Дэвид Энгерман "Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития"

С конца XIX века до начала Второй мировой войны американские эксперты по России изучали стремительную индустриализацию и сопровождавшие ее социальные потрясения. Увлеченные идеями модернизации дипломаты, журналисты и ученые из разных политических кругов пытались обосновать или оправдать огромную цену прогресса – при этом многие американские интеллектуалы в своих работах использовали клише о русской пассивности, «отсталости» и фатализме, чтобы объяснить для себя те издержки, которые несло население страны. В своем исследовании Дэвид Энгерман подчеркивает, что интерес американцев к России и СССР был связан в первую очередь с экономикой, – и показывает, как этот интерес в итоге глубоко влиял на политику самих США.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Библиороссика

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-907532-71-7

child_care Возрастное ограничение : 0

update Дата обновления : 10.08.2023

Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика российского развития
Дэвид Энгерман

Современная западная русистика / Contemporary Western Rusistika
С конца XIX века до начала Второй мировой войны американские эксперты по России изучали стремительную индустриализацию и сопровождавшие ее социальные потрясения. Увлеченные идеями модернизации дипломаты, журналисты и ученые из разных политических кругов пытались обосновать или оправдать огромную цену прогресса – при этом многие американские интеллектуалы в своих работах использовали клише о русской пассивности, «отсталости» и фатализме, чтобы объяснить для себя те издержки, которые несло население страны. В своем исследовании Дэвид Энгерман подчеркивает, что интерес американцев к России и СССР был связан в первую очередь с экономикой, – и показывает, как этот интерес в итоге глубоко влиял на политику самих США.

Дэвид Энгерман

Модернизация с того берега. Американские интеллектуалы и романтика развития России




Благодарности

После многих лет скептического наблюдения за тем, как авторы предаются самолюбованию в разделе «Благодарности», теперь я сам оказался в незавидном положении, выполняя эту задачу. Выражаю благодарность всем тем, кто помогал мне с этой книгой – с этим масштабным, но приносящим радость начинанием. За десять лет, что я работал над той или иной частью этой книги, я получил неоценимую помощь и поддержку от друзей, преподавателей, одноклассников, коллег и студентов.

Надеюсь, что теперь, когда книга уже близится к печати, не слишком опасно признать, что она начала свою жизнь как докторская диссертация, а одна из глав – как магистерская диссертация. Мои преподаватели и однокурсники в Ратгерском университете и Калифорнийском университете в Беркли даже слишком много слышали о содержании этой книги и моих трудностях с ней. Я особенно благодарен моим диссертационным советам: Джиму Ливингстону, Ллойду Гарднеру, Зиве Галили, Уоррену Кимбаллу и Дэвиду Фоглесонгу в Ратгерсе; а также Дайан Шейвер Клеменс, Дэвиду Холлингеру, Юрию Слезкину и Джорджу Бреслауэру в Беркли. Дайан Клеменс помогла создать дружественную и благоприятную среду для изучения дипломатической истории в Калифорнийском университете в Беркли. Я высоко оценил (и до сих пор ценю) мудрые наставления Дэвида Холлингера по интеллектуальным и профессиональным вопросам. Реджи Зелник и профессор Николай Рязановский, хотя официально и не входили в мой диссертационный совет, дали ценные советы вкупе с детальными комментариями, на которые ссылались многие поколения студентов. Спасибо Марджори Мерфи, моему научному руководителю, за то, что направила меня по этому пути.

Множество возможностей воспользоваться коллективной мудростью студентов и преподавателей в двух этих учебных заведениях предоставили читательские группы и семинары. Спасибо всем, кто высказал свои предложения и критические замечания в рамках этих мероприятий и не только, особенно Питеру Блитштейну, Розанне Каррарино, Эндрю Дэю, Максу Фридману, Нильсу Гилману, Биллу Литтманну, Д’Энн Пеннер, Чарльзу Ромни, Кристине Сквиот и Диане Селиг. Коллеги в Москве сделали мое пребывание в этом городе более продуктивным и приятным. Я особенно благодарен Виктору Кондрашину, Елене Осокиной и Нане Цихелашвили.

Официальные презентации дали возможность исправить ошибки и поучиться у собравшихся. В этой работе были использованы ответы на презентации Общества социальной истории (Social History Society), Тихоокеанского отделения Американской исторической ассоциации (Pacific Coast Branch of the American Historical Association), Американской ассоциации содействия славянским исследованиям (American Association for the Advancement of Slavic Studies), Организации американских историков (Organization of American Historians), Йельской программы исследований международной безопасности (International Security Studies), Гарвардского центра Чарльза Уоррена (Harvard’s Charles Warren Center) и семинара исторического факультета Университета Джонса Хопкинса. Исключительную ценность представляли комментарии Мэри Фернер, Дороти Росс и Джеймса Клоппенберга.

Так много ученых прочитали тот или иной раздел этой книги, что я, возможно, сократил ее будущую аудиторию. Мне бы хотелось особенно поблагодарить тех, кто смог прочесть ее всю за один раз. Мой диссертационный совет прошелся по 650 страницам с бесчисленными предложениями и улучшениями и, что удивительно, сохранил хорошее настроение. Замечания Брюса Куклика и покойного Ханса Роггера также помогли сформировать курс первоначальных изменений. Дэвид Фоглесонг представил особенно подробную рецензию – 25 страниц. Работая над окончательной версией, я воспользовался своевременными и полезными комментариями Стэнли Энгермана, Тома Глисона, Эбена Миллера, Фрэнка Нинковича, Майкла Уилрича и анонимного читателя «Harvard University Press». Другие друзья и коллеги предложили ценные советы по отдельным частям рукописи; спасибо Майклу Адасу, Джейн Каменски и Дэвиду Макфаддену. Ученые также делились со мной неопубликованными эссе, а иногда и первоисточниками – это показывает, что исследования могут быть коллективным делом; спасибо Роберту Баннистеру, Эндрю Джеветту, Джуди Кутулас, Чарльзу Ромни и Джоан Шелли Рубин. Редакционный состав «Harvard University Press» был неизменно предупредителен и профессионален. Особая благодарность Аиде Дональд и Джеффу Кехо за то, что они начали этот проект в «Press», а также Кэтлин Макдермотт и Кристин Торстейнссон за то, что продолжили с того места, на котором те остановились. Особое спасибо Мортону Келлеру за то, что он первым направил меня в Гарвард.

Моя признательность, конечно, выходит за рамки интеллектуальных вопросов. Я благодарен за благотворительную поддержку Ратгерскому университету, Фонду Меллона (Mellon Foundation) (через исторический факультет Калифорнийского университета в Беркли), Министерству образования США и Мемориальному фонду Мабель Маклеод Льюис (Mabelle McLeod Lewis Memorial Fund). Семестровый отпуск, финансируемый гарвардским Центром Чарльза Уоррена (Charles Warren Center), предоставил мне возможность работать в библиотеке Вайднера и рядом с ней, в одном из чудес американского научного мира. Что еще более важно, группа ученых, собравшихся в Эмерсон-холле, создала замечательную и поддерживающую интеллектуальную среду. Я особенно благодарен Джиму Кэмпбеллу и Йоне Хансену за наши постоянные беседы. Фонд Мазера в Брандейсе (Mazer Fund) оказал поддержку в ходе окончательной подготовки рукописи.

Другие организации содействовали исследовательским поездкам: Институт продвинутой русистики Кеннана (Kennan Institute for Advanced Russian Studies), Президентские библиотеки Франклина Делано Рузвельта и Герберта Гувера (Franklin Delano Roosevelt, Herbert Hoover Presidential Libraries), Архивный центр Рокфеллера (Rockefeller Archive Center), Фонд Патрика исторического факультета Беркли (Patrick Endowment) и Фонд Ханны Лидом Колледжа Суортмор (Swarthmore College’s Hannah Leedom Fund). В этих поездках я пользовался необычайными знаниями и щедростью библиотекарей и архивистов, неизменно проявляющих доброту и готовых помочь. Я благодарен архивам, перечисленным в разделе «Источники», за разрешение цитировать материалы, хранящиеся в их коллекциях, и Американской исторической ассоциации за разрешение включить части статьи, которая впервые появилась в «American Historical Review». Особая благодарность за помощь Джуди Хеннеке (Отдел церковной истории, Первая Церковь Христа, исследователь), Тому Розенбауму (Архивный центр Рокфеллера) и Нэнси Вебстер (Чикагское историческое общество).

Этот документальный материал стал более содержательным благодаря возможности поговорить с людьми, которые были непосредственно знакомы с героями этой книги. Я благодарен Джорджу Фишеру, Еве Хиндус и Марку Перлману за то, что они поделились своими воспоминаниями. С Элизабет Крамп мы обсуждали ее отца (и другие темы) в течение многих лет после нашей первой встречи. Из беседы с Джорджем Фростом Кеннаном, которая была частью исследовательской работы для этой книги, были использованы цитаты, но также благодаря ей я сформировал часть своей аргументации.

Мои коллеги и студенты в Брандейском университете создали благоприятные условия для продолжения работы над рукописью. Я благодарен сотрудникам исторического факультета за их постоянную поддержку, особенно Дэвиду Хакетту Фишеру и Мортону Келлеру за то, что помогли увидеть долгосрочную перспективу, за успокаивающие советы Пола Янковского и Жаклин Джонс, а также за остроумие и мудрость Джейн Каменски и Майкла Уилрича. Исследовательская помощь Эбена Миллера была незаменима, когда работа уже близилась к концу.

Самые важные слова благодарности я приберег напоследок. Пол Сэйбин и Итан Поллок помогали этой книге преодолевать препятствия на протяжении большей части прошлого десятилетия. Они прочитали текст столько раз, что теперь знают его лучше меня. Важные идеи появились в процессе наших поздних пятничных завтраков, которые теперь можно лишь оплакивать, а также во время встреч в кафе, посиделок и телефонных разговоров. И их дружба значит для меня гораздо больше.

К счастью для нее, но к несчастью для меня, Стефани Раттен видела только последний отрезок этого долгого пути. Она была избавлена от разногласий относительно самого текста, но поистине бесценно то, с каким терпением, поддержкой и гордостью она относилась к ее автору. Поэтому спасибо.

Наконец, я хотел бы поблагодарить свою семью. Одно из преимуществ преподавания в Бостоне для меня – возможность жить рядом с моими братьями Марком и Джеффом и их растущими семьями. Я с гордостью поставлю экземпляр этой книги на полку дома каждого из них. Особая благодарность моим родителям. Они не только поддерживали мое образование, но и были его основным источником. Эту книгу я посвящаю им.

Введение

С того берега

Период с 1870-го по 1940-й для России и СССР был годами беспорядочного и связанного с большими затратами пути к индустриализации. Наблюдая за трансформацией России, американские интеллектуалы пересмотрели некоторые из центральных концепций своего времени. Отвергая идею о том, что перед народами встает проблема изначально заложенных ограничений их будущего развития, они разработали разнообразные концепции национального характера, высоко оценивая индустриализацию как двигатель прогресса. Американские эксперты по России – дипломаты, журналисты и ученые, которые зарабатывали на жизнь тем, что интерпретировали события в России для американской аудитории, – сочли советскую индустриализацию настолько привлекательной, что поддерживали стремительную и в реальности губительную политику быстрой модернизации, которая разрушила жизни и уничтожила средства к существованию миллионов людей в России и Советском Союзе. Их вера в фундаментальные различия между культурами в сочетании с тем, какую ценность они придавали модернизации, породила энтузиазм в отношении социальных преобразований, при котором игнорировались связанные с ними человеческие жертвы.

Книга «Модернизация с того берега» показывает, как возникли эти новые идеи культурных различий и социальных изменений и как они легли в основу значительных перемен в интеллектуальной жизни XX века и международной политике. При этом автор черпает вдохновение в мыслях А. И. Герцена, русского радикала середины XIX века. Самая известная работа Герцена «С того берега» (1850) содержит его размышления о революционном брожении 1848 года, которое он наблюдал, находясь в эмиграции в Западной Европе. Не одобряя призывы радикалов к тому, чтобы каждая нация пожертвовала своим настоящим ради утопического будущего, Герцен выразил ви?дение социальных преобразований, которые принесут пользу каждому поколению, в том числе и нынешнему. В то же самое время его работы выражают решимость понять страны и народы через историю; он воспевает универсальное человеческое достоинство и одновременно признает широкое разнообразие национальных традиций [Герцен 1955][1 - Общую информацию о Герцене см. в [Берлин 2017; Малиа 2010; Venturi 1960; Gleason 1980].].

И те, и другие мысли Герцена оставались без внимания на его родине в течение века после их написания. Советские лидеры утверждали, что действуют на основе универсальных законов исторического развития, интерпретировав их таким образом, чтобы требовать нынешних жертв во имя будущих благ. Такое отношение привело к массовым разрушениям и дезорганизации в Советском Союзе, в том числе к катастрофическому голоду 1932–1933 годов. Этот голод был катаклизмом, но не природным. Власти изъяли из главных житниц СССР все продовольствие до последней крошки, утверждая, что это необходимо для обороны и быстрой индустриализации страны. В результате миллионы граждан, в первую очередь в самых производительных сельскохозяйственных регионах страны, умерли от голода. Американские наблюдатели проявили на удивление мало сочувствия к тем, кто пострадал во время голода. Беспечно рассуждая о недостаточном трудолюбии русских крестьян и их низком интеллекте, многие американские эксперты возлагали вину за нехватку продовольствия на врожденные склонности русских. Более того, они рассматривали эти жертвы как необходимый побочный эффект советских усилий по модернизации. Россия, заявляли они, «голодала сама по себе»[2 - Эта фраза была использована до голода. См. письмо Брюса Хоппера Гамильтону Фишу Армстронгу от 18 января 1930 года (Hamilton Fish Armstrong Papers, box 35).]. Промышленное величие было достойной целью, даже ценой больших человеческих жертв.

Американские писатели, конечно, сами были застрахованы от жертв, к которым призывали. Говоря словами Герцена, «жертвовать другими, иметь за них самоотвержение слишком легко, чтоб быть добродетелью» [Герцен 1955: 138]. Кто эти люди столь легкой добродетели? Как они могли одобрить такие дорогостоящие планы индустриализации? Что их поддержка раскрыла относительно американских идей модернизации? Как представления о культурных различиях сформировали их взгляды на модернизацию? Как они представляли себе путь к современному обществу?

В XX веке эти вопросы волновали весь мир. Очарованные модернизацией, американские интеллигенты одобряли радикальные формы социальных изменений повсюду, кроме Соединенных Штатов. Они поставили на вершину человеческих достижений общество, во многом похожее на то, каким они представляли себе свое собственное: индустриальное, урбанизированное, космополитическое, рациональное и демократическое. Отсталые страны, утверждали они, могут осуществить модернизацию только путем осуществления быстрых и насильственных изменений. Однако современная Америка была избавлена от подобных потрясений. С ростом глобальной роли Америки и укреплением связей интеллектуалов с центрами силы эти идеи сформировали нации по всему миру. Новые идеи социальных изменений и национального характера также легли в основу представлений об американской национальной идентичности, которая сама претерпела значительные изменения после 1870 года: от научного расизма и ассимиляционистской теории в период до Второй мировой войны к воспеванию общечеловеческих ценностей в 1950-х годах и повышению ценности культурных различий с 1980-х годов. То, как американцы понимали процесс социальных изменений, сформировало их понимание своей нации. В конце концов, эти противоречия между принятием культурных различий и содействием модернизации легли в основу американо-советского конфликта во время холодной войны. В то время как ученые анализировали этот конфликт как противостояние между двумя промышленными державами с противоположными идеологиями, американские дипломаты истолковывали врага времен холодной войны как изначально и безнадежно иную нацию. Эти концепции, поддерживаемые глобальным влиянием Америки, создали (и продолжают создавать) «американский век».

Американские труды о России и Советском Союзе были сформированы тремя силами, которые составляют три основные темы этой книги: это давняя вера в то, что каждая нация обладает своим уникальным характером; растущий энтузиазм в отношении модернизации; и появление новых профессиональных институтов и норм для понимания других стран. Во-первых, для объяснения событий в России и СССР американские эксперты использовали стереотипы о национальном характере. Основываясь на многовековых представлениях об особенностях русских, западные эксперты перечисляли черты, которые, предположительно, ограничивали способность русских функционировать в современном мире. Американцы вторили европейским комментаторам, утверждавшим, что русский национальный характер возник по географическим причинам: долгие зимы сделали русских пассивными, а бесконечные равнины вызывали у них уныние. Русские в этих трудах демонстрировали инстинктивное поведение, крайнюю пассивность и апатию, потрясаемую только насилием[3 - Из того, что следует далее, должно быть очевидно, что то, что я пишу о тех или иных стереотипах относительно национального характера, заключая или не заключая написанное в кавычки, не означает, что я их одобряю.]. Американцы утверждали, что эти характеристики – подчеркнуто негативные – повлияли на экономические перспективы России. Эти представления о национальном характере использовались независимо от политических взглядов: явные враги и ярые сторонники России в Соединенных Штатах сходились во взглядах на то, в чем именно состоит отличие русских.

Еще Герцен проиллюстрировал, что эти черты можно толковать двояко. В 1850-х годах, проживая во Франции и Италии, он по-новому взглянул на русский характер. Он часто упоминал о «славянском духе» [Герцен 1956: 315], который отличал его соотечественников от европейцев, уделяя особое внимание душевной и общинной натуре русских. И все же он также считал само собой разумеющимся, что русские – особенно крестьяне, составлявшие подавляющее большинство населения, – обладали «беззаботной и ленивой природой» и более «страдательною покорностию», чем политической или экономической активностью [Герцен 1956: 319]. Различие необязательно означало превосходство.

Представления американцев о русском характере часто содержали в себе идею о том, что русские являются азиатами – «азиатскими» на языке того времени. Это утверждение, касающееся как расовых, так и географических характеристик, еще сильнее оправдывало насилие в России. Согласно часто повторяемой мысли, жизнь для азиатов, а следовательно, и для русских, имеет меньшую ценность. Личные качества также имели политические последствия. Азиатами, как утверждалось, можно управлять только с помощью «восточного деспотизма». Писатели от барона Шарля де Монтескье до Карла Маркса изображали Азию как неизменяющееся – даже неизменное – болото нищеты, замкнутости и деспотизма[4 - См. [Вульф 2003; Malia 1999; Lowe 1966; Wittfogel 1957].]. Независимо от того, понимались ли русские как азиаты или славяне, относительно них всегда применялось утверждение, что они не готовы присоединиться к современному миру. Партикуляристские взгляды на Россию, в которых подчеркивались уникальные традиции и черты характера нации, доминировали в американских трудах вплоть до 1920-х годов.

В 1920-х эти партикуляристские доводы о национальном характере столкнулись со сложностями из-за набирающего популярность универсализма, который понимал все страны и народы как по сути схожие. Признавая национальные различия, универсалисты, как правило, утверждали, что модернизация сотрет различия, которые не затрагивают основы человеческой природы. Универсализм возник задолго до XX века; среди его наиболее видных сторонников был современник и враг Герцена Карл Маркс. Герцен и Маркс также расходились во мнениях в вопросах политики. В то время как Герцен относился с опаской к революционному пылу 1848 года, Маркс делал все возможное, чтобы его разжечь. Вместе с Фридрихом Энгельсом Маркс приветствовал «призрак коммунизма», который тогда «бродил по Европе» [Маркс, Энгельс 1955: 423]. Чтобы осуществить революцию, настаивали они, радикалы должны подчиняться железным законам исторического развития, не делая исключений для национальных особенностей или отдельных преимуществ. Согласно диктату истории, все нации будут развиваться по одному пути; таким образом, более развитая страна покажет отсталой «картину ее собственного будущего» [Маркс, Энгельс 1960: 9]. Американцы, как симпатизирующие Марксу, как и многие из тех, кто ненавидел его теории, все чаще ссылались на универсалистские идеи.

Во-вторых, в начале XX века это противоречие между универсальным развитием и различиями между странами было переосмыслено в результате изменения понимания прогресса. К 1920-м годам американские эксперты утверждали, что советская модернизация, даже с ее ошеломляющими человеческими и финансовыми затратами, стоила того. Американцы высоко оценили как методы, так и цели советской модели индустриализации, особенно за то, что, согласно заявлениям, она должна была планироваться рационально и централизованно. В рамках экономической модернизации они также использовали свои взгляды на русский характер. Национальный характер больше не определял судьбу страны; вместо этого он стал препятствием, которое нужно преодолеть на пути к модернизации.

Большевики неотступно придерживались этого ви?дения модернистского промышленного общества. Американские эксперты по России, независимо от того, как они относились к большевистскому режиму, приняли или даже одобрили большевистское ви?дение модернизации. Они также признавали (и часто восхваляли) сопутствующую диалектику страданий, благодаря которой текущие трудности должны привести к будущему процветанию. На них повлияло то, что самый известный американский эксперт по России Джордж Фрост Кеннан назвал «романтикой экономического развития». Летом 1932 года, рассказывая о перспективах советской экономики, он обратил внимание на энтузиазм советских граждан в отношении индустриализации. Те, кто находится под влиянием романтики, особенно молодежь, «проигнорировали бы все другие вопросы в пользу экономического прогресса», – писал Кеннан[5 - Кеннан Дж. Ф. Телеграмма министру от 19 августа 1932 года. SDDF 861.5017 Living Conditions/510.]. Личные желания и даже личное благополучие считались вторичными по отношению к развитию.

Здесь американские взгляды наиболее резко расходились со взглядами Герцена, который трогательно провозгласил необходимость ценить нынешнее благосостояние выше будущих перспектив. Природа, писал он, «никогда не делает поколений средствами для достижения будущего» [Герцен 1955: 35]. Никто не должен играть роль Молоха, библейского божества, которому приносили в жертву детей. Как писал Герцен в известном отрывке:

Кто этот Молох, который, по мере приближения к нему тружеников, вместо награды пятится и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые ему кричат: «Morituri te salutant» [«Осужденные на смерть приветствуют тебя»], только и умеет ответить горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле? Неужели и вы обрекаете современных людей на жалкую участь кариатид, поддерживающих террасу, на которой когда-нибудь другие будут танцевать… или на то, чтоб быть несчастными работниками, которые, по колено в грязи, тащат барку с таинственным руном и с смиренной надписью «Прогресс в будущем» на флаге? [Герцен 1955: 159].

Герцен сравнивал революционеров своего времени с языческими фанатиками. По словам Исайи Берлина, одного из самых проницательных толкователей Герцена, Герцен рассматривал «собирательные существительные» (такие как «нация», «равенство», «человечность» или «прогресс») как «просто современные версии древних религий, которые требовали человеческих жертвоприношений». Даже «salus populi» (благосостояние народа) для Герцена не благо, а «пахнет жженым телом, кровью, инквизицией, [и] пыткой» [Герцен 1955: 140; Berlin 1956: XV]. Не меньше, чем сами большевики, продемонстрировали то, что предсказал в своих трудах Герцен, американцы с их энтузиазмом в отношении прогресса и промышленности в России – и с их готовностью принять большие человеческие потери.

В 1928 году с началом Первой пятилетки американская поддержка советской индустриализации, несмотря на ее человеческие жертвы, только усилилась. Даже до широкого признания факта Великой депрессии в Соединенных Штатах – но особенно после – понятие плановой экономики обладало огромной привлекательностью. Для поколения технократов, достигших совершеннолетия во время массовой экономической мобилизации Первой мировой войны, экономика, управляемая такими же техническими экспертами, как они сами, казалась единственным путем к эффективности и общественному благосостоянию [Jordan 1994; Alchon 1985]. Однако как бы эти эксперты ни восхищались советским планированием, они настаивали на том, чтобы Соединенные Штаты были избавлены от затрат советского развития. Советское планирование и индустриализация также были весьма популярны в самом Советском Союзе, даже среди тех, кто выступал против правления большевиков [Shearer 1996; Viola 1987]. Восхищение также было взаимным; русские отмечали американское промышленное мастерство, даже осуждая буржуазный капитализм[6 - См. [Rogger 1981; Hughes 1989, ch. 6; Brooks 1991].]. Углубление депрессии в Соединенных Штатах только усилило ощущение того, что американцам есть чему поучиться у советской системы экономической организации. В травмах советской индустриализации многие американцы стали видеть надежду не только на советское будущее, но и на свое собственное. При этом они полностью осознавали связанные с этим издержки, которые резко стали заметны во время голода 1932–1933 годов.

В-третьих, американское стремление учиться у Советского Союза усилилось благодаря профессионализации американских экспертов по России. Трансформируя институциональные формы, а также интеллектуальное содержание, профессионализация оказала различное влияние на дипломатию, журналистику и науку. Среди американских экспертов по России на место первых поколений любителей-авантюристов пришли новые профессионалы в каждой области. Это изменение очевидно на примере одного генеалогического древа. Самый плодовитый специалист по России в Америке XIX века Джордж Кеннан так и не окончил среднюю школу; цель его первой поездки в Россию заключалась в том, чтобы изучить маршрут телеграфной линии. Напротив, его внучатый племянник и тезка Джордж Фрост Кеннан, дипломат XX века, прошел обучение в Принстоне, Школе дипломатической службы и Берлинском университете, и только затем начал свою карьеру в качестве специалиста по России в Государственном департаменте. Журналисты-путешественники, такие как Кеннан-старший, сменились экспертами с университетским образованием и в конечном счете специалистами в области общественных наук и дипломатии[7 - Основные работы по профессионализации в общественных науках: [Haskell 1977; Ross 1991]. В дипломатической службе: [Schulzinger 1975; De Santis 1979]. В журналистике: [Schudson 1978].]. Сложным образом профессионализация разделила специалистов на новые группы, каждая из которых применяла свои собственные традиции и правила для интерпретации России и СССР.

Хотя траектория развития европейских представлений о России кое-где согласуется, а где-то идет вразрез с историей американских взглядов, эта книга посвящена именно американской мысли. Распространенный в Америке дискурс о России и Советском Союзе отличался от тенденций в Западной Европе. В разгар Викторианской эпохи американские взгляды в большей степени, чем континентальные или британские того времени, придерживались жесткого универсализма – идеи о том, что каждый человек или народ может совершенствоваться. Профессионализация общественных наук в Соединенных Штатах происходила с большей претензией на научную объективность, чем аналогичные события в Западной Европе. Наконец, отсутствие в Америке значительной лейбористской партии – что, как известно, отмечено в книге немецкого социолога Вернера Зомбарта «Почему в Соединенных Штатах нет социализма?» (1906) – придало американским представлениям о Советском Союзе отличный от европейских взглядов политический оттенок. В настоящей книге, описывающей отношение к модернизации в России только на одном из многих «тех берегов»[8 - См. [Sombart 1976]. Работы, посвященные западноевропейским взглядам на современную Россию: [Malia 1999; Зашихин 1995; Graubard 1956; Paddock 1994; Burleigh 1988; Cooley 1971]. Вдохновляющие на размышления сравнения, написанные авторами за пределами Европы, приведены в [Anno 1999; Anno 2000; Вада 1999, глава 12]. Интересное сопоставление понятий культурных и экономических различий в пределах другой империи на границах Европы см. в [Makdisi 2002].], эти сравнения остаются скорее скрытыми, чем явными.

Американские представления о преимущественно крестьянском населении России также основывались на идеях самих русских. Особенно в XIX веке, когда в Западной Европе получила развитие индустриализация и возник романтизм, образы крестьян стали играть важную роль в спорах о текущих условиях и будущей траектории развития России[9 - За основу этих абзацев взят материал из [Frierson 1993: 45, 159]. О народничестве см. также [Wortman 1967; Walicki 1989]. Тема растущей пропасти внутри российского общества исследуется в [Riasanovsky 1976] и в имевшей большой резонанс статье [Haimson 1964].]. Славянофилы – консерваторы, которые подчеркивали отличия России от Запада, – прославляли крестьянство и самодержавие как сполпы русского государственного строя и воплощения русского характера. По их мнению, особые качества России и русского крестьянства заслуживали сохранения и защиты от западного материализма и индустриализма. И все же восхищались они на расстоянии. На протяжении всего XIX века образованные русские описывали резкие контрасты между собой (обществом) и основной массой населения (народом). Со снисходительностью и сочувствием интеллектуалы рассматривали народ как ничем не примечательную массу простых людей, которым требовалась помощь общества, если они когда-нибудь надеялись избавиться от своих благородных страданий. Как выразился один из последователей народничества (группа радикальных сторонников идей славянофилов) в 1880 году, народник «любит народ не только потому, что он несчастлив… Он уважает народ как коллективное целое, представляющее собой высший уровень справедливости и человечности в наше время». Любовь к народу, какой бы глубокой и искренней она ни была, была направлена не на реальных людей, а на абстракцию.

Однако в течение двух десятилетий такие позитивные мнения оказались заглушены критическими. В последние десятилетия XIX века русская интеллигенция изображала крестьян дикими, беспомощными и неисправимыми – так как они не реагировали (и даже выражали неблагодарность) на все усилия общества. Опыт общения русской интеллигенции с крестьянством, пожалуй, лучше всего иллюстрируется усилиями народников по распространению образования и просвещения «среди народа» в 1874 году. Народ был настолько не вдохновлен действиями этих радикалов, что часто сообщал о них сотрудникам полиции. Однако последовавшее за этим разочарование в народе вряд ли коснулось только радикалов. В русском искусстве, литературе и театре конца XIX века крестьян уже не показывали хранителями сельской добродетели. Вместо этого изображаемая сельская местность оказалась населена кулаками – «крестьянскими кровопийцами», и бабами – вульгарными крестьянками, которые символизировали моральный упадок крестьянства. Крестьянам, которых ранее превозносили как абстрактный коллектив, жилось гораздо хуже (в сознании образованных русских) как реальным индивидам. Взгляды русских интеллектуалов на своих сельских соотечественников демонстрируют, что не требуется дальних географических расстояний, чтобы превратить объекты наблюдения в «других». Хотя члены русского общества жили рядом с крестьянами, тем не менее они оставались за пределами жизни тех, кого описывали с таким презрением. Американские наблюдатели за Россией, не зная местных условий, обнаружили, что их подозрения о крестьянстве подтверждаются русскими писателями.

Недавним исследованиям по такому внешнему восприятию способствовала – и, что более проблематично, определила их направление – замечательная работа Эдварда Саида «Ориентализм». Саид документирует ряд предположений, которых придерживались европейские ученые, писатели и художники о «Востоке» и «восточных людях». Наряду с проницательным прочтением Флобера и широкими обобщениями касательно французской и британской политики на Ближнем Востоке Саид предлагает убедительную критику европейских представлений о Востоке. Европейцы, пишет он, гомогенизировали жителей Востока и поместили их вне исторического времени. Но сам Саид уделяет минимум внимания различиям между изображениями Востока и тому, как они менялись с течением времени. Таким образом, по иронии судьбы, его критика гомогенизации и гипостазирования в равной степени применима к его собственному анализу ориенталистского дискурса. Тем не менее идеи Саида о восприятии как форме социальной власти – и их тесная связь с императивами государственного правления – применимы к американским взглядам на Россию[10 - См. [Саид 2006; Слезкин 2008, эпилог; Adas 1993; Prakash 1995].].

Название «Модернизация с того берега» отсылает к метафоре Герцена о далеких берегах, подчеркивая взгляд со стороны, на котором строил свою аргументацию Саид. Но эта метафора применима как во времени, так и в пространстве. «Дальний берег» олицетворял не только удаленность Герцена от России, но и тихую гавань, которой он достиг, когда утихли революционные бури 1848 года. Как и труд Герцена, эта книга также написана «с того берега» – только не после волнений 1848 года, а после десятилетий бури советской власти. Распад Советского Союза вносит как практические, так и интеллектуальные изменения в изучение прошлого России и, следовательно, в деятельность тех, кто его интерпретирует. Открытие некогда закрытых архивов и желание понять советское прошлое без шор времен холодной войны привели к бурным дискуссиям. Некогда секретные советские документы заставили пересмотреть важнейшие события недавней истории. Дискуссии русских о прошлом своей страны тем более поразительны, что происходят они в тяжелом физическом и отчаянном финансовом положении.

Тот факт, что книга написана после окончания холодной войны, также дает возможность поразмыслить об американском энтузиазме по отношению к СССР в новом и менее враждебном политическом контексте. Возьмем один пример: более ранние историки обвиняли интеллектуалов в том, что они поддерживали Советский Союз в 1930-х годах из-за ложных левых взглядов или в целом из-за заблуждений левачества. И все же романтика экономического развития повлияла на американских наблюдателей по всему политическому спектру. Политические симпатии – то есть преданность или враждебность коммунистической партии – не могут полностью объяснить этот важный эпизод в американской интеллектуальной истории. Под впечатлением от грандиозных советских планов и под влиянием пренебрежительного отношения к отсталым русским многие американские интеллектуалы с энтузиазмом наблюдали за советскими усилиями по модернизации. И энтузиазм Запада по отношению к Советскому Союзу оказывал влияние еще долго после десятилетия депрессии. Это способствовало формированию маккартизма и началу холодной войны, когда поколение интеллектуалов с растущим презрением смотрело на свое собственное – и своих друзей – очарование Советами[11 - Здесь важной отправной точкой все также остается [Lyons 1971]. См. также [Margulies 1968; Hollander 1981; O’Neill 1982]. Более лояльные авторы по-прежнему интерпретируют этот эпизод в первую очередь с политической точки зрения: [Pells 1973; Kutulas 1995]. Шире вопрос рассматривается в [Caute 1973].].

Чтобы восторгаться советской индустриализацией, не требовалось партийного билета – ни в Соединенных Штатах, ни в Советском Союзе. Многие русские, которые восхваляли быструю модернизацию, не были большевиками. Так называемые буржуазные эксперты в области сельского хозяйства, инженеры и экономисты в России – все они нашли причины поддержать советские цели коллективизации и индустриализации. Другие русские ухватились за возможность превратить свою родину в современную великую, то есть индустриальную державу[12 - Подробнее об инженерах см. в [Shearer 1996; Bailes 1978]. Подробнее об экономистах см. в [Kingston-Mann 1999]. Идеи о сельской России выражены в [Yaney 1982; Frierson 1993; Коцонис 2006; Lih 2001].]. Западные наблюдатели также оценили заявления большевиков о рационально организованном обществе под руководством таких специалистов, как они сами.

Подобный энтузиазм существовал и за пределами России. Джеймс Скотт в своей недавней обобщающей работе «Благими намерениями государства» проводит параллели между советской коллективизацией и другими проектами того, что он называет «авторитарным высоким модернизмом» [Скотт 2005]. Как показывает Скотт, идея создания нового типа общества, организованного вокруг производства и легко контролируемого, нашла сторонников по всему миру и по всему политическому спектру. Распад СССР и окончание холодной войны уже открыли новые возможности для изучения общих взглядов, лежащих в основе этих проектов в прошлом и в настоящем.

Широко распространенное восхищение всеобщим прогрессом все же допускает упоминания о региональных различиях. Например, недавние дискуссии об «азиатских ценностях» показывают, что до сих пор сохраняется напряжение между универсалистской и партикуляристской моделями развития. С 1980-х годов лидеры Малайзии и Сингапура защищали свою модель, представляющую собой сочетание индустриализации и политических репрессий, ссылаясь на особые азиатские ценности. Каждая нация, по их мнению, должна найти лучшие для себя социальные и политические механизмы; универсальных теорий или форм социальной организации не существует. С другой стороны, западные критики основывают свои аргументы на понятии прав человека – то есть на наборе прав, которые применяются повсеместно, выходя за рамки культуры или государственного управления[13 - См. [Kausikan 1998: 20; Mahbubani 1998; Yew 1992]. Важные проблемы затронуты в [Сен 2001; de Bary 1998].]. Дискуссии об азиатских ценностях разрушают политические союзы среди американцев. Мультикультуралисты, как правило левые, видят, как их доводы в пользу культурного партикуляризма реализуются правыми диктатурами. Между тем универсалисты, которых часто обвиняют в очернении других наций и культур, встают на сторону угнетенного населения.

В постсоветскую эпоху ученые все так же спорят о взаимосвязи между русским характером и экономическим развитием страны. Распад Советского Союза, который мог бы разрушить систему универсалистских теорий человеческого поведения, вместо этого вызвал к жизни мощный универсализм, в котором все разновидности человечества известны только как homo economicus. Это очевидно из недавних дискуссий о российской экономической политике. Гордясь тем, что они победили «предубеждение о том, что “Россия отличается”», экономисты Максим Бойко, Роберт Вишни и Андрей Шлейфер прославляли свой собственный универсализм. «Русские люди, – проповедовали они в широко читаемой монографии, – как и все остальные люди в мире, были “экономическими людьми”, которые рационально реагировали на стимулы». Поэтому России не требовалась особая форма экономической организации, «чтобы компенсировать ее предполагаемые культурные особенности и недостатки» [Boycko et al. 1995: 9–10][14 - См. также [Shiller et al. 1991: 399; Shiller et al. 1992: 179; Boycko 1991: 42].]. Эти экономисты выступали за немедленную организацию институтов свободного рынка, за создание капиталистической России одним «большим взрывом». Будучи в высшей степени уверенными в том, что экономические законы одинаково хорошо применимы повсеместно и во все периоды времени, они, по иронии судьбы, были наследниками универсализма Маркса.

По мере того как экономическая «шоковая терапия» создавала в России новые недуги, критики партикуляристских взглядов обвиняли этих экономистов в неспособности учесть отличия России от Запада. Как заметил давний наблюдатель за Россией Маршалл Голдман, русские «почти всегда, казалось, чувствовали себя более комфортно в коллективной или общинной, а не предпринимательской среде». Далее он утверждает, что еще до антикапиталистических лозунгов советской эпохи «рыночная этика никогда… глубоко не укоренялась в психике» русских крестьян [Goldman 1994: 16–18]. Партикуляристы с консервативными взглядами тем временем предположили, что проблема заключалась не в методах экономистов, а в самих их целях. Например, историк Ричард Пайпс перечисляет множество причин, по которым Россия так и не развила ключевые институты западного капитализма и демократии. Явно отвергая аргумент о национальном характере, Пайпс оставляет мало возможностей для России развиваться в направлении Запада. Делая такие заявления, он слишком близко подходит к утверждению, что Россия обречена вернуться в свое прошлое[15 - См. [Pipes 1996: 35] и статью: Pipes R. A Nation with One Foot Stuck in the Past // Sunday Times. 1996. October 20. Сравните с [Desai 2000].]. Нам еще предстоит разрешить противоречия между всеобщим прогрессом и национальными различиями, которые Герцен наблюдал полтора столетия назад.

Рассмотренные в этой книге вопросы схожи со многими давними проблемами, которые занимали Герцена. Главным из них является вопрос о различиях. Что означают культурные различия? Являются ли они врожденными или сложились исторически? Как они формируют наше понимание человеческого поведения и социальных изменений? Из этого вытекает вопрос об универсальности прогресса. Как то или иное общество может найти свой собственный путь прогресса? Может ли нация преодолеть свои исторические особенности? И должна ли? Наконец, существует баланс между настоящим и будущим. При каких условиях люди могут призывать к коллективным жертвам во имя будущего благосостояния? И с какими последствиями? Российская история дала ответы на эти вопросы – по крайней мере, так полагали американские эксперты.

Представления об особенностях русского характера, вера в экономическое развитие и перестройка международного опыта – все это формировало американские представления о России и Советском Союзе в период с 1870 по 1940 год. Организация этой книги имеет целью акцентировать всеохватность, а также значимость этих тем. В главах, представляющих собой хронологию событий, подчеркивается влияние стереотипов о национальном характере, а также рост романтизации экономического развития и развитие структуры экспертных знаний. Большинство глав включают в себя биографии, которые ярко демонстрируют повсеместное распространение этих убеждений даже среди экспертов с противоположными политическими взглядами и различным личным опытом.

Часть первая посвящена американским экспертам по России в конце XIX века. Ранние американские труды в значительной степени опирались на европейские представления о России, которые кратко обсуждаются во вступительной главе. Во второй главе рассматривается, как происходила ассимиляция европейских представлений о России вплоть до российского голода 1891–1892 годов. В этой главе выявляются различия между идеями Джорджа Кеннана-старшего и ученых-дипломатов Эндрю Диксона Уайта и Юджина Скайлера. Все трое фокусировали внимание на национальном характере, но труды Кеннана содержали важные намеки на универсализм; он надеялся, что Россия сможет прогрессировать, как только будет снято проклятие самодержавия. Голод 1891–1892 годов расширил диапазон американских представлений о России. Партикуляристы описывали голод как неизбежный результат русского характера, в то время как другие питали некоторую надежду на то, что русские смогут развиваться. На рубеже веков в американских университетах появились первые эксперты по России; эти ученые являются основной темой третьей главы. Арчибальд Кэри Кулидж из Гарварда и Сэмюэль Нортроп Харпер из Чикагского университета оформили стереотипы о национальном характере, явно доминирующие среди европейских писателей, которых они знали и читали.

В части второй повествуется о том, как эти новые американские эксперты взяли на себя консультативные функции в правительстве США в революционную эпоху в России. Революция 1905 года, многие из событий которой Харпер видел своими глазами, вызвала новый интерес к российской политике и направлению будущего России. В главе четвертой рассматривается использование стереотипов о национальном характере американскими экспертами, которые мало в чем сходились, кроме инстинктивной природы русских. От консерваторов, таких как Кулидж и посол Джордж фон Ленгерке Мейер, до либералов, таких как Харпер и его меценат Чарльз Крейн, а также до самопровозглашенной группы «джентльменов-социалистов», вдохновленных Уильямом Инглишем Уоллингом, американцы интерпретировали события в России с точки зрения особенностей русского характера. Эта тенденция продолжилась во время революций 1917 года, о которых идет речь в главе пятой. Американские политики и эксперты, которые их консультировали, понимали русских как руководствующихся инстинктами и неспособных заботиться о своих собственных интересах. Идея о том, что русские нуждаются в защите Запада, стала решающим элементом поддержки американской интервенции против большевиков. После окончания западной интервенции и развала противостоявших им армий большевики столкнулись с новой проблемой: голодом 1921–1923 годов. Министр торговли Герберт Гувер использовал понимание России с точки зрения русского национального характера, чтобы оправдать американскую продовольственную помощь. Он предположил, что русские не в состоянии говорить или действовать самостоятельно и нуждаются (по мнению американцев) в посторонней помощи. В то же время американские эксперты рассматривали индустриализацию как решение экономических проблем России. Как показано в главе шестой, они способствовали этой индустриализации даже ценой значительных трудностей для русских.

По мере того как голод отступал и американская помощь подходила к концу, на первый план стало выходить новое поколение профессиональных экспертов по России, речь о которых идет в части третьей. Джеройд Тэнкьюрей Робинсон и Роберт Кернер привнесли новые методы исторической науки в изучение России. Под влиянием последних тенденций в политической науке Сэмюэль Харпер сменил антирадикализм, которому был привержен на протяжении десятилетия, и пришел к поддержке советской политики. И такие социологи, как Пол Дуглас и Эми Хьюз, начали рассматривать Советский Союз как пример для понимания современных обществ. Эти две тенденции – обращение социологов к России и обращение экспертов по России к общественным наукам – находятся в центре внимания в главе седьмой. В следующей главе показано, как институциональная основа общественно-научных знаний по России сформировала представления американских социологов об СССР в эпоху пятилеток. Стюарт Чейз и Джордж Соул, вдохновленные своеобразным экономистом Торстейном Вебленом, высоко оценивали советское планирование. Кэлвин Брайс Гувер, опираясь на работу своего прогрессивного наставника Джона Коммонса, умерил свое неприятие советской власти благодаря восхищению ее достижениями. Педагоги Джон Дьюи и Джордж Каунтс черпали вдохновение для своих реформ в исследованиях советских культурных институтов. Эти эксперты поддерживали советскую политику не из-за какой-либо привязанности к коммунистической доктрине, а потому, что питали надежду на создание нового типа современного общества. Профессиональные журналисты, тема главы девятой, продолжили с того места, на котором остановились социологи, с энтузиазмом рассказывая об амбициозных советских планах, хотя и признавая при этом их чрезвычайные издержки. Журналисты ссылались на специфические понятия – недостатки русского характера – чтобы объяснить эти издержки. В заключительной главе рассматривается одно из убежищ партикуляризма – дипломатическая служба. Американские дипломаты продолжали подчеркивать отличия русских от американцев и использовали эти различия для объяснения последствий (и особенно неудач) советской политики. Кеннан-младший и его коллеги Чарльз Боулен и Лой Хендерсон – все они ссылались на национальный характер в своих анализах России. В исследованиях Кеннана – за исключением по иронии судьбы того, что сделало его знаменитым, – подчеркивались русские черты, а не советская идеология. Но в его прорывной статье, так называемой статье «X» 1947 года, Советский Союз рассматривался в первую очередь с идеологической точки зрения. Эта статья представляла собой новую универсалистскую парадигму мышления времен холодной войны. К началу 1950-х годов партикуляристские представления отодвинулись на периферию академической науки о России, и в то же время академическая мысль переместилась в центр американской интеллектуальной жизни. И именно этой ситуацией завершается данная книга.

Рассмотрение вопросов экономического прогресса и культурных различий в Америке начала XXI века приобретает новое значение, но вместе с тем приносит с собой новые трудности. Как универсализм, так и партикуляризм обладают значительной культурной силой. Экономисты и должностные лица, занимавшиеся вопросами развития (такие как российские шокотерапевты), предлагают поразительно похожие рецепты – обычно заключающиеся в расширении рынков – для широкого спектра обществ с поразительно разной историей, культурными нормами и экономическими структурами. В то же время мультикультуралисты отмечают в культурной и образовательной сферах культурные различия и относятся к универсализму как к беззастенчивому этноцентризму.

Изучение истории этих идей показывает опасность как партикуляристского, так и универсального подхода. Оценка культурных различий как единственного общественного блага заслоняет важные материальные нужды. Культурные различия уже стали одним из «собирательных существительных», о которых сожалел Герцен, представляющих собой алтарь, на котором приносятся в жертву материальные цели[16 - Этот довод едва ли можно назвать новым; в совершенно разных контекстах он появляется в сочинениях двух самых влиятельных мыслителей в американских университетах: [Rorty 1998; Андерсон 2001].]. И все же универсалистский взгляд на то, что все люди одинаковы и должны иметь одинаковые цели, вряд ли более привлекателен. Он уничтожает резко различающееся прошлое и настоящее наций, одним штрихом стирая историю. «Мы не возвещаем новых откровений, – писал Герцен в работе “С того берега”, – а уничтожаем старые ошибки». Я тоже не могу «возвестить новое откровение», новый способ уравновесить прошлые обстоятельства нации, ее нынешние условия и устремления к будущему. Я могу только надеяться, продолжая слова Герцена, что получится навести понтоны и «великий незнакомец… будущий пройдет по нему…» [Герцен 1955: 314].

Подъем универсализма в американской мысли середины XX века был одним из таких мостов. Он ознаменовал собой благотворный отказ от представлений о культурных различиях, коренящихся в неизменных факторах. Универсалистские континуумы – от неразвитых до развитых экономик или от отсталых до развитых стран – допускали возможность улучшения[17 - Недавно антропологи стали утверждать обратное: что рассматривать некоторые общества как отсталые – то, что называют «аллохронизмом», – это форма остранения. См. [Fabian 1983].]. Они явно противоречили представлению о том, что кровь (раса) или земля (география) ограничивают и определяют перспективы страны. Высоко оценивая индустриализацию как эффективное средство преодоления национальных особенностей, универсалисты разрушили партикуляристское представление о том, что нация обречена на вечную нищету. И все же универсализм, независимо от того, поддерживали ли его европейские радикалы XIX века или американские социологи XX века, вряд ли разрешил противоречия между культурными различиями и экономическим прогрессом.

По прогнозам Маркса и Энгельса, промышленность создаст новый мировой порядок, в котором нации не будут иметь значения. Они предполагали, что промышленный капитализм сотрет с рабочих «всякий национальный характер» [Маркс, Энгельс 1955: 434]. Реализация этого универсалистского ви?дения, особенно при правительствах, провозглашающих себя наследниками идей Маркса, включала опасные и в конечном счете смертельные действия. Теперь, когда прославляемый этими революционерами «призрак коммунизма» отступил, мы находимся в лучшем положении, чтобы понять очевидных призраков культурных различий и модернизации.

Обратите внимание, что эта книга была переведена с английского издания 2004 года лишь с небольшими исправлениями и пояснениями. Перечитывая ее спустя почти два десятилетия после первоначального написания, я вижу много мест, где я бы по-другому интерпретировал анализируемые события или даже изменил бы свои взгляды на них. Если бы я написал ее сейчас, в 2020-х годах, то получилась бы совершенно другая книга. Поэтому я решил оставить ее как исторический документ своего времени – первоначально представленный в 1998 году в качестве диссертации и переработанный с учетом научных и общественных проблем начала XXI века.

Часть I

САМОДЕРЖАВНАЯ РОССИЯ, СПЯЩИЕ РУССКИЕ

Глава 1

Власть климата

Русские были другими. Еще до того, как в XVIII веке Россия стала политическим образованием, европейцы отмечали, что люди, живущие к востоку от реки Вислы, существенно отличаются от них. Политические границы и режимы на этой территории менялись (от средневековой Руси к Московии раннего Нового времени и до появления Российской империи в начале XVIII века), но в западных источниках черты русского характера описывались примерно одинаково. Дипломаты, торговцы и путешественники были единодушны с ведущими деятелями французского Просвещения, описывая славянские черты: консерватизм, пассивность, отсутствие гигиены, фатализм и общую отсталость.

Даже когда Россия заметно выросла географически и демографически, именно этими характеристиками продолжали объяснять особенности русской жизни[18 - Для написания этих абзацев использован материал из [Suny 1998, chap 2; Riasanovsky 1993].]. Киевская Русь IX века занимала лишь небольшую часть территории нынешней России и Украины, однако смогла выработать идеологическую основу Российской империи, в частности, тесную связь между монархией и православной церковью. В XIII веке, после распада Киевского государства, славянские земли оказались под «татаро-монгольским игом», которое стало постоянным и идеологически заряженным рефреном в русской истории. На рубеже XVI века московский князь «собрал русские земли» в единое целое – Московию. Вскоре после этого началось непрерывное, хотя и нерегулярное присоединение земель и народов, доходившее до нескольких фортов на побережье Калифорнии. К XIX веку Российская империя насчитывала более 100 миллионов подданных, включавших в себя сотни различных этнических групп со своими языками: от корейцев на юго-востоке и до поляков на северо-западе, от малочисленных народов приполярного Севера до грузин и армян на Кавказе и мусульман в Центральной Азии. Кроме этнических и религиозных различий среди населения существовали сословные различия. Все сословия, от крепостных до дворян, были обязаны своим положением царю, позже императору (титул позаимствован с запада). Местное руководство было лишь продолжением централизованной власти; все подданные полностью подчинялись царю.

Однако среди этого множества отличий можно выделить несколько основных тенденций. Согласно первой Всероссийской переписи населения (1897), 72 % жителей России были славянами (около 43 % русских, остальные украинцы, белорусы и поляки), а 86 % проживали в сельской местности. Более 75 % подданных были крестьянами. Кроме того, до отмены крепостного права в 1861 году землю возделывали преимущественно крепостные, которые принадлежали крайне немногочисленной (хотя не всегда очень богатой) знати или непосредственно государству.

Для страны, экономика которой основана на сельском хозяйстве, климатические условия не были благоприятными. Пахотные земли составляли лишь одну десятую территории страны, и даже на этой земле вегетационный период был примерно вполовину меньше, чем в Западной Европе – безусловно, российское сельское хозяйство было наименее продуктивным в Европе. Рост населения в XIX веке был столь же высоким (если не выше), как и рост производительности труда, что осложняло способность России удовлетворять потребности своих подданных. Положение дел в России XIX века легко демонстрировало ее отличия от Западной Европы: в политической системе, экономической организации, свободе выражения мнений и общем благосостоянии. Тем не менее европейцы продолжали наделять Россию XIX века теми же характеристиками, что и Русь или Московию.

В европейских описаниях России шире всего обсуждалась тема тирании. Идея деспотической России была настолько устойчива, что она переживала смену как правителей, так и целых династий и даже режимов. Большинство обозревателей считали особенности России неизменными, даже природными; они приписывали их ландшафту и климату территории страны. Огромные равнины и долгие зимы России сформировали русский характер. И хотя в этом отношении русский народ нельзя считать чем-то исключительным, европейские исследователи связывали все характерные черты нации именно с ее географическим и климатическим положением.

Европейцы породили идеи о России, которые американцы XIX века изучали, цитировали и в конце концов признали своими. Большинство европейских трудов, описанных в этой книге, используют партикуляристский подход: русские по своей сути отличаются от европейцев. Однако в Америке эта мысль не стала так популярна, как сам список черт русского характера. Американские эксперты XIX века отделяли характеристики от причин их возникновения. Американизация европейских представлений об отличиях происходила в условиях противоречий и путаницы, поскольку американские эксперты ссылались на указанные европейскими писателями вневременные черты, но допускали возможность, что эти черты могут измениться. Вторя европейским идеям о географическом происхождении русского характера, некоторые американские авторы стали утверждать, что национальный характер может измениться при новом политическом строе или в конечном счете в новой экономической системе. В то время как устойчивые европейские взгляды на национальный характер противоречили более подверженным изменениям американским взглядам, они также установили интеллектуальные границы, в пределах которых проходило большинство западных дискуссий о русском характере.

Этнографы раннего Нового времени считали, что деспотический характер русских правителей был тесно связан с природой самих русских. Сигизмунд фон Герберштейн, дипломат XVI века из Вены, заложил основу будущих дискуссий, размышляя о том, требовал ли характер русских деспотического государства или само деспотическое государство изменило характер русских. В его книге «Заметки о Московии» (1517–1549), наиболее часто цитируемом (и копируемом) описании Российского государства раннего Нового времени, выбрано первое: «Этот народ, – писал он, – имеет более наклонности к рабству, чем к свободе»[19 - Цит. по: [Poe 2000: 164].]. Столетие спустя Адам Олеарий, другой дипломат из Центральной Европы, перефразировал Аристотеля, чтобы сделать аналогичное утверждение: русские «годятся только для рабства». Русские настолько пассивны, писал он, что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами»[20 - См. [Poe 2000: 165; Вульф 2003: 45].]. Таким образом, деспотизм и нищета были уделом русских.

По мере того как в раннее Новое время западноевропейская культура становилась все более уверенной в своих силах и самосознательной, размышления о России начинали играть важную косвенную роль. Важнейшие компоненты европейской идентичности выросли из контактов с обществами и народами на востоке. На это намекает Ларри Вульф, утверждая, что многие из определяющих концепций эпохи Просвещения (цивилизованное общество, цивилизация и, возможно, даже сама Европа) возникли в результате интеллектуального взаимодействия с жителями самых восточных земель Европы. Концепции цивилизации применительно к России чаще всего основывались на деятельности царя Петра I (1682–1725). Петр Великий предпринял амбициозные усилия по европеизации России. Он построил город Санкт-Петербург (получивший немецкое название) как «окно в Европу»; он путешествовал по Западной Европе, изучая военные и экономические практики; и он ввел новые законы, чтобы заставить русское дворянство выглядеть и вести себя более по-европейски. Западноевропейские мыслители восторгались Петром, в чем присутствовал оттенок нарциссизма, поскольку он стремился сделать своих подданных более похожими на них.

Даже барон Шарль де Монтескьё, который рассматривал действия Петра как «примеры тирании», тем не менее высоко оценил эти изменения. В книге «О духе законов» (1748) Монтескьё утверждал, что прежние обычаи России сами по себе были иностранным импортом. Эти манеры, которые Петр считал грубыми, были остатком предыдущего – то есть татарского – завоевания. В процессе европеизации России Петр возвращал русских к их естественным манерам и обычаям. Что же делало эти обычаи естественными? Здесь Монтескьё использовал климатологическую теорию национального характера и ввел ее в более широкое употребление. «Власть климата, – писал он, – сильнее всех иных властей». Климат сформировал традиции каждой нации, которые, в свою очередь, сформировали национальный характер и в конечном счете структуры правительства. Климат повлиял на инициативу и самостоятельность народа. Согласно Монтескьё, Россия прочно вошла в Европу, поэтому реформы Петра просто даровали «европейские нравы и обычаи европейскому народу» [Монтескьё 1955: 265]. Но другие использовали аргумент Монтескьё о климате, чтобы прийти к противоположному выводу, а именно, что Россия не находится в Европе и что русские безнадежно отличаются от европейцев [Вульф 2003: 307–308].

Не все философы были так очарованы Петром или его подданными. Например, в одной из центральных работ французского просвещения, книге Жан-Жака Руссо «Об общественном договоре» (1762), Россия использована в качестве основы для описания западноевропейских политических систем. Избегая рассуждений о климате, Руссо утверждал, что формы правления могут быть непосредственно выведены из национального характера. «Мудрый законодатель, – писал он, – испытует предварительно, способен ли народ, которому он их предназначает, их выдержать» [Руссо 1998: 233]. Усилия Петра Великого по модернизации, утверждал Руссо, были плохо приспособлены для самих русских; Петр хотел «просветить и благоустроить» русский народ, «в то время как его надо было еще приучать к трудностям этого» [Руссо 1998: 235; Вульф 2003: 300–301]. Любые попытки превратить «диких» русских в граждан, а не в подданных, противоречили их врожденному характеру.

Если русские не были европейцами или цивилизованными людьми, то кем они были? На протяжении раннего Нового и Новейшего времени представления о России накладывались на представления об Азии и Востоке. Из-за плохо развитой картографии, согласно которой граница между Европой и Азией помещалась где-то между реками Волгой и Обью, большинство европейских географов соглашались с тем, что Россия находится в двух частях света. (Только в XIX веке представление о том, что Европу от Азии отделяют Уральские горы, стало общепринятым[21 - См. [Lewis, Wigen 1997, ch. 1–2; Бассин 2005].].) Географическое разделение обосновывало концепцию о культурных различиях. Таким образом, черты характера, приписываемые русским, в значительной степени совпадали с чертами, присущими азиатам. Этот запутанный комок категорий, включающий восточные и азиатские, «нецивилизованные» и неевропейские народы, определил русских как народ, заметно отличающийся от живущих западнее. Короче говоря, Российская империя рассматривалась только в контексте своей инаковости или непохожести на западноевропейские общества и народы.

По мере того как Российская империя расширялась на восток и юг, включая в себя народы Кавказа и Центральной Азии, географические категории запутывались еще больше. Как имперская держава Россия предприняла европеизацию Азии. Тем не менее в других контекстах эта имперская нация – безусловно, в прошлом и зачастую в настоящем – сама оставалась азиатской. Но эти изменчивые концептуальные категории, как правило, мало кого из европейских или американских наблюдателей волновали своей двусмысленностью или противоречиями.

Хотя отличия России от Европы обычно оценивались как нечто негативное, подъем романтического национализма в начале XIX века породил конкурирующую точку зрения. Романтики верили, что у каждого народа есть свой собственный дух или национальный гений, выраженный в культурных, политических и общественных формах. Когда романтики начали использовать национальные черты, русские предложили то, что историк Мартин Малиа назвал «душой на экспорт». Дары России в виде духовности, психологической глубины и коллективизма были видны во всем: от социальной организации до культуры. Восхваление самобытности России, известное в России как славянофильство, эхом разнеслось по всей Европе. Те, кто интересовался искусством, музыкой, живописью и танцами, находили в этих творческих формах выражение русского гения [Riasanovsky 1952: 171–174; Malia 1999: 130–133, 207].

В то время как европейские писатели и этнографы воспевали свое отличие от русских, межгосударственная политика протекала в совершенно иной плоскости. Уделяя гораздо меньше внимания национальному характеру, чем другие наблюдатели, королевские дома Европы в XVIII и XIX веках приветствовали русских царей как полноправных членов своей международной системы[22 - В [Gong 1984: 100–106] предполагалось, что термин «цивилизация» в ранее время не включал Россию.]. Россия была исключена из европейской цивилизации, но тем не менее являлась частью европейской политической системы. Высмеиваемая интеллигенцией как варварская и азиатская, Россия все же породила экзотические культурные явления, которыми восхищались во всей Европе. Хотя отмечалось, что Россия участвует в цивилизаторской миссии Европы, ее членство в клубе цивилизованных наций само по себе было под сомнением.

Эти дихотомии между политикой и культурой, цивилизованным и нецивилизованным часто переносились на само российское общество. Как местные, так и зарубежные комментаторы описывали российское общество как тонкий слой европейской элиты, члены которой если и не проживали еще в столице империи Санкт-Петербурге, то стремились туда попасть. Остальную часть общества они отождествляли, часто в уничижительном смысле и с оттенком безысходности, с массой варваров-крестьян. Более того, сама идея о том, что Россия находится между Азией и Европой, могла принимать две формы. В географической модели разделительная линия между Азией и Европой проходила где-то на российской земле, в то время как в социологической модели подчеркивалось, что самих русских можно разделить на небольшую цивилизованную элиту и огромное количество крестьян-азиатов. Однако, независимо от оси различий, лишь немногие комментаторы утверждали, что Россия является полностью европейской.

Когда Просвещение и Французская революция ознаменовали начало Нового времени, эти категории не получили почти никакого развития – фактически они изменились меньше, чем сама Россия. Когда царь Николай I взошел на престол в 1825 году, основные понятия, характеризующие Россию, – нецивилизованная, отсталая, деспотическая и азиатская, но духовная и коллективная – имели четко узнаваемых предшественников, отстоящих на три столетия. Расширение торговых, политических и культурных связей между Россией и остальной Европой, и все в большей степени с Соединенными Штатами, вызвало у иноземцев новую потребность интерпретировать Россию. Новое поколение наблюдателей за Россией в Европе проводило свои исследования, используя концептуальные категории, передававшиеся веками.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом