту, которую иногда чувствуешь в своде стопы, но сильнее, обширнее и продолжительнее. Люси села поудобнее и сжимала подлокотники кресла до тех пор, пока судорога не прошла. За последние две недели подобное случалось дважды, и оба раза она списывала это на приступ паники. В общем-то, симптом был пугающим, но особо не удивлял, потому что появился в самый тяжелый для нее месяц сплошного стресса и затяжной бессонницы. После того как Люси неожиданно отказали в продлении визы, «Стратегия» предложила перевести ее в лондонский филиал, но она решила принять предложение Хантера, что означало не только смену континентов и поиски нового жилья, но и начало новой работы. А тут еще и Нейтан.

Последние четыре года Люси жила в Нью-Йорке с Нейтаном, ее богатым и красивым американским бойфрендом, чьи родственники, можно сказать, приняли ее в семью. Родители Нейтана, с их особняком на берегу Лонг-Айленда, внушительным краснокирпичным домом в Уэст-Виллидже и тремя взрослыми детьми, которые обитали в роскошных квартирах по соседству, своей теплотой, равно как и отсутствием нищеты и психических расстройств, являли собой пример семьи, радикально отличающейся от той, в которой выросла Люси. Это продолжалось уже долго, Люси всем нравилась, поэтому все родственники Нейтана полагали, что очаровательная пара в конце концов официально оформит свои отношения, причем лучше раньше, чем позже, поскольку так будет не только романтичнее, но и полезнее. Сделанное Нейтаном предложение заставило Люси осознать, что ей совсем не хочется провести в его обществе не только всю оставшуюся жизнь, но и вообще какое-либо длительное время. Напористость Нейтана и его родных принудила Люси сделать вывод, что их отношения основывались на привычке и на гипнотическом страхе утраты. Поначалу Нейтан не принял отказа и начал уговаривать ее, упирая на глубину своего чувства и общность интересов, но Люси твердо стояла на своем, и в конце концов выяснилось, что он просто не представляет себе, что женщина с таким унылым прошлым может отвергнуть подобное выгодное предложение.

– Неужели ты не желаешь вот этой жизни? – спросил он, широким жестом обводя огромную лужайку, частный пляж, внушительный особняк, спроектированный Филипом Джонсоном и упоминавшийся практически во всех изданиях о шедеврах современной американской архитектуры, и гармонировавший с ним гостевой домик, и студию, похожую на церковь с высокими окнами, потакающую любому, даже самому минимальному творческому импульсу в пространстве, способном вместить в ряд пятнадцать полотен Джексона Поллока; впрочем, в самом особняке работ Поллока и без того хватало. За постройками скрывался бассейн, теннисный корт и подъездная аллея, ведущая к двум сторожкам, где жили учтивые и великолепно вышколенные слуги, которых вполне можно было причислить к членам семейства.

– Так ведь не особняк же делает мне предложение, – ответила Люси, непроизвольно раздраженная вопросом Нейтана.

Ей было и без того неловко отказывать человеку, с которым она находилась в близких отношениях, а он еще и решил прибегнуть к подкупу, чтобы заставить ее передумать. Она намеревалась добиться успеха самостоятельно и не желала, чтобы удав чужого благополучия задушил ее собственные устремления. Разумеется, ее обольщала возможность обеспеченной жизни, но Люси с подозрением относилась к своей склонности обольщаться. Подлинным врагом было не отсутствие обеспеченности, а тяга к ней. Люси стремилась к высоким целям, а не просто к преодолению своих детских страхов.

– Спасибо, – поблагодарила она, когда стюардесса принесла «Кровавую Мэри».

Нога все еще не отошла от судороги и стала какой-то бесполезной. Люси потягивала свой преждевременный коктейль и массировала бедро. В прошлом, когда она целыми неделями по десять-двенадцать часов в день просиживала в библиотеке, у Люси иногда подергивалось веко. Сейчас ей не требовалась помощь Мартина Карра, психоаналитика и отца Оливии, чтобы осознать, почему дрожь сместилась от века к ноге, – дело было в том, что она одновременно вступила на слишком много путей. Дева-воительница покинула гранитную гавань семейства Нейтана и отправилась к новым приключениям, но подрастеряла сноровку, поэтому требовалось привести себя в соответствующую форму.

Как бы там ни было, этот бурный и обескураживающий период в ее жизни также означал, что они с Оливией снова будут вместе. Через несколько дней они встретятся в Лондоне, а потом поедут в Оксфорд, где Люси должна была познакомить большое число университетских профессоров с Хантером, внезапно решившим отправиться в поездку по Европе. Присутствие Оливии будет весьма кстати, поскольку Люси не мешало бы подновить оксфордские связи шестилетней давности. Вдобавок трудно было понять, с кем Хантер не захочет встречаться, принимая во внимание широту интересов «Дигитас». Люси особенно привлекал департамент биотехнологии, но она уже изучила остальные направления деятельности компании, включая «Гениальную мысль», подразделение, ведущее проекты по созданию искусственного интеллекта и разработке робототехники, которое возглавлял некий Сол Прокош. Хантер упомянул, что «Гениальная мысль» работает над весьма перспективным проектом, известным покамест как «Шлемы счастья». Отделу маркетинга поручили придумать название, которое не вызывало бы ассоциаций с детскими игрушками. Компания занималась и военными разработками, но от них Люси намеревалась держаться подальше, хотя Хантер заверил ее, что его «этическая позиция» предполагает исследования в области обороны, а не оружия нападения. В «Стратегии» ценили прошлые научные исследования Люси, но применять их приходилось для того, чтобы разработать более эффективные способы введения антибиотиков скоту, который в них совершенно не нуждался, или рассчитать целевую популяцию того или иного заболевания, чтобы предупредить фармацевтические компании о том, что их новый препарат либо будет применим лишь для редких заболеваний, либо некоторые из его побочных эффектов позволят охватить более широкий круг больных. Переход от консультативной деятельности к научным исследованиям предпринимательского характера впервые давал Люси возможность применить весь спектр своих талантов.

Ей не терпелось рассказать Оливии, что «Дигитас» приобрел контрольный пакет акций стартапа, основанного давним врагом Оливии, сэром Уильямом Мурхедом. «ЭвГенетика», медицинская компания по сбору данных, полагалась на труд нескольких поколений аспирантов под чутким руководством профессора Мурхеда. Корреляционные параллели между десятками тысяч генетических вариаций, делеций, дупликаций и мутаций, равно как и предрасположенность к сотням самых распространенных болезней и вероятность их клинического исхода, оседали в базах данных «ЭвГенетики» мертвым грузом, поскольку практически не учитывались и почти не применялись при лечении пациентов. Все эти сведения обладали ограниченной пользой для науки, но Люси знала, что компания способна приносить доход. Широкая публика проявляла огромный интерес к генетическим аспектам своих родословных, но Мурхед был выше этого. Люси не испытывала подобной щепетильности. Вряд ли способность человека выплачивать ипотеку или любить своих детей претерпит какие-либо изменения, если окажется, что один процент его генов принадлежит к гаплогруппе R-DF27 или что этот человек – потомок Чингисхана (довольно частый случай, доказывающий, что истинная цель человеческого существования – распространение генетического материала, для чего как нельзя больше подходят вооруженные набеги и изнасилования), однако же подобные исследования пользовались спросом. Люси собиралась предложить потребителям весьма дорогостоящую версию комплекта этой бесполезной информации, окружив ее рекламной шумихой о генеалогии самой компании, основанной одним из тех, кто стоял у истоков генетики. С помощью такого нового источника дохода можно было трансформировать компанию и вывести ее на передний край науки.

Радовало и то, что книгу Оливии вот-вот опубликуют, хотя продадут в лучшем случае шестьсот экземпляров, а рецензия появится только в журнале «Современная биология». Люси же хотелось более широкомасштабных перемен. Не далее как вчера коллега рассказывал ей о том, что хлопчатник, выращенный из семян с кустов, пораженных долгоносиком, приобретает устойчивость к воздействию вредителей. Создание семенного фонда с эпигенетически приобретенными чертами произвело бы революционный переворот в сельском хозяйстве, поскольку опиралось на природные защитные механизмы, а не на стандартные методы жесткой гибридизации и генной модификации. Перспективные разработки в области генной модификации столкнулись с яростным сопротивлением потребителей. Исследователи из «Монсанто» после дефолианта «Эйджент-оранж» решили не останавливаться на достигнутом и занялись созданием так называемых семян-терминаторов, что не вызвало восторга ни у кого, кроме совета директоров компании, и в конце концов производство этих семян запретили.

Самолет начал выруливать на взлетную полосу. За иллюминатором проплывали лайнеры у терминала, деловитые буксировщики и вспышки тормозных фар, отраженные в мокром асфальте. Люси напряглась всем телом, будто только что вспомнила, что идет в одной связке с напарницей, которая оступилась и тянет ее вниз за собой, хотя до вершины осталось всего несколько шагов. Ностальгия, совершенно несвойственная Люси, сейчас увлекала ее в бездну неожиданно щемящих воспоминаний: белая и зеленая кафельная плитка в Нейтановой ванной комнате; энергичное, утомительное однообразие разговоров с его матерью; кафе на углу, где Люси выпила столько дрянного кофе, что его хватило бы на заправку целого самолета; причал, на котором младшая сестра Нейтана призналась, что предыдущим вечером лишилась девственности; великолепие золоченой адекватности ее прошлого существования; семейство, которое удочерило ее, но теперь вычеркнуло из своей жизни.

Самолет взлетел, и рев двигателя прозвучал в ушах Люси предсмертным воплем напарницы по связке, а потом Люси словно бы сорвала с пояса нож, полоснула по веревке, и вопль затих. Нет, не будем об этом. Об этом просто не будем. Лучше попросить еще одну «Кровавую Мэри», чтобы успокоить ноющие мышцы и поскорее заснуть.

3

В переполненном вагоне пятничного поезда Оливия пыталась вычитывать гранки. Проверив приведенную цитату из Сванте Пэабо: «Открою маленький грязный секрет геномики: нам не известно ничего, точнее, практически ничего о том, как наш геном превращает вещество в отдельно взятое, живое и дышащее существо»[2 - Сванте Пэабо. Неандерталец. В поисках исчезнувших геномов (перев. Е. Наймарк).], она отложила листы и отдалась во власть грез, преследовавших ее от Оксфорда до Лондона и вот теперь снова вернувшихся на пути в Хоршем.

Охваченная нервным возбуждением при мысли о том, что она проведет выходные с новым любовником, Оливия смотрела в окно – прерывистые пригороды, футбольные поля, садики у домов, промышленные зоны, рощицы, мечтающие о сельской жизни, раздутые серебристые граффити на кирпичной стене, двойная скорость, двойной перестук и внезапная близость состава, пронесшегося в противоположном направлении, – казалось, Лондон так и будет тянуться, пока наконец не сползет в море. Ей пришлось признать, что она безумно увлечена Фрэнсисом, влюблена в него до сумасшествия: трудно было подыскать выражение, в котором не сквозил бы оттенок укоризны. Переход или погружение в субъективность другой личности – разумеется, если такое возможно – всегда возбуждает и пугает. Для начала необходимо, чтобы за этой субъективностью стояла личность, а не набор фрагментов, ограничений и заблуждений; более того, очень важно не утратить себя, стремглав бросаясь к сияющему озеру, на поверку зачастую оказывающемуся лужицей грязи, над которой жужжат мухи. Даже если забыть о возможном смятении и разочаровании, такое перемещение логически невозможно. Как по-настоящему погрузиться в субъективность другой личности? Однако же эта невозможность представлялась излишне схоластической, если помнить о способности вообразить и прочувствовать другой образ существования. Оливия часто ощущала эфемерные связи, то и дело возникающие между ее разумом и разумами окружающих, но соблазн превратить эти радуги в более прочные мостики возникал очень редко. Сейчас это желание, не подкрепленное какими-либо доказательствами, чем-то напоминало приступ морской болезни: Оливию швыряло от безосновательного блаженства к безосновательному отчаянию, от грез о счастье до грез об утрате счастья, покамест еще неведомого.

Она снова взялась за гранки своей книги об эпигенетике. Монотонный труд внезапно представился ей своего рода убежищем. С тех пор как двадцать лет назад, на пороге нового тысячелетия, утопически настроенные умы восторженно встретили завершение работы над проектом «Геном человека», поиск генов, отвечающих за то или иное желание, болезнь, склонность или физическую характеристику, за редкими исключениями продолжал оставаться безуспешным. Когда Сванте Пэабо возглавил проект по изучению генома шимпанзе, то надеялся обнаружить «любопытные генетические предпосылки, отличающие человека от других животных», но в конце концов, после публикации отсеквенированного генома шимпанзе, признал, что из полученных данных «невозможно получить ответ на вопрос, почему мы так отличаемся от шимпанзе». Как выяснилось, почти все наши гены сходны не только с генами приматов, но и с генами наших весьма отдаленных сородичей. Гены, содержащие гомеобокс – последовательность ДНК, вовлеченную в регуляцию развития и положения конечностей и других частей тела, – практически идентичны у дрозофил, рептилий, мышей и человека. Меньше всего изменений обнаружилось там, где надеялись увидеть наибольшую вариативность. Способность человека к мышлению и самосознанию не зависит от количества генов. Полное секвенирование человеческого генома выявило двадцать три тысячи активных генов, примерно столько же, сколько в геноме голотурии, но значительно меньше, чем сорок тысяч генов в геноме риса.

Ах, ну да, была же еще и статья об утерянной наследуемости в журнале «Нейчур», за авторством Манолио и др., которая заканчивалась весьма примечательным пассажем: «Учитывая, что очевидное влияние генов на самые распространенные заболевания остается необъясненным, несмотря на выявление сотен сопутствующих аллелей, поиск утерянной наследуемости представляется многообещающим направлением, которое потенциально приведет к дальнейшим открытиям». В какой еще области науки нечто может быть «очевидным» и в то же время оставаться «необъясненным». В какой еще области науки отсутствие доказательств считается «многообещающим направлением»? Просто удивительно, что журнал, славящийся неимоверно строгим отбором научных работ, согласился опубликовать подобное некомпетентное и лицемерное заявление. Честнее было бы написать следующее: «После нескольких десятилетий исследовательской работы мы почти ничего не нашли, однако, поскольку мы посвятили свои карьеры этим бесплодным изысканиям, просим финансировать нас и дальше». Естественно, в будущем, возможно, найдутся кое-какие доказательства, но до настоящего времени самым ценным вкладом генетических исследований в науку стало то, что, насколько нам известно, сами гены почти не оказывают никакого влияния на формирование болезней, за редкими исключениями в виде моногенных заболеваний. К примеру, болезнь Тея-Сакса, гемофилия или хорея Гентингтона вызываются мутацией одного-единственного гена, а лишняя копия в паре 21-й хромосомы приводит к синдрому Дауна. Если не считать этих простейших примеров, достоверность генетической детерминированности приходится подпирать «совокупностью полигенных признаков» и «многофакторными ассоциациями».

Оливию очень раздражало ставшее до боли знакомым выражение «утраченная наследуемость», намекающее, что в один прекрасный день связи и ассоциации найдутся, как любимая кошка, если в витринах и на фонарных столбах расклеить достаточно объявлений. «Утраченное» предполагает, что до этого оно существовало, но, как показывают эксперименты, подобные ассоциации по большей части отсутствуют, а «утраченными» их объявили приверженцы заявленной доктрины, отказывающиеся пересмотреть выдвинутую ими гипотезу. Семантически это выражение из того же репертуара, что и «побочное действие» – фраза, долженствующая указывать на то, что среди лечебных воздействий того или иного лекарственного препарата нежелательные реакции возникают вроде бы случайно. Для пациента, страдающего слепотой или печеночной недостаточностью, «побочное действие» может оказаться не менее важным, чем основное воздействие лекарства. Сочтет ли подобные исследования «многообещающими» пациентка с депрессивным расстройством, которой долгие годы внушали, что ее болезнь связана с недостаточной активностью гена SLC6A4, а теперь выяснилось, что эта связь «утрачена» и что все это время больная возлагала надежды на лекарство, которого быть не может, отказываясь от существующих препаратов? Оливию, дочь двух психоаналитиков и сестру клинического психолога, больше всего бесило огромное количество затраченных денег и невероятное количество опубликованных статей, где всерьез утверждалось, что этот «ген-кандидат» вызывает депрессию; лучше бы эти деньги потратили на помощь тем, кто страдает депрессивными расстройствами, или, например, на ремонт разбитых дорог.

Как ни странно, именно профессор Мурхед, страстный борец за старую неодарвинистскую модель, подтолкнул Оливию к исследованиям в интересной и относительно новой области – эпигенетике. Оливия очень обрадовалась, когда ей предложили аспирантскую практику в лаборатории Мурхеда, но вскоре выяснилось, что профессор – записной ловелас, который весьма своеобразно, как, впрочем, и многие его коллеги, истолковывал выражение «совместная работа». Поскольку Мурхед рассматривал человеческую натуру исключительно с механистической точки зрения, каковую и изложил, с неотразимой смесью самодовольства и брюзгливости, в своем шедевре «Ненасытный механизм», Оливия решила, что его посягательства можно механически отвергнуть, но этот механизм словно бы жил своим умом, точнее, функционировал по вложенной в него программе чьего-то ума, потому как своего собственного ума ему по правилам не полагалось. Неизвестно, какой объем отпущенной ему свободы воли он задействовал, но, как неистребимый паразит, прислал Оливии письмо на тринадцати страницах с подтверждением своих любвеобильных притязаний и перечислением симптомов любовного недуга, среди которых были бессонница, отсутствие аппетита и возобновившийся интерес к поэзии. К счастью, свои непрошеные восторженные излияния он начал примерно тогда же, когда у Оливии возник интерес к эпигенетике, которую Мурхед считал очередным кратковременным поветрием и полагал, что его аспиранты впустую тратят на это силы и время, кои следовало употребить на усердное перемещение массивов данных по пустыне генетического фундаментализма, дабы воздвигнуть мавзолей, увековечивающий профессорскую репутацию. Оливия до сих пор помнила то время, когда при любом упоминании Мурхеда у нее портилось настроение, мимолетно, но неотвратимо, как при солнечном затмении, которое она на практике в Индонезии наблюдала с вершины холма, а тень луны, скользившая по верхушкам леса, своей необъяснимой темнотой повергала в молчание все живые существа. От мерзких профессорских поползновений Оливии удалось избавиться без скандала лишь потому, что она сменила тему докторской диссертации и с тех самых пор надеялась, что в один прекрасный день свершится его неминуемое падение, но Мурхед горделивой серной одолевал головокружительные вершины, перескакивая с одного опасного уступа на другой. Его даже произвели в рыцари, что, по слухам, не добавило его поведению ни рыцарского благородства, ни куртуазности. Оливия, питавшая к нему глубочайшее презрение, поставила себе целью не подавать на него жалобу, а разгромить его на его же поле и ниспровергнуть деспотическое, но на удивление популярное влияние его научной идеологии. Тем временем она стала научным сотрудником, что избавило ее от необходимости преподавать или читать лекции.

На углу столика ожил ее мобильный телефон. Оливия выложила его, тем самым отдавая честь своего рода признанию возможности непредвиденного случая, сфабрикованной самой технологией. А вдруг у Фрэнсиса спустило колесо? А вдруг мама умерла? Оливия склонилась к мобильнику и увидела, что звонит ее брат Чарли. На миг, по глубоко укоренившейся привычке ученого, в ней всколыхнулось раздражение на отвлекающий объект, еще и потому, что она обрадовалась возможности отвлечься, но к тому времени, как она передумала, звонок оборвался. Не успела Оливия укорить себя за напрасную внутреннюю борьбу, как Чарли позвонил снова, потому что со свойственной ему проницательностью предположил, точнее, знал, что сестра хочет с ним поговорить.

– Привет, Чарли.

– Привет, – отозвался он. – Ты в поезде, что ли?

– Да, еду в Суссекс.

– Потому что встретилась на вечеринке с высоким привлекательным незнакомцем и он пригласил тебя в гости на выходные.

– Да, только не на вечеринке, а на конференции. А все остальное – до ужаса точное предположение.

– Я экстрасенс, – сказал Чарли. – В тех случаях, когда это связано с тобой.

– И не имеешь ни малейшего представления о том, что происходит в головах твоих пациентов.

– Пусть лучше они сами совершают эти открытия, – возразил Чарли. – Находят скрытые в своих душах золотые россыпи.

– Или картофельные поля, – сказала Оливия. – Ни на что другое ты их не вдохновишь… Алло? Алло?

Чарли перезвонил:

– Я тебя только что поблагодарил, потому что картофель – более питательный продукт.

Оливия хмыкнула:

– Наверное, это я и имела в виду. Алло? О господи! Алло?

– Да здесь я, здесь, – сказал Чарли. – Связь барахлит.

– Слушай, давай поговорим, когда я вернусь в Оксфорд. Мне тут еще нужно поработать, внести последние правки.

– Да ты не волнуйся, все равно твою книгу никто читать не будет.

Оба успели рассмеяться, и сигнал снова пропал. Чарли горячо поддерживал идею Оливии превратить диссертацию в книгу и звонил, чтобы поддержать сестру. Несколько дней назад они обсуждали одну актуальную статью, которую Оливия обязательно хотела включить в текст, для чего и потребовалась новая редактура. В ходе описанного в статье эксперимента лабораторных мышей обдавали сладковатым апельсинным запахом ацетофенона, сопровождая это легким электрошоком. Неудивительно, что мыши, которых в течение трех суток били током по пять раз в день, «стабильно демонстрировали страх», учуяв ацетофенон. Для общепринятого взгляда на наследование проблему составляло то, что потомство этих мышей, которое не подвергали электрошоку, тоже проявляло ацетофенонобоязнь. Более того, она наблюдалась и в третьем поколении непуганых мышей. Самки, которые производили на свет новые поколения, не подвергались воздействию тока, чтобы исключить передачу ацетофенонобоязни в утробе, а к тому же проводилось искусственное оплодотворение, чтобы исключить распространение слухов иными мышиными методами. Исследователи не могли понять, каким образом ацетофенонобоязнь повлияла на химические реакции в организме, которые привели к изменениям экспрессии генов, закрепившимся в сперме «напуганных» самцов. Ортодоксальная теория случайных мутаций утверждает, что набор ДНК в организме складывается в момент зачатия. С этой точки зрения невозможно, чтобы приобретенная негативная реакция закрепилась в ДНК и стабильно передавалась по наследству. Именно подобный неординарный подход к проблеме наследования делал эпигенетику интересной областью исследований.

На табло над входом в вагон Оливия прочла названия следующих станций. До Хоршема оставалось три остановки. Она поняла, что больше не сможет сосредоточиться на работе, но дала себе слово, что к воскресенью, за то время, что будет гостить у Фрэнсиса, или на обратном пути, она обязательно отыщет подходящее место в книге, куда можно вставить описание провокационных, противоречащих принятой парадигме, стабильно демонстрирующих страх мышей. А сейчас следовало заняться эсэмэсками и мейлами, требующими ответов, чтобы потом ничто не помешало бурному уик-энду. Она на удивление быстро разобралась с новыми сообщениями, поскольку заранее решила отложить на потом все более или менее сложные, удалить все назойливые и ответить только на эсэмэску от Люси, подтвердив совместный ужин во вторник словами: «Жду Хх».

Этим вечером Люси прилетала из Нью-Йорка. Как замечательно будет встретиться после шестилетней разлуки! Они подружились еще студентками, обе поступили в аспирантуру в Оксфорде, но Люси, в отличие от Оливии, рассталась с опостылевшей академической средой и устроилась работать корпоративным консультантом сначала в Лондоне, а потом в Нью-Йорке. Оливия, которая могла утверждать, что посвятила себя чистой науке, прекрасно знала, что Люси было неоткуда ждать наследства и было не на кого опереться, кроме как на саму себя, а вот родители Оливии трудами всей своей жизни приобрели особняк в Белсайз-Парке, который теперь стоил безумных денег и в один прекрасный день достанется ей и Чарли. Наивно было бы отрицать психологическое воздействие подобных различий. Разумеется, подруги поддерживали трансконтинентальную связь, но Оливию очень радовало то, что Люси снова будет присутствовать в ее жизни.

Наконец Оливия выключила телефон, положила гранки в рюкзак и сняла с багажной полки сложенное пальто. Теперь она была готова к выходу, и делать больше ничего не оставалось, разве что выйти в тамбур и два перегона торчать у дверей, мешая входящим и выходящим пассажирам. Она поудобнее уселась в кресле, повернувшись боком, чтобы слегка опереться коленом о край стола, и устремила взгляд в поля, наслаждаясь сопричастностью оттенков осенних лесов и пламенеющего над ними вечернего неба, но вскоре ею вновь завладели волнующие грезы о том, как она окажется в обществе человека, которого почти не знает.

4

– Ничто не происходит без причины, – сказал Сол, изящно зажав серебристую соломинку между большим и указательным пальцем, – однако, к сожалению, по-настоящему важные события происходят по неизвестным нам причинам.

Сол всегда говорил быстро, но утром в понедельник стремился заканчивать предложения, как рекордсмен, рвущийся к финишной черте.

– К примеру, истинная природа корреляции между электрохимической активностью мозга и ощущением собственного сознания нам совершенно непонятна, а поскольку все наше знание зависит от нашего сознания, наше описание реальности, каким бы связным оно ни было, висит над бездной.

Он наклонился и вдохнул чуть поблескивавший порошок; великолепный кокаин, нежный, как толченый жемчуг; изогнутые дорожки напоминали следы когтей на стекле фотографии Барри Голдуотера в серебряной рамке. Все кандидаты в президенты, и от Республиканской, и от Демократической партии, начиная с провальной кампании Никсона против Кеннеди в 1960 году, презентовали свои подписанные фотографии отцу Хантера. Хантеру не нужно было ждать, когда Уолл-стрит научит его хеджировать ставки, – еще ребенком он приходил в отцовскую библиотеку и читал теплые слова, которые извечно конкурирующие именитые американские политики обращали к его отцу.

– Над бездной… – повторил Сол. – Ух ты, классно торкнуло… Так, на чем я остановился? А, ну да, опыт обвиняет науку в редукционизме и авторитарности, а наука отвергает опыт как субъективный, несистематический и заблуждающийся. Складывается абсурдная ситуация, когда нарратив личного опыта и нарратив опыта экспериментального осыпают друг друга оскорблениями и переругиваются через логическую брешь. Через очень, очень широкую – можно сказать, зияющую логическую брешь.

Он раскинул руки, чтобы Хантер уяснил всю ширину этой логической бреши, откинулся на спинку скрипучего плетеного кресла у письменного стола из розового дерева, надул щеки и уставился куда-то вдаль, на сплетенные гряды золотистых холмов «Апокалипсиса сегодня»[3 - По названию фильма Фрэнсиса Форда Копполы, снятого в 1979 г., в котором использованы мотивы повести Джозефа Конрада «Сердце тьмы».], хантеровского ранчо в Биг-Суре, круто сбегающие к безмолвному Тихому океану. С моря на берег наползало дымное марево, поглощая ленивое сверкание прилива, но, каким бы густым ни был туман, до дома он никогда не дотягивался, а только нагонял заиндевелую муть к подножию.

– Вот гляжу я на эти виды, – сказал Хантер, – и испытываю комплекс ощущений, восприятий, осмыслений и воспоминаний. Однако я не испытываю того, как возбуждаются нейроны, хотя без возбуждения нейронов ничего этого я бы не испытывал…

– Это мучительно сложный вопрос, – прервал его Сол. – То есть что именно является матрицей, преобразовывающей одно в другое? Пойми меня правильно, я материалист…

– Рад это слышать, – сказал Хантер. – Может быть, развитие «Гениальной мысли» облегчит твои мучения.

– Да, разумеется, – ответил Сол, – но материализм должен много чего объяснить не только о сознании, но и о массе прочих вещей… – Он умолк, охваченный наслаждением. – Господи, какой кайф! И главное, без напряга. Слушай, а продай-ка мне из своих запасов? Ох, прости, наверное, это неприлично.

– Да, – подтвердил Хантер.

– Но мы с тобой круты, да? – нервно уточнил Сол.

– Один из нас крут, а другой нет, – хохотнул Хантер.

Сол Прокош никогда не был крут, ему вообще не светила крутизна. В Принстоне они с Хантером не особо дружили, но, во всяком случае, Хантер никогда его не обижал, в отличие от некоторых заносчивых однокурсников, чьи деды до сих пор огорченно вздыхали, вспоминая золотые денечки, когда евреев не пускали в лучшие отели Нью-Йорка и Палм-Бич. Теперь Сол именовался профессором кафедры химической технологии, искусственного интеллекта и реализации человеческого потенциала имени Лафайета Смита и Батшевы Смит Калифорнийского технологического института, как было написано на его необычно большой визитной карточке. В настоящее время он занимался сканированием мозга испытуемых в различных востребованных настроениях, с тем чтобы воспроизвести эти настроения в других испытуемых с помощью транскраниальной магнитной стимуляции. Выяснилось, что очень сложно реверсивно сконструировать эти состояния и скопировать их эффект в чужой мозг, который упрямо продолжал генерировать свои собственные мысли даже тогда, когда сканы головного мозга после транскраниальной стимуляции демонстрировали большое сходство с результатами оригинального нейровизуализационного обследования. Сол не добился особых успехов, но Хантера так впечатлил захватывающий потенциал этой новой технологии, что он тут же назначил Сола старшим вице-президентом компании «Дигитас» и поставил его во главе «Гениальной мысли» и департамента Новых проектов.

– Может, я провидец, – сказал Хантер, отправляя эсэмэску «рагу из вагю»[4 - Вагю – премиальная японская говядина.] своему шеф-повару в ответ на предложенное им обеденное меню. – А может, меня мучает вина выжившего, но я решил, что самое время что-нибудь вернуть. Возможно, «вернуть» – в данном случае не совсем подходящее слово. Я не имею в виду вернуть деньги инвесторам, заплатившим за мой хедж-фонд миллиард шестьсот миллионов долларов за несколько дней до того, как рынок обвалился, и не собираюсь вернуть на работу пятьсот бывших сотрудников «Мидаса».

– Да, «вернуть» – совершенно неподходящее слово. – Сол с вожделением уставился на фотографию Барри Голдуотера.

– Как бы то ни было, – заявил Хантер, – я хочу, чтобы наши продукты, «Гениальная мысль», «ЭвГенетика» и все прочие превосходные идеи, базировались на интеллектуальной собственности, которая не только внесет весомый вклад в науку, но и соберет нобелевки во всех областях.

– Ну, какие-то премии все же надо будет оставить для других, – сказал Сол, как адвокат, умоляющий о помиловании.

– Пусть забирают мир и литературу.

Непонятно почему, это заявление рассмешило их обоих, и они покатились со смеху.

– Мир и литературу, – простонал Сол, пытаясь взять себя в руки. – Почему это так смешно?

– Мы под кайфом, – сказал Хантер.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом