ISBN :
Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 16.08.2023
Чужой среди своих 2
Василий Сергеевич Панфилов
СССР! Ленин! Партия! Комсомол! Ну же?! Кобзон, Зыкина, БАМ, Целина…
… но это где-то там, в другом, настоящем СССР! В том, сверкающем чешским хрусталём и развитым соцреализмом, запускают в небо спутники, строят коммунизм во всём мире, грезят поворотами северных рек и яблонями на Марсе.
А это – параллельный, неправильный, не настоящий СССР – тот, где бараки, коммуналки, пьянство и безотцовщина, «пропал без вести» и «десять лет без права переписки», приписки и воровство на работе. Кривое зеркало страны победившего социализма.
В книге присутствует нецензурная брань!
Василий Сергеевич Панфилов
Чужой среди своих 2
Пролог
Состав дёрнулся, и, скрежеща, железной змеёй пополз по рельсам, медленно набирая ход, будто подкрадываясь к жертве. Проехав немного, железнобокий Змей снова дёрнулся… а потом я увидел железнодорожника, подкладывающего под колёса башмак, и почти мистическое очарование момента пропало, как и не было.
Жаль… Я уже почти поверил, что вокруг – страшненький, постапокалипсический, но такой яркий и интересный мир, где на развалинах техногенной цивилизации живут железные драконы, а генетически изменённые потомки людей, ставшие гномами и эльфами, ведут между собой войну за ресурсы и артефакты ушедшего мира.
Вздохнув, снова прислонился потным лбом к нечистому прохладному стеклу, глядя разом вовне и внутрь себя. Вокруг – один сплошной материализм, с железнодорожным социалистическим оттенком, унылый и скучный, чёрно-белый в полумраке начинающегося утра, и до оторопи напоминающий дрянной чёрно-белый фильм, склеенный из плохо сохранившихся кусочков документального кино.
Документальность эта то ли нарушается, а то ли, напротив, подчёркивается разного рода деталями, который полно в обыденной жизни, но которых невозможно прочувствовать в кинохронике.
Нос забивают густые запахи креозота, металла, мазута и всего того, чем богаты железные дороги Советского Союза. Если закрыть в вагоне окна, отрезая дорогу вползающим в любое отверстие запахам, вполне осязаемым и материальным, на смену им придут другие, не менее материальные, и, пожалуй, ещё более удушливые – немытых тел, перегара, махорочного дыма и чёрт те какого груза, перевозимого в баулах, корзинах и мешках.
Мешки эти повизгивают, квохчут, растекаются подозрительными пятнами и пахнут травами, ягодами, начавшимся портиться мясом, навозом и сивухой разом. Ничего нового. Всё тот же барак, только более концентрированный, акцентированный, вставший на колёса и двигающийся через страну.
– Да ёб… – окончание экспрессивной фразы железнодорожника в оранжевом, замызганном донельзя жилете, скрыл гудок паровоза. Да собственно, и начало…
Не то чтобы мне было хоть сколько-нибудь интересны жизненные перипетии железнодорожных рабочих и паровозных бригад, их замысловатые отношения с начальством и между собой, переходящие вымпелы, социалистические обязательства и собственно судьбы… Но мне так скучно, вязко и тоскливо, что мозг, не зная, чем себя занять, хватается за любую ерунду.
Вот уже несколько часов наш состав движется или вернее – НЕ движется в мешанине ему подобных, напоминая мне идущую на нерест рыбу, задыхающуюся в толчее. Несколько часов, как мир состоит из запахов креозота, гудков паровоза, бесконечного лязганья и какого-то судорожного, эпилептического подёргивания состава.
Ещё теплится ночь, но добрая четверть пассажиров не спит – уже, или ещё…
Молодые родители слева от меня, поглядывая в окно, и по каким-то, только им ведомым признакам, видя скорое окончание пути, собирают малышей. Те, сонные и тёплые, ничего не понимают, и хотят писать, какать, спать и на ручки…
Дальше – компания работяг, влезшая в вагон на одном из безымянных полустанков уже затемно, пьют и с надрывом обсуждают Линдона Джонсона, агрессивную политику Великобритании, мастера-суку, расценки на работу и похмельное качество самогонки от Петровича по сравнению с портвейном «Три топора» – вперемешку. У них всё – с надрывом, так что ещё чуть, и на груди начнут рваться рубахи, и покатится по вагону безобразный громкоголосый скандал, перерастающий в драку. Но пока – пьют.
С другой стороны компания пропахших дымом и потом мужчин, грязных, бородатых и обглоданных комарами, с огромными рюкзаками и одной на всех расстроенной гитарой, на которой они иногда начинают по очереди что-то наигрывать, и всегда – скверно. Голоса, впрочем, вполне приличные, что несколько исправляет ситуацию, делая её менее артхаусной.
По виду – не то самодеятельные советские туристы из матёрых, не то – шабашники из вовсе диких мест или геологи, а может, и вовсе другой типаж советского человека. Я пока не всегда понимаю, кто есть кто в здешней действительности.
На багажной полке храпит запоздавший дембель, которого вчера всем вагоном поили и кормили так, что у парня, у которого ещё не сошли толком юношеские прыщи, не было никаких шансов. Он оглушительно храпит, и, обожравшийся всего вперемешку, изредка тоненько, но очень звучно пердит, внося немалый вклад в густую, почти венерианскую атмосферу плацкартного вагона. Собственно, претензий к дембелю нет, а так… зарисовочка.
Здесь, в вагоне, вообще много… выпуклого. Народ в этом времени приучен к коллективу, к жизни в стаде, и хотя его, народ, всячески приучают к балету, симфониям и хорошим манерам, тяготеет всё больше к похабным матерным частушкам, да и манеры у многих, представляющие собой смесь незамутнённой деревенской простоты и лагерных ухваток, порой вызывают оторопь.
Без всякого стеснения отхаркиваются, отсмаркиваются, ковыряют меж пальцев ног, сняв портянки, и весьма бесцеремонно высказывают свою, единственно верную точку зрения по поводу и без. Аж скулы иногда сводит…
Но они же, без напоминания, присматривают за соседскими ребятишками, делятся едой, не ожидая ничего взамен.
Такие вот две стороны одной монеты…
… и мне не раз уже приходило в голову, что году этак в две тысячи пятидесятом, условные потомки будут брезгливо морщиться, вспоминая нас, из две тысячи двадцатых. За грязь, за неустроенность быта, за трусливое соглашательство, за…
… есть за что…
Глава 1 Люди в сером
Сквозь толщу воды едва проникает свет, и я, чувствуя нехватку воздуха, плыву наверх, навстречу, желая вздохнуть полной грудью, и дышать, дышать! А свет, уже, казалось бы, приблизившийся, снова отдаляется. Не в силах уже терпеть, задыхаясь, я судорожно втягиваю затхлую воду…
… и в последний момент выставляю руку, удерживаясь от падения на пол. В памяти ещё живы те судорожные, едва ли не предсмертные движения, а простыни и одеяло, сбившиеся к ногам во влажный, неопрятный комок, падают на пол.
Опустив босые ноги на щелястый дощатый пол, окончательно просыпаюсь, чувствуя, как уходит из памяти сон.
Под тощей задницей комковатый, сырой, пахнущий плесенью ватный матрас, чуть свисающий с низкого и очень узкого топчана. Спёртый воздух пахнет плесенью, пылью и древесной трухой, а ещё – чем-то неуловимым, но присущим помещению, которое долго было нежилым.
Продрав глаза и время от времени широко, едва ли не до вывиха челюсти, зевая, некоторое время тупо наблюдаю за пауком, поднимающимся по паутинке наверх, к потрескавшейся побелке низкого потолка. Тоненько звенит комариный хор, и время от времени кто-то из них пытается солировать, кружа возле моей головы. Аплодирую им вяло и в общем-то безрезультатно, потягиваясь и почёсываясь.
Комары здесь мелкие, но многочисленные, и хотя на ночь, перед тем, как закрыть двери и окна, мы окуривали помещение, а потом долго охотились за ними со свёрнутыми газетами, их осталось достаточно, чтобы я проснулся расчёсанным. Судя по щелям в двери, сквозь которые во мрак комнатушки просачивается дневной свет, наша охота, в общем-то, изначально была предприятием почти бессмысленным.
Ещё раз вздохнув полной грудью, и не в силах надышаться спертым воздухом, я встал наконец-то с топчана, и приоткрыл скрипнувшую дверь.
– Проснулся? – улыбнулась мне мама, повернувшаяся от своих кастрюль, – С добрым утром, засоня!
– С добрым, – зевая, ответил я, и, не удержавшись, подошёл к ней и обнял, уткнувшись лицом в плечо. Замерев на миг, она обняла меня в ответ, и некоторое время мы так стояли, а потом, поцеловав меня в макушку, она со смешком оттолкнула меня, вернувшись к готовке.
– Погуляй пока, – сказала она, – минут через двадцать завтрак готов будет.
– Угум… – отозвался я, – окна открыть?
– Окна? – не сразу отозвалась мама, возящаяся с примусом, – Да, конечно! Я что-то с утра замоталась, не вспомнила даже.
Маленькие окошки с рассохшимися рамами отчаянно скрипят, сопротивляясь моим усилиям. Одно, особо упрямое, я, попытавшись было, не стал открывать, опасаясь, что выверну упрямую раму к чёртовой матери.
Привалившись поясницей к низенькому подоконнику, потихонечку разминаю затёкшую от неудобного сна шею и собственно поясницу, рассеянно глазея по сторонам.
Комнатушка небольшая, от силы метров четырнадцати, с низким, нависающим, чуть вогнутым потолком, растрескавшаяся побелка которого, со следами многажды засохших потёков, напоминает причудливую географическую карту. В щелях пошире, мне хорошо это видно, проглядывает иногда какая-то жизнь. Где-то виднеется не то плесень, не то грязь, а в щели покрупнее шустро проскакивают какие-то насекомыши.
Три окошка, низких и подслеповатых, собранных из дрянного стекла, чиненого буро-жёлтой замазкой, приваривающей один осколок к другому. Рамы и подоконник давно требуют покраски, и, проведя по ним пальцем с лёгким нажимом, можно отшелушить мелкие грязно-белые чешуйки.
Поскрипывающие полы, на которых ещё держится сползшая кое-где коричневая суриковая краска. Местами, где деревянные клинышки прогнили, щели меж досок, да и сами доски, сучковатые и изначально некондиционные, не мешало бы заменить. Снизу тянет сквозняком, пахнет сыростью и мышами.
Под самым потолком единственная лампочка, засиженная мухами. Длинный провод скручен узлом, от чего лампочка торчит несколько набекрень.
Напротив сколоченной из досок двери – огромный, некогда кожаный диван, занимающий, наверное, добрую треть комнаты. Сейчас он носит следы починки, но вообще, его легко представить где-нибудь в присутственном месте, времён этак Александра Второго, и восседающие на нём сановные, орденоносные задницы, ведущие важные, сановные разговоры о том, что мужики, они ж как дети, и рано… рано их освободили от благодетельного присмотра помещиков!
Слева, в углу, массивный, непростого происхождения письменный стол, испещрённый шрамированием, ожогами и чернильными татуировками. Напротив окна – кухонный, он же обеденный, самодельный, за которым сейчас готовит мама. А между диваном и письменным столом небольшая, плохо сложенная печь с обвалившейся штукатуркой, из-под которой проглядывают разносортные, и, кажется, откровенно самопальные кирпичи.
Справа от входа, почти в самом углу, низкая дверь, собранная из досок, щелястая и скрипучая. За дверью не то вторая комнатка времянки, не то кладовка, но вернее всего – по ситуации. Сейчас эта комнатушка служит мне спальней.
Окон там нет, зато есть вторая дверца, ведущая на улицу, и заставленная сейчас снаружи невообразимым старушечьим хламом, теснящимся между дверью и поленницей. Некогда вверху двери было крохотное окошко, но потом треснувшее стекло обильно закрасили зелёной краской, а чуть погодя заколотили снаружи расплющенной консервной банкой, на которой и сейчас можно разглядеть английские буквы.
Зевнув ещё раз, мотанул головой, прогоняя остатки сонливости, и, подхватив зубную щётку, порошок и полотенце, выскочил во двор.
– Дверь приоткрой! – донеслось мне вслед, и, угукнув, я развернулся на пятках, выполняя мамину просьбу.
Времянка, которую мы снимаем, стиснута между собственно хозяйским домом, сараями и соседским забором, глухим в этом месте. Узкий пятачок, выложенный камнем и битым кирпичом, заставлен, вдобавок, всяческим хламом, так что пройти с чем-то габаритным здесь не так-то просто, а солнце, кажется, и вовсе не заглядывает сюда, порукой чему жирный мох, выросший в щелях и кое-где на стенах.
В огороде, задрав к небу сухую старушечью задницу, обтянутую линялым, сильно вытертым платьем, возится хозяйка дома, перемещаясь на полусогнутых ревматичных ногах, обутых в старые калоши.
– Доброе утро, баб Нюр! – проскакивая мимо, громко здороваюсь с ней.
– Да чтоб тебя! – взрывается та вместо ответного приветствия, – Оглашенный! Кто ж так к людя?м с заду подкрадывается! Как же тебя родители, ирода, воспитывают…
Сморщенное черносливное лицо, с торчащими кое-где волосатыми родинками и бородавками, полно праведного гнева. Впрочем, она всегда такая… и нет, собственно, никакой разницы – как именно я буду здороваться, и буду ли вообще. Смолоду склочный характер, наложенный на возраст, это, знаете ли, не мёд…
Делаю покаянный вид, киваю… и разумеется, не пытаюсь остановиться, чтобы бабка выплеснула на меня словесные помои с полным для себя удовольствием и комфортом. Опять-таки – никакой разницы. Проверено, да и соседи поделились…
Собственно, это одна из причин, почему мы вообще смогли снять жильё в такой близости от Москвы. Желающих жить с такой склочницей мало, да и те, как правило, быстро съезжают, зарекаясь когда-нибудь ещё… И вот что-то подсказывает мне, что скоро съедем и мы, причём – в любом случае!
Чищу зубы под рукомойником, краем уха выслушивая плохо связанные фразы, полные яда и неудавшейся жизни.
– … воды сколько на себя тратят! Ишь…
… и плевать ей, что воду эту я сам вчера и натаскал, и что стекает она в ведро, которое потом буду выплёскивать либо я сам, либо, что менее вероятно, кто-нибудь из моих родителей.
Потом, растеревшись полотенцем и оставив его на рукомойнике, посещаю кабинет задумчивости, старясь дышать через раз, чтобы не проглотить одну из жирных зелёных мух. Но хотя бы чисто… насколько это вообще возможно для подобного заведения.
… уж по сравнению с общественным – так уж точно!
– Да что ж это такое! – взрывается бабка праведным гневом, видя, как я после туалета мою руки, – Ишь…
Вслед мне несётся поток разнообразной брани, пожеланий и проклятий.
– Калоша старая… – говорю в сердцах, заходя во времянку и борясь с желанием хлопнуть дверью, – Как ни сделай, а всё ей не так!
– Не надо так говорить, – хмурится мать, – Старый человек…
Подавив желание закатить глаза, слушаю нотацию, но впрочем, мама не перебарщивает с нравоучениями, и, сказав обязательное о «старом человеке» и о том, что надо быть более терпимым к людям, заканчивает тем, что с жильём вообще плохо, а нам, да тем более почти в Москве, совсем сложно! Вздыхаю покаянно, и на этом всё заканчивается.
– Минут десять ещё, – говорит мама, услышав бурчание в моём животе, – Чуть-чуть потерпи, ладно?
– Угум… – удалюсь к себе в комнатушку, и, раз уж есть время, делаю разминку, что в такой тесноте совсем непросто.
К завтраку подошёл отец, успевший ещё затемно сбегать на станцию, чтобы встретиться там со старым товарищем. Судя по озабоченному виду и горизонтальной морщине над переносицей, всё не так-то просто…
Ел он медленно, постоянно о чём-то задумываясь и хмурясь ещё сильней, хмыкая и прикусывая губу. Если бы не мама, постоянно тормошащая его со всякими пустяками, он бы, наверное, вовсе завис.
Потихонечку отец отживел и начал нормально есть, разговорившись с супругой. Как это бывает у людей, давно живущих вместе и понимающих друг друга даже не с полуслова, а с полувзгляда, речь их полна многозначительного хмыканья, вздёрнутых бровей, междометий и оборванных в самом начале фраз.
Они друг друга понимают прекрасно, а мне, кроме слов «лимиты» и «прописка», мало что понятно. Спрашивать, впрочем, не ко времени, да и не факт, что ответят. Ситуация с еврейством, старательно скрываемым от собственного сына, много говорит об их характере…
Впрочем, скоро мне стало ясно, что речь идёт если не о прямой реабилитации отца, то как минимум, о возможности устроиться на работу в ближнем Подмосковье, пока идёт рассмотрение дела. Москва, да и Подмосковье в целом, режимная зона, но вроде как, есть возможность обойти сложности, обратившись в какую-то Комиссию, или (здесь я не разобрал толком) к кому-то в Комиссии.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом