Перейти к содержанию

Тоска по дому

Автор:

4,3 360+ оценок читателей Рунета
Категория
Современная зарубежная литература
Год издания
Издательство
Издательство «Синдбад»
ISBN
978-5-00131-425-7
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Влюбленные Амир и Ноа решают жить вместе. Он учится в университете Тель-Авива, она – в художественной школе в Иерусалиме, поэтому их выбор останавливается на небольшой квартирке в поселении, расположенном как раз посредине между двумя городами… Это книга о том, как двое молодых людей начинают совместную жизнь, обретают свой первый общий дом. О том, как в этот дом, в их жизнь проникают жизни других людей – за тонкой стеной муж с женой конфликтуют по поводу религиозного воспитания детей; соседи напротив горюют об утрате погибшего в Ливане старшего сына, перестав уделять внимание так нуждающемуся в нем младшему; со стройки чуть ниже по улице за их домом пристально наблюдает пожилой рабочий-палестинец, который хорошо помнит, что его семью когда-то из него выселили… «Тоска по дому» – красивая, умная, трогательная история о стране, о любви, о семье и о значении родного дома в жизни человека.

Читать «Тоска по дому» — Эшколь Нево онлайн

Страница 2 из 4

– Нет.

– А ты говорил с разносчиком?

– Говорил.

– Так, может, те, кто работает у Мадмони, забирают их у нас? Они приезжают в шесть утра.

– Отлично, Ноа, вини в этом арабов. Вполне логично, что они читают еврейскую газету «Гаарец».

– Почему бы и нет? Разве в газете нет специального приложения «Недвижимость»?



Этот дом, я уверен. Или нет? Уже две недели с тех пор, как мы начали работать здесь, делая пристройку к дому семьи Мадмони, я смотрю на этот дом, который стоит через дорогу, долго смотрю. С раннего утра смотрю, и в перерывах, и в конце рабочего дня, когда мы сидим на тротуаре, дожидаясь, пока Рами, строительный подрядчик, подберет нас и отвезет обратно в деревню. Нижняя часть дома новая, яани[2], отремонтированная. Камни чистые, с тонкими полосками между ними. Живет там семья с двумя маленькими детьми – муж работает в компании «Эгед», это я сужу по автобусу, – и еще есть молодая пара, которая живет в квартире, пристроенной к задней стене дома, но я вижу только крышу и антенны.

Если бы дело было только в нижней части дома, то я бы ничего и не подумал.

Но верхняя часть, второй этаж, откуда иногда появляются старуха со стариком, построена так, как обычно строились у нас в деревне, камень подогнан к камню. Один из камней, угловой, выступает вперед, как он выступал в том доме, который я помню. И еще один камень, слева от двери, такой же черный, какой был и у нас, хотя вообще-то я помню черный камень в нашем доме с правой стороны. И окно завершается небольшой аркой, точно такой, какая венчала окно в комнате мамы и папы.



Моя семья успела пожить во многих квартирах, по крайней мере, последние десять лет перед моим уходом в армию. Из Иерусалима в Хайфу. Из Хайфы – в Иерусалим. Из Иерусалима в Детройт. А еще были переезды в каждом городе. И все-таки всякий раз, когда я переезжаю на другую квартиру, всплывает и болезненно ранит душу, затмевая все переезды, тот переезд, что случился, когда я переходил из девятого класса в десятый. Как раз во время чемпионата мира по футболу, поэтому я хорошо помню год: тысяча девятьсот восемьдесят шестой. Мексика, восемьдесят шесть. Бельгия против Советского Союза. Испания против Дании. Много забитых мячей. Прямые трансляции посреди ночи. Время, когда люди обычно спят, но мне уснуть не удается. С одиннадцати часов я ворочаюсь в постели, вновь и вновь пытаюсь решить для себя: восстаю ли я против этой свистопляски с переездами, которую мой папа навязывает нам каждые несколько лет, не пришло ли мне время заявить, мол, довольно, я остаюсь здесь. В Иерусалиме. Со всеми моими друзьями. А вы можете возвращаться в Хайфу. Снова и снова я мысленно прокручиваю, что произойдет в ближайшие несколько недель. Как на прощальной вечеринке девочки поцелуют меня в щечку, все запишут мой новый телефон, пообещают не терять связи, и как в летние каникулы позвонят мне – максимум – двое-трое бывших одноклассников, а встретимся мы, возможно, один-единственный раз, разумеется, у них, поскольку из Иерусалима в Хайфу трудно доехать, и – даже если мы встретимся более одного раза и даже если случится самое невероятное и они приедут в Хайфу, – с началом нового учебного года мы снова отдалимся друг от друга, письма станут короче, паузы в телефонном разговоре длиннее, и в их рассказах начнут появляться имена людей, о которых я понятия не имею.

Если только – и такая возможность крутится в голове – я сниму себе комнату. Да. У какой-нибудь старушки. Иногда такие объявления появляются в местной газете «Весь Иерусалим». Но где я возьму деньги, чтобы снять комнату? И где я буду стирать? И сколько можно есть шакшуку, поскольку это единственное блюдо, которое я умею готовить?

Каждую ночь, как только приближается время начала матча, я встаю, беру свое одеяло, перебираюсь в гостиную, включаю телевизор и убираю звук, чтобы не будить всех в доме. Когда забивают гол, я с трудом сдерживаю желание завопить во весь голос от радости, а когда передача заканчивается, включая подведение итогов и комментарии, я, надев пальто, выхожу в иерусалимскую ночь, все еще заряженный немым напряжением футбола, спускаюсь к торговому центру, к аптеке «Суперфарм», закрытой и изнутри залитой светом, разглядываю упаковки подгузников и туалетной бумаги, снова и снова перечитываю объявления о скидках и акциях, пока это мне не надоест, потом усаживаюсь на один из стульев небольшого кафе; все стулья скованы один с другим железной цепью, я дрожу от холода и думаю, что, может быть, я тоже прикую себя цепью, как это делают на демонстрациях, и тогда мне не нужно будет никуда переезжать; я смотрю на редкие автомобили, проносящиеся мимо, и сочиняю про них истории: в этой машине агент Моссада возвращается домой, выполнив шпионскую миссию во вражеском тылу, а в этой – шлюха, отработавшая смену; и только с появлением первых полос света, разогнавших темноту парка, и лязгающих в конце улицы мусоровозов, я поднимаюсь со стула, бегу всю дорогу до самого дома, укладываюсь в постель, лежу немного, прикидываясь пай-мальчиком, а затем иду на кухню, выпиваю с мамой свое утреннее какао, как будто ничего не случилось, иду в школу, веду себя дерзко с учителями, потому что я слишком устал, чтобы вести себя пристойно, да и все равно они ничего не могут мне сделать. Я переезжаю в Хайфу.



Дул сильный ветер, когда я делала этот снимок, что видно по шапке волос Амира, которая и в обычные дни впечатляет своим присутствием, но здесь реально угрожает вырваться из рамок. О сильном ветре можно судить также и по кустам за его спиной, наклонившимся вправо странным образом. Но самое интересное в композиции этого снимка отнюдь не ветер, а несоответствие между объектом съемки и фоном, между центральным событием и тем, что творится за ним. Центральная фигура события – это Амир, разумеется, в одной руке он держит овальный деревянный щит, на котором написано, – если напрячься, то можно прочитать, – «Дом Ноа и Амира», приставив этот щит к двери. Другая его рука сжимает большой молоток, одолженный у Моше, хозяина дома. Еще немного, и Амир вытащит гвозди из кармана и попытается укрепить этот щит на двери. Поначалу гвозди у него согнутся, но после нескольких попыток он сумеет это сделать. Тем временем он улыбается широкой улыбкой, в которой можно увидеть сочетание подлинной радости, – в конце концов, речь идет о торжественном моменте, – с искоркой ухмылки, обращенной ко мне, будто он вопрошает: «К чему это позирование, Ноа, почему все необходимо запечатлеть на фото?» Позади Амира, на фоне драматического события, между нашей квартирой и домом семьи, потерявшей сына в Ливане, простирается заброшенное поле. Изогнутый железный столб, кусты, кучка мусора, увенчанная огромной пластиковой канистрой, несколько досок, которые строительный подрядчик забыл увезти, маленькие камешки, большие камни, и одна облезлая кошка смотрит в камеру сверкающими глазами. Я бы рада сказать, что обратила внимание на все эти детали, когда делала снимок, выбирала диафрагму, чтобы все было в фокусе, но на самом деле это не так. Некоторые предметы в заброшенном поле размыты, а те, что не размыты, – тусклые. Я снова забыла, что Ишай Леви, преподававший историю фотографии, говорил нам, первокурсникам: «Нет такого кадра, в котором есть только одна история, всегда ищите другие истории на периферии кадра».

После того как мы закончили прибивать деревянный щит, убедились, что укреплен он прямо, а не криво-косо, вошли в дом, опустили жалюзи и отпраздновали это событие в постели. Всегда, по любому поводу, мы праздновали обычно между простынями или под одеялом, потому что уже становилось довольно холодно. Отпраздновали церемонию вноса в спальню двойного матраса и приобретение радиатора. Даже нашу первую большую покупку в супермаркете. (Он намазал медом мои соски, а потом слизывал. Медленно.)

Амир хочет, чтобы мы оставались в постели, обнявшись навеки, но я спустя всего несколько минут всегда хочу, я просто должна, убежать в ванную.



Но вот что странно: даже когда я была одна и сама принимала все решения, когда даже некого было винить, я продолжала переходить с квартиры на квартиру, словно одержимая. Семь квартир сменила я с тех пор, как начала служить в армии, семь раз ящики, гвозди, треволнения. Если рассмотреть каждый переезд в отдельности, можно утверждать, что надо мной тяготело проклятие. Хозяин квартиры на улице Хасмонеев, где я жила, вдруг решил продать ее. Майя вдруг решила влюбиться в ассистента профессора. У девушки, с которой мы вместе снимали квартиру в Рамат-Гане, случился нервный срыв. Но горько-сладкая правда состоит в том, – мне потребовалось время, чтобы это признать, – что есть нечто захватывающее в частых переменах, в волнении перед переездом, в адреналине, клокочущем в крови в честь новой страницы, которая вот-вот откроется. Люди, занимающиеся бегом трусцой, – мы учили это еще на первом курсе, – испытывают состояние особого подъема, сходное с легким опьянением, так называемую «эйфорию бегуна». На английском это состояние называют научным термином runner’s high. Мне кажется, что существует подобная зависимость от постоянного стремления к переменам, которую можно было бы назвать mover’s high или change’s high (американцы наверняка придумают для него соответствующий термин).

И я пристрастилась. Пристрастилась к тому, что мышцы сокращаются в преддверии расставания. И порой мне кажется, что отвыкнуть я уже не смогу никогда.

Но иногда, как вчера, – когда мы прибили щит на дверях, а потом занимались любовью, долго лежали в постели, разговаривали и обнимались и ветер сотрясал окна, но не нас, – мне начинает казаться, что смогу.



Моменты, когда Амир счастлив, что он Ноа-и-Амир.

Когда в конце дня они сидят на кушетке, пьют что-то горячее и сквозь пар, поднимающийся из чашек, рассказывают друг другу об обидах, победах, минутах одиночества, которые они пережили отдельно друг от друга. Беседа льется, каждое слово произносится в свое время, и он снова вспоминает, что ее душа вплетена в его душу. И еще: когда он возвращается домой поздно, осторожно идет по тропинке, подкрадывается к окну, глядит на нее сквозь просветы в жалюзи; ее лицо серьезно, брови сдвинуты, она сейчас трудится над одним из своих проектов. Или: как губы ее чуть-чуть разомкнуты, когда она смотрит телевизор. Или: как иногда ее блуждающий взгляд повисает вдруг на воображаемом крюке под потолком, и совершенно ясно, что она мечтает, неясно только – о чем. А еще он любит, когда ночью по вторникам они смотрят сериал «Секретные материалы». И смеются, поскольку Малдер всегда оставляет Скалли в трудные минуты. И вскакивают, – дрожь скользит по позвоночнику, словно ребенок, спускающийся по наклонному желобу водяной горки, – когда музыка звучит угрожающе. Ноа прижимается к нему и поверх одеяла, и под ним. Он обнимает ее плечи сильной мужественной рукой, зная, что это лишь поза, но все равно наслаждаясь этим.



Иногда, по пятницам, посреди главной улицы Кастеля два встречных автомобиля, остановившись, стоят рядом, окно к окну, и водители заводят короткую беседу. Как здоровье, что ждет наш «Бейтар», когда уже твой сын будет вызван к Торе. Позади автомобилей образуется пробка местного значения. Но Ноа больше всего изумляется тому, что никто из водителей, стоящих в пробке, даже не допускает такой возможности – погудеть в клаксон.

Иногда, по субботам ветерок приносит в их дом звуки дарбуки. Далекие. Приглушенные. И Амир барабанит по учебнику статистики, отбивая ритм. А Ноа пляшет перед ним. Обнаженная.

И маленький пророк танцует с ними, мантия его колышется за плечами. Раскачивает свою лысую голову, улыбаясь кривой улыбкой. Улыбкой заговорщика.



В доме Ноа и Амира есть новый компакт-диск: I'm Your Fan[3]. Новые исполнения песен Леонардо Коэна. И хотя исполнителей много и все они разные, но связаны они воедино какой-то таинственной волшебной нитью, на которую нанизаны все песни. Больше всего Амир любит последнюю песню на диске «Аллилуйя». Love is not a victory march, it’s a cold and it’s a broken hallelujah[4]. Ноа больше всего любит звуковую дорожку номер шесть, песню на французском, наполняющую ее каким-то приятным напряжением, хотя она не понимает ни единого слова. Иногда по утрам, когда есть время послушать только одну песню, они спорят, какую из этих двух поставить. А через стену, в доме семьи Закиян, нет споров. Моше за рулем автобуса, и у Симы полная свобода слушать музыку по своему выбору и только то, что ей хочется. Ее компакт-диск этого месяца: Caramel, bonbon et chocolat[5], собрание французских песен о любви, выпущенное известной израильской компанией звукозаписи. Французский Сима знает с раннего детства; мама ее, благословенна ее память, учила Симу языку, когда девочка была еще крошкой. «Французский – это язык красоты», – говорила мама, настаивая на том, чтобы слова выговаривались безупречно, легко, непринужденно. Мама также учила ее, что Бог, Он прежде всего в сердце, а все остальное – толкования, предписания, правила – только несущественные дополнения. И отец, оставляющий своих дочерей, не имеет Бога в сердце своем, даже если он исполняет все 613 заповедей. Когда Сима слышит, как поет Нино Феррер, она мечтает о стройных французских мужчинах с хорошо подстриженными усами и вспоминает, как ее мама моет полы в их скромной квартире в Ашкелоне, танцуя при этом со шваброй, и концы ее черных длинных волос раскачиваются в такт музыке.

В доме скорбящих не слушают музыку. Никто не объявлял официальный запрет, но сразу после похорон в доме воцарилась тишина. Иногда, когда отец Йотама чувствует, что все это ему невмоготу, он спускается к своей машине и, закрыв двери, настраивает радио на программу «Беседы с радиослушателями». Не слушать, только слышать успокаивающее бормотание других людей. Иногда, когда мама Йотама чувствует, что не в силах больше терпеть, она включает маленький радиоприемник на кухне, тихонько-тихонько слушает одну песню и сразу же выключает.

Когда Йотам больше не может, он уходит в поле.



В конце концов я попросил мальчика подойти. Спросил его, знает ли он, куда исчезают наши газеты. Он указал на крышу из асбеста. С того места, где я стоял, нельзя было видеть, что там, на крыше, поэтому я изобразил рукой вопросительный знак. Он в ответ тоже подал мне знак: «Следуй за мной». Мы карабкались по каменистому склону, осторожно обходя выбоины, пока не достигли небольшого бугорка посреди поля. Взобравшись на бугорок, мы обозрели асбестовую крышу. Там покоились десятки свернутых в трубку газет. Разносчик, по-видимому, просто ленился спускаться вниз и оставлять газету у двери, поэтому пытал счастья в их метании.

– Спасибо, – сказал я мальчику. Он вежливо ответил: «Не стоит благодарности» – и, опустив плечи, вернулся к своим занятиям.

– Парень, – позвал я. Мне просто захотелось задержать его. Что-то в нем, в его опущенном взгляде, в этих подвернутых брюках и рубашке со слишком длинными рукавами, в кроссовках с выставленными демонстративно наружу большими белыми языками, в движении его рук, какими он всегда гладит кошек, – что-то в нем тронуло мое сердце. Кроме того, мне совсем не хотелось возвращаться к статистике.

– Как тебя зовут? – спросил я его.

– Йотам, – ответил он.

– Очень приятно, меня зовут Амир, – сказал я и протянул руку. Он легонько пожал ее своей маленькой ладонью, быстро отдернув ее назад. «Что же теперь? – подумал я. – Как продолжить знакомство?»

– Хочешь, поиграем? – Я отчетливо слышал себя, произносящего это. Он бросил на меня краткий взгляд, оценивая мой рост, и выпалил:

– Во что?

Он прав. С чего это вдруг «играть»? Во что могут играть два человека, которых разделяет пропасть в пятнадцать лет? Я пытался что-нибудь придумать, прежде чем он убежит. Но все игры, пришедшие мне в голову, явно устарели, их срок привлекательности давно истек. «Атари». «Эрудит». «Монополия».

Мне в глаза бросился ржавый железный столб, торчащий из земли. Я вспомнил, что папа во время наших прогулок и экскурсий играл со мной, бросая камни в цель.

– Поглядим, кто первый попадет в этот столб, – сказал я.

– Ладно, – согласился он, поднял камень и метнул его. Послышался звон металла. Он попал в «яблочко». «Отлично, – подумал я, – я имею дело с профессионалом».

– Посмотрим, кто первый попадет в банку из-под колы, – сказал я.

– Где?

– Вон там, рядом с мусорным баком.

И так мы продолжали. Покончив с колой, перешли к пластиковой канистре. От канистры – к дальнему валуну. Пока он вдруг не сказал:

– До свидания, я должен уходить. – И побежал к своему дому. Я крикнул ему вслед:

– До свидания, Йотам.

Но он не оглянулся. «По-видимому, ему не очень понравилась игра, – подумал я про себя. – Да и партнер чуть великоват для него».

На следующий день, когда Ноа была на занятиях, он появился у моей двери. С нардами в руках.



Сейчас перерыв. Нам позволен только один в день. На полчаса. Если мы задерживаемся дольше, Рами, подрядчик, кричит и снижает нам зарплату, которую и без того приходится из него выколачивать. Джабер выкладывает питы, Наим – ла́бане. Наджиб и Амин достают овощи и начинают резать салат. Мне делать ничего не дают, потому что я старше всех. «Шейх Саддик», – называют они меня иногда, чтобы позлить, хотя в работе я и проворнее, и опытнее, чем все молодые. Со мной не бывает сюрпризов. У меня не найдут отклонений ни на миллиметр, сколько ни измеряй. Когда дело доходит до заливки цемента, я по десять раз проверяю все соединения и крепления.

– Тфа́даль[6], – Наим передает мне кусок питы и пластиковую баночку с ла́бане.

– Шу́кран[7], – говорю я, и рот мой наполняется слюной еще до того, как я опускаю питу в лабане. Лабане, которое делают в деревне Наима, знают во всей округе. Подобного лабане не найти даже в самых дорогих ресторанах – в меру кислое и в меру мягкое, – каким оно и должно быть. Я пробую немного и передаю Рами. Он как раз занят спором с Самиром о различиях между еврейскими и арабскими девушками.

– Наши девушки намного зажигательнее, – говорит Самир, – с ними у тебя остается место для фантазий, совсем не так, как у евреек, которые ходят полуголыми.

Амин так не думает. Наим и Джабер тоже присоединяются к беседе. Я, который уже тысячу раз слышал подобные разговоры о девушках и наизусть знаю все их рассуждения, отхожу чуть в сторону, усаживаюсь, прислонившись к стене под углом, позволяющим мне видеть дом, по поводу которого я даже спустя месяц все еще не пришел к окончательному решению.

На долгие годы я вообще забыл об этом доме. Мне было четыре года, когда нас изгнали из дома, возможно даже пять, не знаю; джара[8], где хранилась моя метрика, так и осталась в доме, из которого мы убегали. С тех пор я обо всем забыл, но именно в тюрьме вспомнил. Нет, я не сидел много лет, всего шесть месяцев. Нет, я не герой интифады, не полевой командир, я всего лишь «оказывал содействие террористической деятельности», да и то получилось случайно. Я подвез в своем автомобиле парня, который намеревался напасть с ножом на солдата, стоявшего на посту у ворот израильской Гражданской администрации; я взял его в попутчики, не догадываясь, что у него под курткой огромный нож, не зная, что служба безопасности, махабарат, уже засекла моего пассажира и дожидалась его на месте. Не то чтобы они поверили мне на допросах. С чего это вдруг они станут верить тому, что говорит араб? Отвесили мне пару-тройку звонких пощечин. Трясли меня. Выкрутили мне руку, а затем – каждый палец в отдельности. Но доказательств у них не было, да и парня они схватили еще до того, как он успел пырнуть ножом солдата, поэтому мне дали только шесть месяцев тюрьмы. Легко отделался, как говорится. Но эти полгода, ей-богу, для меня словно сто лет – эти мысли о жене, о сыновьях, и время, время, которое в тюрьме застывает. Даже если есть перекличка по утрам, перекличка в полдень, и даже если сам Мустафа Аалем, осужденный на двадцать лет, давал мне в день два урока иврита, потому что знал иврит лучше евреев. Но время все равно не двигалось. Ты лежишь ночью в постели, уснуть не удается из-за блох, из-за мощного храпа, а в спертом воздухе дышать невозможно, и потому, что ничего нельзя сделать, ты начинаешь воображать, ты видишь джиннов, яани́, демонов, расхаживающих по комнате, слышишь голоса, нашептывающие тебе в ухо, и под утро, когда ты уверен, что ты уже маджнун[9] и готов расплакаться от страха, – вдруг накатываются на тебя воспоминания, о которых ты и не знал, что они вообще живут у тебя в голове: лицо мальчика, он был твоим другом давным-давно, пощечина, которую однажды влепил тебе отец, тот самый дом, дом, покинутый тобой. Словно из дыма нарги́ле появляются комнаты, одна за другой, маленькая кухня, вечно заполненная множеством кастрюль, туалет с такой низкой дверью, что отцу приходилось входить туда, согнувшись, маленькая ступенька, на которую надо ступить, проходя в гостиную, три матраса, оставленные там для Мунира, для тебя, для Марвана; вообще-то, не так – сначала твой, потом Мунира, а уж потом Марвана; разрисованные плитки пола, одна из которых, в правом углу, разбита, тяжелая дверь, закрываемая с легким скрипом, двор, в котором ты и твои братья играли, окно с аркой, похожее на арочное окно дома, на который я сейчас смотрю. Дом, принадлежащий семье, имени которой я до сих пор не знаю.

Вчера в перерыве я пошел посмотреть, что за имя написано на двери. Молодая женщина с глазами тигрицы вышла из дверей нижнего этажа и спросила:

– Чем я могу вам помочь?

Я растерялся, не знал, что и сказать, и поэтому попросил:

– Можно ли попить немного воды?

А она спросила:

– Вы работаете у Мадмони?

И я ответил:

– Да.

Тогда она спросила:

– Так почему же он не дает вам воду?

Но все-таки зашла в дом и вернулась с бутылкой, а я сказал:

– Спасибо.

Я не знал, что мне делать со своими глазами и уставился на свои ботинки, разглядывая пятна извести, а потом развернулся и пошел к дому Мадмони и даже попил из бутылки прямо на ходу, хотя пить мне совсем не хотелось. Чтобы она не подумала, будто я обманывал ее, но она, по-видимому, меня не видела, потому что я слышал, как резко захлопнулась дверь.

– Ялла[10], Шейх, возвращаемся к работе, – прервал Амин мои мысли, которые весь перерыв крутились в голове, словно бетон в бетономешалке. Он стоял надо мной, протягивая мне руку. Я встал сам. Я не какой-то там старик, которому надо помочь подняться.



Добрая душа эта Ноа, ничего не скажешь. Вчера я должна была сходить в минимаркет «Дога» за подгузниками и не хотела оставлять детей одних, поэтому постучала к ним в дверь. Она открыла в белой пижаме, разрисованной маленькими овечками, наверно, чтобы ночью было что пересчитывать, когда им не спится, и тут же согласилась присмотреть за детьми, хотя я видела в гостиной раскрытую книгу; она точно была чем-то занята, но только сказала:

– Предупреждаю тебя, Сима, что я не очень-то разбираюсь в детях.

А я ей сказала:

– Отлично, моя милая, это и есть твой шанс: потренируешься на чужих детях, прежде чем заводить своих.

Она засмеялась всем своим телом – все овечки зашевелились – и сказала:

– До этого еще очень далеко.

На это я ей ответила:

– Почему же? Сколько тебе лет, что ты так говоришь?

Она:

– Двадцать шесть, то есть через месяц у меня день рождения.

Я ей говорю:

– Вот потеха, мне тоже двадцать шесть.

Она открыла свои большие глаза и сказала:

– Неправда, ты меня разыгрываешь.

Я прикинулась обиженной:

– Почему? Я выгляжу такой старой?

Тут она покраснела, бедняжка, начала заикаться:

– Нет, нет, с какой стати, я просто подумала, из-за детей, чего это вдруг, Сима, ты выглядишь великолепно, даже Амир так сказал.

– Спасибо, спасибо, – сказала я, сделала позу «красавицы Нила»: вздернула нос, подобрала волосы движением, которое очень любит Моше, и снова все овцы на ее пижаме зашевелились, а потом наступила тишина, и каждая из нас мысленно производила сравнение. Мне кажется, она немного меня жалела, но не уверена, а сама я в эту минуту чуть-чуть пожалела, что утром не накрасилась. Во всяком случае, я подвела черту:

– Ялла, милая, соберись, я тебя жду.

Она ответила:

– Через пятнадцать минут я буду у тебя, только приму душ.

Дожидаясь, пока придет Ноа, я чистила апельсин для Лирона и думала: «Нечего меня жалеть». Верно, я не хожу в университет каждый день, не наряжаюсь, как она, в красивые юбки (какие у нее ноги, прямо манекенщица!). Это правда, я не встречаю элегантных парней, не сижу в кафетерии, не расхаживаю с фотокамерой последней модели, которая стоит по меньшей мере десять тысяч шекелей (так Моше говорит), но все это не стоит и минуты, проведенной с детьми. Например, вчера, когда Лилах, моя младшенькая, исследовала большой палец моей руки: разглядывала его, тянула, совала себе в рот. Затем она занялась моим мизинцем. Я чуть со смеху не померла от ее серьезности и основательности. А неделю назад Лирон с серьезным лицом сказал мне: «Мама, ты самая красивая из всех девочек, и я хочу, когда вырасту, на тебе жениться». Что может с этим сравниться? Кроме того, я еще вернусь к учебе. С Моше об этом уже договорено. Когда дети чуть подрастут. Я еще выучусь и буду работать по специальности, как профессионал. Это не горит. Всякая отсрочка к добру, как говорится. Вот о чем я размышляла, когда чистила апельсин для Лирона. Лилах начала плакать. Так это всегда. Каждый раз, когда Лирон что-нибудь получает, она начинает завывать. Даже если совсем этого не хочет. Я пощекотала ступни ее ножек, чтобы она успокоилась, и протянула свою вторую руку к блюду с апельсинами, но тут услышала шаги за дверью и подумала, что это Ноа. Я положила апельсин на стол и поднялась, чтобы открыть ей.

Арабский рабочий, один из тех, что работают у Мадмони, поднимался по лестнице полукругом, ведущей к Аврааму и Джине. «Простите, вы кого-то ищете?» – спросила я. Он начал заикаться. «Нет, то есть да, так сказать, нет». Мне показалось, что я поймала его на горячем. Но чего именно он хотел? Вдруг он попросил воды. «Почему воды? Мадмони не дает вам воду?» – «Нет, не дает». Я набрала воды в бутылку из-под колы и принесла ему. Лирон выглядывал из-за моей спины, страшно перепуганный. Лилах продолжала ныть: «Хочу пильсин, хочу пильсин». Глаза рабочего смотрели в землю. Его опущенное лицо было красным. Возможно, от стыда, но может быть, от солнца. Не знаю. Он взял бутылку, сказал: «Большое спасибо, госпожа». И ушел.

Когда пришла Ноа, я рассказала ей о том, что произошло.

– Необходимо сообщить в полицию, – сказала я. – Поди знай, что это за человек и что он замышляет.

– Успокойся, – негромко заметила Ноа, – он всего-навсего хотел пить.

– Но кто пообещает мне, что он больше не вернется? – спросила я, взяла Лилах из кровати и прижала ее к груди. Теперь она всерьез расплакалась. Орала во весь голос. – Мне это не нравится, Ноа, араб, который крутится у нас во дворе. А что, если он задумал похитить мою малышку? – Ноа нежно погладила мягкие, пушистые волосы Лилах. Двумя пальцами, вперед и назад. Девочка взглянула на нее своими зелеными глазами (этот умопомрачительный цвет не от меня, это у нее от Моше) и постепенно перестала плакать. – Вот видишь, – сказала я, – почему же ты говоришь, что не умеешь ладить с детьми?

– Да ладно, с Лилах это не фокус, она ведь замечательная девочка, – ответила Ноа, а я почувствовала, как гордость распирает меня изнутри, хотя я и знала, что она немного льстит мне. – Вперед, Сима. – Она положила руку мне на плечо: – Отправляйся уже в «Догу».

– А как насчет… – Я хотела высказать свои опасения.

– Все в порядке, я никому не открою дверь, – перебила меня Ноа, бросив взгляд на часы. – Иди. Еще немного, и они закроются.

Я взяла кошелек и ушла. Выходя на улицу, я посмотрела на рабочих, делающих пристройку у Мадмони, искала того, кто просил у меня воды. Его там не было. Там были только два молодых парня, которые клали кирпичи, оба окинули меня голодными, хищными взглядами. Я сделала вид, что совсем их не замечаю, и пошла немного быстрее.



Еще на первом в семестре занятии нас предупредили: «Остерегайтесь этого». Преподавательница, склонившись к микрофону, сказала:

– Существует хорошо известное явление среди студентов, изучающих психопатологию: они склонны, сильно преувеличивая, приписывать себе некоторые психические заболевания, которые анализируются в ходе учебного процесса. Это происходит во всем мире, поэтому не стоит пугаться, ладно? – Эти слова она произнесла в микрофон, а аудитория ответила ей бурным смехом, прокатившимся по всему залу, от первых рядов и до самых последних. Мы?! Пугаться?!!

Сейчас утро. Дом пуст. Время от времени тишину пронзают звуки мощной электрической дрели, доносящиеся со стороны дома Мадмони. Я сижу перед книгой «Анормальная психология» Розенмана и Зелигмана, третье издание, и вот это происходит со мной. В точности как она и предсказала. Обсессивно-компульсивное расстройство? Ясно, что именно оно. Вчера я дважды возвращался, желая убедиться, что не оставил включенным газ. И еще один раз вернулся, чтобы проверить: запер ли я дверь и на верхний замок. Проявление фобии? Несомненно. Как еще назвать страх перед собаками, который появился у меня после того, как в Хайфе, когда мне было шесть лет, меня укусила немецкая овчарка, и с годами этот страх только нарастает? А тревога, что с тревогой? Человеку достаточно, чтобы у него наблюдались шесть из десяти симптомов хронической тревоги, пишут Розенман и Зелигман, и тогда это классифицируется как патология. Со страхом и трепетом я подсчитываю, сколько же у меня симптомов, стараясь не обманывать себя, как я это делал, отвечая на вопросы «Проверь себя» из приложения для юношества к газете «Маарив», и обнаруживаю только три. А поскольку мое сердце сильно бьется при подсчете, я добавляю еще и «учащенный пульс». Итого: четыре.

Еще два, всего только два, и я пересеку тонкую грань, отделяющую нормальное от ненормального. А уж тогда я ничем не буду отличаться от членов клуба «Рука помощи» из Рамат-Ганы. Через две недели я должен начать там работу волонтера. Говорят, это улучшает шансы на поступление в магистратуру.

– Это не больница, – объяснила мне Нава, координатор, в процессе предварительного разговора, состоявшегося вчера в подвале с плесенью по углам и на потолке. («Почему их помещают в подвал, построенный как бомбоубежище? – думал я, спускаясь вниз по лестнице. – Чтобы защитить их от мира или чтобы спрятать от него?») – Это социальный клуб, – пояснила Нава. – Люди приходят сюда после выписки из психиатрических больниц. Большинство из них принимают лекарства, некоторые живут со своими семьями, а некоторые – в специализированных приютах под патронажем социальных служб. Наша задача состоит не в том, чтобы спасти их или вернуть им здравомыслие, а в том, чтобы дать им возможность приятно провести время в клубе. Поэтому мы предпочитаем называть их «члены клуба», а не «пациенты», хотя лечебное значение этого места не вызывает никаких сомнений.

Пока она говорила, я про себя думал: «Почему все здесь так запущено? Слова ее прекрасны, но стены в трещинах, в подъезде стоит запах мочи, а рисунки, которые кто-то нарисовал тушью на листах формата А4, висят криво. В чем проблема повесить их прямо?»

– Ты и представить себе не можешь, с каким нетерпением члены клуба ждут тебя, – оборвала Нава мои мысли. – Они буквально считают дни.

Я понимающе кивнул головой, смело посмотрел ей в глаза, и мне вдруг ужасно захотелось встать, просто встать и бежать вон из этого бомбоубежища, на свежий воздух, к солнечному свету. Реально почувствовав, как напрягаются мышцы ног, я уже готов был вскочить с места, но в самую последнюю минуту остановил себя и сказал Наве:

– Четверг для меня наиболее удобный день.



Когда Ноа возвращается домой, Амир рассказывает ей о тревогах Розенмана и Зелигмана, и на одном дыхании – о сыне соседей, появившемся вдруг у их дверей, уже во второй раз. И она все выслушивает, погружается в долгое молчание, но наконец отвечает. Но только она, которая так хорошо его знает, может произнести столь точную фразу, не имеющую, казалось бы, прямого отношения к тому, о чем он только что рассказал, но вонзающуюся, как стрела, прямо в грудь:

– Ами́ри, – тихо говорит она, перебирая его волосы, закручивая их кольцами и распрямляя, – знаешь, это просто поразительно. Ты предельно строг к самому себе и так мягок и нежен с другими.



И во второй раз он не спросил меня о Гиди. Мы играли в нарды, и в шашки, и в поддавки, такая смешная игра, которой он научил меня: цель игры состоит в том, чтобы противник «съел» все твои шашки, а выигрывает тот, у кого шашек больше не осталось. Иногда он вставал и приносил нам еду, ломоть хлеба, намазанный шоколадной пастой, и арахисовые снэки из огромного пакета, этот пакет Ноа, его подруга, которая без них жить не может, покупает себе каждую неделю. Приносил он и что-нибудь попить: ананасовый сок из концентрата, разбавленного водой, который мне не особо нравился, но сказать об этом было неудобно. В перерывах между играми мы еще и говорили, в основном о футболе. Он болеет за тель-авивский «Хапоэль», а я за иерусалимский «Бейтар», так что в шутку мы немного злились друг на друга. Он вновь и вновь описывал мне, словно футбольный комментатор, знаменитый гол, который Моше Синай забил много лет тому назад, когда я еще не родился, и этот гол разрушил все надежды «Бейтара» выиграть чемпионат страны:

– Янка Экхойз навешивает мяч, Синай готовится к удару, и… мяч влетает в верхний угол между штангой и перекладиной!!!

А я накидывался на его несчастную команду, которая все время проигрывает, особенно в важных играх; мы также обнаружили, что есть еще и телевизионный сериал, который мы оба любим: «Звездный путь: Следующее поколение». Поговорили мы и о героях фильма, он сказал, что его любимая героиня – Диана Трой, психолог на корабле, которая способна читать чувства людей, что создает множество забавных ситуаций, например в эпизоде, когда она узнает, что Уильям Райкер влюблен в нее, еще до того, как он открывается ей. А я сказал, что больше всех люблю Уэсли Крашера, молодого навигатора, а он спросил:

– Почему?

Я ответил:

– Потому что он очень храбрый, а еще потому, что он немного похож на моего брата Гиди.

Он, оторвав глаза от шашечной доски, спросил:

– Брата, который погиб?

И тут я понял, что он действительно знал о Гиди, просто не хотел надоедать мне своими вопросами, и внезапно, именно потому, что он спросил о Гиди так, будто спрашивал меня, не хочу ли я еще снэков, мне захотелось рассказать ему, – ему, а не школьному консультанту-психологу, которая всегда наводит порядок на своем столе, когда со мной разговаривает, и не маме, которой и без меня забот хватает, и не папе, который живет внутри себя, как улитка, – я хотел рассказать ему, что я чувствую, но в горле начало жечь и глаза наполнились солью, я даже не мог видеть, что происходит на доске, а Амир молчал, не сдвинулся со своего места на ковре, тихо ждал, пока я заговорю, но я не знал, с чего начать, какими словами сказать это, и прежде чем я успел найти первое предложение, даже самое обычное, чтобы только начать, – открылась дверь и вошла его подруга.

Они слились в крепком и долгом объятии, так мама и папа давно не обнимались, а она улыбнулась мне и сказала:

– Значит, ты Йотам? Я о тебе много слышала.

Она протянула мне руку, а я не знал, что сказать ей, потому что ничего о ней не слышал, кроме одного раза, когда кто-то позвонил в разгар игры и Амир сказал: «Как она? Как всегда, прекрасна и беспокойна». Но это не считается, потому что я не уверен, что он говорил о ней, хотя из того, что я увидел в этот момент, она действительно была красивой, насколько я разбираюсь в девушках.

Во всяком случае, я сказал только «да», а она бросила взгляд на стол и сказала:

– О, я вижу, что еще кто-то, кроме меня, любит арахисовые снэки. И я опять не знал, что сказать, потому что не уловил, сердится она из-за того, что мы взяли снэки из ее запасов, или просто пошутила. Поэтому я сказал только:

– Ладно, я пойду.

Амир тут же вскочил:

– Куда ты убегаешь?

А она встала рядом с ним и добавила:

– Ты вполне можешь остаться.

Но я не захотел, мне вдруг стало тесно в их квартире, и желание разговаривать тоже пропало. Итак, я перевернул доску, собрал все шашки (все равно я должен был проиграть эту партию через несколько секунд), закрыл железный крючок на сложенной доске, сунул доску под мышку и пошел.

* * *

Ночь опускается на Кастель, Маоз-Цион. В доме семьи Закиян гасят последний свет. Отныне и до утра будут мерцать только маленькие огоньки, которые никто не берет в расчет. Часы электрической духовки. Часы видеомагнитофона. Аварийный ночник рядом с холодильником. В соседнем доме, где скорбят по погибшему сыну, уже давно темно. Только поминальная свеча горит в гостиной, язычок пламени трепещет от каждого дуновения ветра. Родители Йотама в постели, спина к спине, не спят. Оба они нуждаются в объятии, но не поворачиваются друг к другу. Папа думает: «Завтра ровно месяц. Надо позаботиться о том, чтобы привезти на кладбище тех, кто сам не сможет добраться». Мама думает: «Что будет с мальчиком? Уроки он не делает, болтается целый день неизвестно где, куда-то исчезает». А Йотам уже заснул. Видит во сне лес, в нем растут деревья с толстыми стволами, достигающие небес. На одно из таких деревьев взбирается Гиди, и внезапно он превращается в Амира, соседа, с которым Йотам играл в нарды. Уже два раза.

А сосед Амир закрывает книгу «Методы исследования», ибо сколько же можно пахать. Он идет к холодильнику, находит там только шоколадный десерт с истекшим сроком годности. Возвращается в комнату, чешет в затылке, ставит книгу в шкаф. Ставит на место и две толстые папки с бумагами.

Самое время выйти на улицу, подышать немного звездами.



Моменты, когда Амиру трудно быть Ноа-и-Амиром.

Когда она устраивает беспорядок в доме, утверждая при этом, что только так она чувствует себя комфортно. Что места, где все слишком упорядочено, создают у нее чувство, будто она в тюрьме. И желание сбежать. «Ерунда, – говорит он ей, поднимая брошенное на ковер влажное полотенце, использованную бумажную салфетку и нижнюю юбку, – это никак не связано ни со свободой, ни с тюрьмой. Это просто потому, что ты лентяйка».

Когда она мешает ему смотреть футбол, особенно – игры его любимой команды, в миллионный раз спрашивая: «Это правило, «вне игры», как оно точно работает?»

А также: когда ее потребность в творческом пространстве становится агрессивной. Когда все, что ее волнует, это «кадры», «сканы», «негативы». И внезапно она его в упор не видит. И все ее тело говорит ему: «Уходи!» В такие моменты он клянется, что отомстит ей. Надо подождать, пока она снова не захочет быть рядом, и именно тогда выказать отчуждение, умышленно не замечать ее. Или, наоборот, рассердиться, поднять крик до небес. Но он, Амир, совсем не такой. Пока, по крайней мере.



На сегодня достаточно возиться с альбомом. Со следующей страницы уже начинается серия черно-белых снимков, серия фотографий Амира, сделанных дома, снимков контрастных, драматичных, на которых он выглядит киноактером 1950-х. Особенно на снимке, где он в ванной, когда бреется, со следами пены, оставшейся возле ушей. Когда я смотрю на эту фотографию, то реально могу уловить его запах. Что-то среднее между ванилью и корицей. И это действительно слишком. Хватит, Ноа. Что было, то было. Теперь – закрыть альбом, подойти к книжному шкафу и спрятать его за энциклопедиями.



Ее смена в кафе заканчивается в полночь. В половине первого она уже дома. Но незадолго до этого я поднимаюсь на ступеньки лестницы дома Закияна. Она любит, когда я жду ее на улице, и каждый раз это волнует ее сызнова, а я, после целого дня конспектирования разделов книги, с единственным перерывом на игру в нарды с Йотамом, во время которой мы молчим, – я уже тоскую по ней. Но, с другой стороны, а у меня всегда есть другая сторона, шевелится во мне крошечное желание побыть в одиночестве еще немного. Шевелится и замирает.

В этот час на улицах Кастеля нет прохожих. Ветер доносит слабое бормотание телевизора из дома семьи Мадмони. Голубоватый свет пробивается из окон их первого этажа. Пристройка к дому погружена во тьму. По сути, она еще не существует. Они строят ее сейчас. Чем больше мои глаза привыкают к темноте, тем больше деталей я различаю. Строительные леса, железная арматура, перевернутые ведра, разбросанные повсюду, и что-то светлое, похожее на питу, прямо посреди крыши. Рабочие-строители уже ушли, разве что кто-то из них остался ночевать в маленькой хибарке, сколоченной под домом. Если кто-нибудь там и есть, то наверняка он мерзнет от холода. Всего лишь конец октября, но здесь, в Иудейских горах, холодно. Я энергично потираю ладони, а затем втягиваю их в рукава свитера.

Яркий сноп света, пронзивший тьму, осветил дома в конце улицы. Что-то похожее на микроавтобус, обычно подвозящий ее домой, медленно ползет по дороге. В моей голове созревает коварный замысел. Я позволю ей, погруженной в свои мысли, выйти из машины, позволю пересечь улицу, подожду, пока она не подойдет к самому подножию лестницы, на которой я стою, дожидаясь ее, и только тогда обаятельным тоном ведущего ночных программ на радио произнесу: «Здравствуй, Ноа, Маоз-Цион приветствует тебя…». Нет, нет, этот план я отметаю напрочь, она перепугается. Возможно, даже рассердится. Зачем мне все портить? Через несколько дней будет ровно месяц с тех пор, как мы переехали в Кастель, и, как я написал Моди, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, до сих пор все в порядке. Мы не ссорились, по крайней мере, крупной ссоры не было. Секс бурный, острый, самый лучший из бывавших когда-либо. И то, как она понимает меня изнутри, позволяет ей одной фразой, преодолев все мои защитные барьеры, коснуться истины. И еще: как мило она собирает волосы после душа, водружая на голову тюрбан из полотенца, и легкими шажками топает по дому, и повсюду капает, капает.

Верно, существует какое-то напряжение, непрерывно ощущаемое подспудно, словно акула, скользящая под слоем чистой воды. И даже в минуты нашей предельной близости я чувствую, как моя собственная тень все удаляется от нас, рвется в иное место. А когда утром я еду в Тель-Авив и мой «Фиат-Уно» вырывается из долины Шаар ха-Гай на скоростную трассу, я чувствую, что и сам вырываюсь, преодолевая пролив Тяжелой Беды. Но, быть может, так оно и есть. Именно это и есть жизнь вдвоем.

Микроавтобус останавливается. Она выходит из машины и благодарит водителя. Когда она наклоняется, взору открывается самая красивая ключица в мире. Еще несколько поездок, и водитель тоже влюбится в нее. Она машет ему на прощанье, оборачивает вокруг себя черный шарф и одним движением высвобождает волосы, попавшие в ловушку между шарфом и шеей. Затем она прячет свои маленькие кулачки в рукава длинного красного пальто (однажды ночью она в мою честь надела это пальто дома, а под ним были только трусики) и своей подпрыгивающей, взрывающейся из-под пальто походкой зашагала в мою сторону.



Тем временем в Тель-Авиве начинают возводить сцену. Тянут провода, волочат доски, устанавливают столбы освещения. Один танк «Центурион», еще с дней выставки бронетехники, которую Армия обороны устраивает ежегодно в праздник Суккот, так и остался на площади. И вот теперь менеджер по логистике, управляющий командой, готовящей предстоящий митинг, умоляет по мобильному телефону главного офицера выставки: «Уберите отсюда танк, пока не поздно!» Но не держите менеджера по логистике за простачка. У него есть тайная мечта. Он хочет написать книгу, а затем подписывать ее у стенда издательства во время Недели ивритской книги. И чтобы громкоговорители объявили всем: «Писатель подписывает свою книгу!» А люди будут стоять в очереди. У него даже есть идея книги, захватывающего романа на фоне Войны за независимость. И заглавие есть: «Бирма», по названию обходной дороги в Иерусалим. Но времени писать книгу у него нет. Жена. И дети. И эта работа, бездонная яма. К примеру, митинг в субботу вечером. Всенародное собрание в поддержку мира. Говорят, что прибудут сто тысяч человек, и Рабин, и мэр Тель-Авива, который тоже захочет сказать речь. А если случится фашла[11], даже самая мелкая, – плохо будут работать громкоговорители, не уберут оставшийся на площади танк, – не помогут никакие отговорки. Начальник без колебаний учинит ему разнос. «Так уж лучше, – говорит он строго самому себе, – вернуться к работе. Без промедления». Позвонить, все устроить, все проверить. А мечты отложить на другие времена.



– Вдруг сегодня, посреди лекции, я жутко заскучала по тебе.

– Какой кайф для меня.

– Я реально хотела встать, и выйти, и поехать прямо домой.

– Почему же не встала?

– Ты знаешь…

– Вставай, вставай, приму тебя с радостью, а из всей одежды на мне будут только трусы.

– И с крепкими объятиями?

– Конечно же, с крепкими объятиями. Почему? Что-то случилось на лекции?

– Ничего особенного. Просто бывают такие дни, когда вся эта академия Бецалель кажется мне одним большим лабиринтом, а я в нем – мышка. И любой, даже самый незначительный разговор стоит мне много крови, и мне кажется, что в целом свете меня никто не любит, нет, хуже того, что во мне есть что-то твердое внутри и это не позволяет людям любить меня.

– С чего ты это взяла?

– Это – словно тигр, заморенный голодом, впивается когтями в мое горло и не отпускает.

– Да, знакомо.

– И это знакомо? Что же будет, мы слишком похожи друг на друга.

– Ничего подобного, ты разводишь бардак, а я навожу порядок.

– Сколько еще раз мне объяснять тебе, я не развожу бардак. Я – свободна.

– Звучит как песня Риты: «Я не развожу бардак, я – свобо-о-о-о-дна».

– А Гиди Гов и Мази Коэн – на бэк-вокале.

– В сопровождении Стива Миллера и его ансамбля.

– Ансамбль – он же – стая – тигров, заморенных голодом.

– Подойди сюда на минутку. Да. Ближе. Еще. Ты, Ноа, защитишь меня от моего тигра, а я защищу тебя от твоего тигра, ладно?