Перейти к содержанию

Navium Tirocinium

Автор:

Категория
Исторические приключения
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
12+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Navium Tirocinium - первый роман историко-приключенческой эпопеи, Navium Tirocinium - первый роман историко-приключенческой эпопеи, переведённый и отредактированный вашим покорным слугой (об истории создания романа читайте в предисловии к нему).Действие происходит в середине 16-го века в Шотландии и Англии. Книгу отличает самый достоверный исторический антураж и колоритное описание событий того времени и великих личностей.Главные герои увлечены водоворотом событий своей эпохи и порой оказываются в самой их гуще. Интриги, заговоры, ловушки, замки, монастыри, подземелья, пытки, казни, таинственные исчезновения, неожиданные появления, любовь, ненависть, верность, предательство, романтика, прагматичность. Извечная борьба добра со злом. Вот фон, на котором развивается увлекательное повествование, полное всепоглощающих страстей и неожиданных поворотов.

Читать «Navium Tirocinium» — alex lynx онлайн

Страница 2 из 7

Тучи сгущаются


После второй заутрени, когда утро невидимо перерастало уже в день, во внутреннем дворе монастыря Ронан в простой дорожной одежде ласково поглаживал гриву своего нетерпеливо бьющего копытом скакуна, соскучившегося в монастырской конюшне по вольному ветру пустошей и холмов. Это был резвый испанский жеребец по имени Идальго, давний спутник юношеских забав Ронана. Наверное, не было ни одной мало-мальски проезжей дороги в Стёрлингшире, на которой подковы Идальго не оставили своих отпечатков. Ибо до вступления под кров монастыря, хотя и не в качестве послушника, а как школяра, физические упражнения, занятия с оружием, охота, странствования по холмам и торфяникам в окружности десятков миль вокруг своего замка – как верхом, так и на своих крепких ногах, – были излюбленным занятием Ронана, которые к тому же поощрялись его родителем, бароном Бакьюхейда. За своим конём юноша ухаживал самолично, не доверяя монахам опеку над ним, и иногда, дабы не дать Идальго застояться, выводил жеребца за ворота и галопировал на нём две-три мили, вызывая восхищённые взоры местных девушек и завистливые взгляды их парней. Вдобавок ещё в остававшееся от занятий время Ронан, несмотря на своё благородное происхождение, не чурался помогать – притом по собственному желанию – монахам-бенедиктинцам в делах их огромного хозяйства, будь то заготовка дров и торфа для топки печей и каминов или починка амбаров для хранения зерна и прочих обильных съестных запасов. Таким манером за время пребывания в аббатстве Пейсли хозяин не давал размякнуть ни своему натренированному телу, ни сильным мышцам своего скакуна. Да и братия относились к нему с подобающим уважением, упрочённому вдобавок и благосклонностью к юноше праведного Лазариуса. Такая почтительность лишена была при этом той скрытой неприязни, которую люди низшего сословия зачастую испытывают к тем, кто в силу лишь своего рождения поставлен судьбою выше их, ибо, как мы видели, характер юноши был спокойный и незлобный, без каких-либо признаков чванства своим благородным происхождением…

Ронан стоял и размышлял, какими словами на прощание выразить благодарность своему наставнику и утешить старца, ибо молодой человек сердцем чувствовал, какая грусть накануне пряталась за внешней смиренностью его старого учителя. В этот момент из дверей аббатского собора вышел Лазариус; в лице старца красок было едва ли больше чем в его седой бороде, голова поникла, а потерянный взгляд был направлен в землю.

Едва его завидев, юноша сразу смекнул, что с монахом произошло что-то необычайно неприятное. За все месяцы и годы пребывания в аббатстве он ни разу ещё не видел всегда спокойного и рассудительного Лазариуса таким расстроенным.

– Что случилось, мой дорогой наставник, так что на вас даже лица нет? – с непритворным участием поинтересовался Ронан, искренне обеспокоенный такой резкой переменой в настроении своего учителя.

Старец поднял голову, взглянул на юношу добрыми глазами, тень слабой улыбки промелькнула на его лице, но тут же уступила место так несвойственной ему скорбной суровости, которую он поспешил спрятать под капюшоном.

– Не гоже здесь посреди двора говорить, – удручённо отвечал монах. – Пойдём-ка, провожу я тебя за монастырские ворота, там мы и попрощаемся…

Погружённый в свои тяжёлые мысли Лазариус не проронил более ни слова, пока они не оказались за стенами аббатства. Небо с утра хмурилось плотными облаками, в воздухе зависли мелкие капельки измороси. Монах, не снимая капюшона с головы, кратко промолвил:

– Я благодарю бога за твой скорый отъезд, юноша.

– ?? – Ронан удивлённо поднял брови при мысли, что ещё вечером Лазариус с трудом скрывал грусть расставания с учеником, а сейчас он был этому рад!

– О! Мне понятно твоё удивление, Ронан, – негромко и оглядываясь, как будто боявшись, что их кто-то может услышать, продолжал Лазариус. – Не допусти Господь тебе слышать то, чему я, грешник, не закрыл свои нечестивые уши, кои, ежели и не были таковыми, но теперь они уж точно перепачканы грязью, которой внемли… Страшные, безжалостные и греховные словеса смутили мою душу; а злокозненность того, кого мне следовало бы чтить, и слабодушие того, кого я должен жаловать, родили в моём сердце глубокую печаль. Одолеваемый тяжкими думами провёл я бессонную ночь; и даже покаяние исповеди не сняло тяжкого камня с моей души. Неразъяснимое предчувствие… или даже ожидание неведомой роковой опасности продолжает угнетать мой разум. Я старый человек и уж не боюсь смерти, но страшусь дьявола, который может принимать любые обличия, одно из которых сегодня ночью предстало передо мной в образе… Но нет, ни слова боле… Вот почему я чувствую облегчение оттого, что скоро ты будешь под кровом своего дома, вдали от этого места, которое даже мощи святого Мирина не могут уберечь от происков врага рода человеческого.

– Да что же такое вы услышали, дорогой наставник, что так ужасно смутило ваш разум? – озабоченно спросил юноша. – Может статься, я смогу облегчить ваши душевные муки?

Лазариус помолчал, как будто колеблясь, затем ответил с мрачной торжественностью:

– Ежели лукавый и сумел вложить тлетворные слова в мои уши, то ему не удастся, чтобы отрава та вышла через мои уста!

– И всё же, учитель, – допытывался юноша, – вам не стоит опасаться, что ядовитая желчь разольётся в моей душе. Я скромно надеюсь, что вам это ведомо.

– Увы, я беспокоюсь не за твою молодую душу, кою постарался упрочить так, дабы люцифер не похитил её, а опасаюсь я за твою бренную плоть, защитить каковую не в моих силах… Я внушал тебе непрерывно, что scientia potentia est {В знании сила (лат.)}. Однако же днесь скажу по-другому: Pariculum in scienta quoque. {В знании опасность также (лат.)}

Как ни старался Ронан как из желания утешить старика, так и в силу своего природного любопытства допытаться у Лазариуса о сути слышанных им худых слов и о личностях, их произносивших, монах упрямо отказывался сообщить об этом. В конце концов, молодой человек оставил свои попытки что-то выведать и постарался для того, чтобы ободрить старика, сказать ему несколько тёплых и простых фраз. Их незатейливая искренность чуть смягчила умонастроение Лазариуса, на лике которого хмурая угрюмость сменилась печальной улыбкой…

Когда последние прощальные фразы были произнесены, Ронан преклонил колени перед старцем и тот осенил его крестным знамением со словами «Да прибудет с тобой благословение господне!», после чего прошептал неслышно краткую молитву и… отвернулся с поникшей головой.

Ронан вскочил в седло и с тяжёлым сердцем, обеспокоенный происшедшим со своим учителем, направил коня на восток, в сторону города Глазго. Он несколько раз оборачивался, пока аббатство не скрылось из виду. А Лазариус ещё долго стоял и грустно смотрел на дорогу, за неровностями и изгибами которой скрылся юноша…

Оставим, однако, на время унесённого вдаль быстрым скакуном Ронана и опечаленного старого монаха и вернёмся в монастырь, где нам пришло время кратко познакомиться с настоятелем этого почтенного заведения. Все люди не лишены каких-либо недостатков, за всеми водятся те или иные грешки. Мы надеемся, что читатель помнит слова из Евангелие от Иоанна (гл.8, ст.7): «Кто из вас без греха, пусть первый бросит в неё камень». Так и настоятель аббатства, исповедовавший утром Лазариуса, терзался искусительной мыслию. С покаянных слов старого монаха он понял, что тот так или иначе подслушал ночью беседу двух важных персон, одной из которых был сам архиепископ. Желание завоевать расположение последнего боролось в душе отца-настоятеля с табу о тайне исповеди. Однако душевная борьба прекратилась – и не в пользу хранения печати молчания, – как только настоятель подумал о перспективах стать аббатом где-нибудь в Келсо или Мелроузе. {Келсо и Мелроуз – богатые в те времена аббатства на юге Шотландии} Приор был человеком среднего возраста, бодрым в движении и расчётливым в мыслях, послушным и даже угодливым перед высшими церковными чинами и требовательным к рядовым монахам; он хорошо ладил с управляющими Гамильтонов, на землях которых стояло аббатство, и был строг к монастырским ленникам-крестьянам. А потому неудивительно, что он чаял свершить восхождение в церковной иерархии. А пока он совершил лишь более простой подъём – по лестнице в апартаменты, где пребывал архиепископ Сент-Эндрюс.

Примас принял настоятеля с тенью улыбки на губах – как настоящий политик он умел прятать свои истинные чувства. Джон Гамильтон, он же аббат Пейсли, он же архиепископ Сент-Эндрюс и примас шотландской церкви был человеком лет сорока, полным жизненных сил, сведущим в богословии и других науках, рассудительным, старавшимся быть добропорядочным и чем-то даже совестливый. Читатель уже имел возможность познакомиться с ним вкратце в предыдущей главе и, должно быть, понял, что от намерения быть безгрешным и незапятнанным до его осуществления разверзается такая огромная пропасть, преодолеть которую могут лишь избранные праведники, среди которых, увы, не было архиепископа Джеймса Гамильтона, как не может быть человека, занимающего важные государственные посты и обладающего значительной властью.

Должность аббата Пейсли он получил в четырнадцать лет из рук молодого шотландского короля Иакова Пятого. Да, в те времена такое было возможно, когда церковные посты раздавались королём так же, как угодья и поместья, хотя, по правде сказать, главным обстоятельством в этом деле было то, что монастырь находился на землях Гамильтонов и так или иначе был подконтролен этой влиятельной шотландской семье. Так что, король и не мог поступить иначе. Джон Гамильтон обучался сначала в университете Глазго, а затем в Сорбонне в Париже, где он и был рукоположен в священнический сан, после чего аббат вернулся в Шотландию. Однако прелаты в те времена занимали ещё и гражданские должности. Так, благодаря протекции своего брата Джеймса Гамильтона, бывшим тогда шотландским регентом, он стал главным казначеем страны и хранителем малой королевской печати, а также лордом – членом шотландского парламента, превратившись в одного из виднейших вельмож и политиков своего времени. Протестанты во главе с Ноксом хотели перетянуть аббата на свою сторону, но Джон Гамильтон оставался верным адептом католичества и сторонником политики кардинала Битона, который благоволил к своему молодому приверженцу. Мы уже упоминали, что именно общение с Лазариусом в те годы укрепляло стойкость его духа. Став близким сподвижником Битона и благодаря своему религиозному стоицизму и мудрой политике в 1544 году Джон Гамильтон, занял вторую по значимости должность в иерархии шотландской церкви, став епископом Данкелда. Управление же аббатством Пейсли постепенно целиком перешло на настоятеля. После захвата дворянами-реформаторами замка в Сент-Эндрюсе в 1546 году и злодейского убийства ими кардинала Битона Джон Гамильтон наследовал его чин и стал архиепископом Шотландии. Главной целью нового примаса было защитить устои католицизма в стране, и, несомненно, свои позиции и власть, которые обеспечивали его благосостояние. И если в последнем его устремления совпадали полностью с желаниями его кровного брата Джеймса, то, что касается религии, тут у Гамильтонов нередко возникали разногласия. Будучи по натуре человеком жизнерадостным, не брезговал архиепископ, как свидетельствуют записи, и мирскими утехами. В момент нашего повествования он как никогда был полон сил и стремлений…

Перед приходом монастырского приора архиепископ с видом отрешённости пристально смотрел на догорающие угольки и о чём-то размышлял. Нетрудно догадаться, что мысли его были о тех сложностях, которые неожиданно возникали перед ним из-за честолюбивых замыслов его брата регента.

– Ах, это ты, отец-настоятель! – примас взглянул на втиснувшуюся в неширокую дверь высокую и крепко сложенную фигуру монастырского начальника, на лице которого застыло выражение угодливой почтительности, и подумал: «Удивительно как у этого человека таким странным образом сочетаются характеристики отличного военного командира и свойства лакея».

– Как прошла заутреня? Должен, впрочем, сразу тебе сообщить, что меня сегодня не интересуют твои хозяйственные отчёты. Я полностью доверяю способностям нашего наместника управлять аббатством в моё отсутствие, которое государственные и церковные заботы делают подчас таким продолжительным, – промолвил архиепископ с желанием поскорее избавиться от настоятеля. Ему хотелось побыть одному, чтобы ещё раз продумать в голове разговор с братом и поразмыслить, что ему сулит чудовищный план регента и какие опасности ждут Гамильтонов. А ещё паче архиепископа мучила совесть, что его убеждения и религиозный стоицизм оказались на деле не настолько прочными, чтобы не позволить пагубным сомнениям и искушениям закрасться в его душу. Вот это-то и лишало его спокойствия духа. К тому же примас обещал встретиться в этот день со своим старым учителем Лазариусом и не знал сейчас, как после ночной беседы с братом он будет глядеть в чистые и всеведущие глаза старца.

– С вашего позволения не о делах вверенного мне монастыря я хотел говорить. А есть у меня другое известие, которое, вероятно, может оказаться неприятным для вашего высокопреосвященства…, – заискивающе молвил приор.

– Что такое, отец-настоятель? Неужели в моем аббатстве могут быть какие-либо неприятности, которые заслуживают того, чтобы быть упомянутыми высшему прелату королевства? Опять не хватило дров и ты боишься, что мой камин погаснет, или кто-то из монахов провинился, не ночевав в аббатстве? А может у тебя возникли разногласия с управителями Гамильтонов по поводу монастырских угодий или размера податей? Я уверен, что ты, отец-настоятель, можешь самостоятельно без моего вмешательства справиться с этими затруднениями, не так ли?

– Ох, ваше высокопреосвященство! Как я обмолвился, речь идёт не о внутренних делах нашей обители, да храни её святой Мирен. {Мощи этого святого стали местом основания монастыря Пейсли в 1163 году, в 1219 году римский папа Гонорий III присвоил Пейсли статус аббатства}. Мне только что исповедовался брат Лазариус и… – настоятель запнулся, не решаясь продолжить.

– А, этот учёнейший старец, который вместе со мной прибыл из Франции и коего я желал сегодня принять у себя, – воскликнул примас. – Ты, надеюсь, не забыл про мою вчерашнюю просьбу сообщить Лазариусу, дабы после мессы он пришёл ко мне? По моему разумению, нам должно гордиться, что в аббатстве Пейсли не гаснет свеча образованности и мудрости!

– Разумеется, я не посмел бы не исполнить повеление вашего высокопреосвященства и передал давеча благочестивому старцу ваше изволение, кое он встретил с почтением и даже, как мне показалось, с радостью, – продолжал раболепным тоном приор. – И он, безусловно, к вам придёт скоро, ежели вы, конечно, соизволите его принять…

– Ну конечно, я с ним встречусь – со своим старым учителем, – сказал с уверенностью архиепископ. – Сколько уж времени я с ним не беседовал tête-à-tête!

– Однако, если бы вашему высокопреосвященству было известно о некоторых последних событиях, вы могли бы поменять своё решение… – сделал паузу настоятель.

– Помилуй бог! Отчего же, интересно, я должен отказываться от встречи с благочестивым Лазариусом? – озадаченно спросил архиепископ и продолжил с раздражением: – Вы говорите какими-то недомолвками, сэр настоятель.

– С позволения вашего высокопреосвященства, нынче утром я исповедовал брата Лазариуса, и то, о чём он мне поведал, сильно касается архиепископа Сент-Эндрюса, – понизил голос приор и продолжал вкрадчиво: – Мне известно, что я нарушаю тайну исповеди – и это очень терзает мою душу, – но совершить этот грех я исключительно могу ради блага вашего высокопреосвященства, а в вашем лице – и ради всей нашей церкви. Надеюсь, что мне это зачтётся, – вкрадчиво, с надеждой в голосе произнёс настоятель.

– Смотри, однако, отец настоятель, ежели это какая-нибудь ахинея из области алхимии – я знаю, что, к примеру, уважаемый синьор Кардано ей очень заражён, может, и Лазариус увлёкся подобными опытами, – или пожилой монах вспомнил, что когда-то давным-давно неправильно перевёл для меня пару фраз с иудейского либо арабского, клянусь святым Миреном, ты рискуешь получить от меня епитимью за беспокойство моей особы такими пустяками, – архиепископ начал уже раздражаться навязчивостью настоятеля.

– Я только хотел сказать – и не более того, – что благочестивый монах был этой ночью в библиотеке и…, – смиренно с опущенной головой произнёс настоятель и замолк, внимательно всматриваясь исподлобья в лицо Сент-Эндрюса, на котором утренний румянец постепенно уступил место мертвенной бледности.

«А дело серьёзнее, чем я предполагал!» – подумал про себя настоятель. Он ждал дальнейшей реакции примаса.

– … и что? … что он рассказал про эту беседу? – запинающимся голосом медленно спросил Джон Гамильтон, после чего, спохватившись, поправился: – То есть, я хотел спросить, что же его так смутило в библиотеке нынче ночью?

– По правде говоря, я не придал его словам серьёзного значения, ваше высокопреосвященство. Он лишь сказал, что по своему нерадению подслушал разговор, каковой не имел права слышать, и что упомянутая беседа вызвала в его душе чувства, кои не должно иметь христианину, а тем более монаху…

Архиепископ нахмурился и надолго задумался. Его мозг усиленно работал, пытаясь уразуметь, какую угрозу несёт проникновение Лазариуса в тайные планы его брата. Вслед за этим, однако, душу примаса охватило смущение и чувство стыда, когда он осознал, что его старый учитель стал свидетелем малодушных колебаний и в некотором смысле даже отступничества ученика. Теперь примас уж точно был внутренне не в состоянии увидеться с Лазариусом и встретить его суровый проницательный взгляд.

«А вдруг правдивость и прямота старца заставят его поделиться этими сведениями с кем-либо, – подумал архиепископ Сент-Эндрюс. – Сколь мне известно, он никогда не искал выгоду от своих знаний и не продавал собственных убеждений. А посему его прямоте и чистосердечию не станет преградой возможность навлечения вреда – и какого вреда! – клану Гамильтонов, и мне в том числе. Вот уж, право, куда могут привести честолюбивые планы моего братца! И почему вдруг Лазариус оказался посреди ночи в монастырской библиотеке?.. Видимо господь таким путем желает воспрепятствовать свершению богопротивных дел и предупредить своего слугу о скверности поведения… Мне сегодня же надо написать Джеймсу, что я наотрез отказываюсь принимать участие в его греховных планах и не собираюсь иметь что-либо общее с еретиками!»

Затем мысли примаса снова вернулись к Лазариусу: «Но как же мне поступить со старцем? Надо бы изъяснить ему, что произошло, и что я буду действовать совсем не так, как убеждал меня Джеймс, что я воспрепятствую его нечестивым помыслам. Я буду просить благочестивого старца сохранить всё в тайне! Да, да! Именно так я и поступлю!.. Однако же я не могу встретиться с ним сегодня и посмотреть ему в лицо. Лучше уж мне быть сожжённым на костре как поганый еретик, чем сгореть от стыда перед праведным монахом. Разумеется, Лазариуса после прошедшей ночи обуревают гневные мысли. Ему и мне надобно переждать нынешний всплеск страстей и эмоций. А когда разум его успокоится, я подготовлюсь и встречу его как подобает, и сообщу, что то была мимолетная моя слабость и что мне удалось пресечь злые намерения регента и убедить того в ошибочности его устремлений. Правильно, так оно будет лучше. Но всё-таки, прежде мне надобно урезонить моего брата. А ко всему прочему необходимо быть твёрдо уверенным, что до той поры Лазариус никому ничего не скажет».

Мы не можем утверждать, что именно таковы были порядок мыслей примаса и их формулировка, но суть их могла быть именно таковой. Подобные размышления, будоражившиеся смущённый ум, в действительности заняли у архиепископа гораздо более времени, нежели у читателя для прочтения последней страницы, и потому настоятель решил нарушить тишину:

– Кхе-кхе…

Архиепископ Гамильтон пришёл в себя, его взгляд упал на приора и, пытаясь замаскировать своё волнение, он промолвил с притворной лёгкостью:

– Ах, да, отец-настоятель, мне сегодня же надобно отбыть в Сент-Эндрюс, где на днях собирается немало знатных дворян поупражняться в игре в гоуф {старинное название гольфа}. Стоило мне позволить использовать для этого развлечения обширные зелёные лужайки тамошнего аббатства, как Сент-Эндрюс просто расцвёл, а вместе с городком выросли, как ты понимаешь, и доходы нашей церкви.

– Да неужели ваше высокопреосвященство решили сразиться в эту странную игру с клюками и мячиками? – притворился удивлённым приор.

– Помилуй бог! Подобные забавы привлекают тех, кто не обременяет своё тело тяжёлым физическим трудом, а свою голову ещё более тягостными государственными заботами, – иронично молвил архиепископ. – Мне же надо бы воспользоваться случаем и обсудить насущные вопросы церковного устроения в королевстве и обговорить кой-какие государственные вопросы с иными лордами, коих нынче легче застать на лужайках для гоуфа в Сент-Эндрюсе, чем в парламенте в Эдинбурге… Однако же, я хочу поручить тебе важное дело – раз уж тебе ведомо про провинность Лазариуса, – голос примаса стал серьёзным: – Разумеешь ли, он, верно, узнал некие значимые государственные тайны – будь неладно его любопытство, кое присуще неразумным отрокам, но никак не убелённым сединой старцам… Ах, всё равно я люблю Лазариуса, моего доброго старого учителя. Но право слово, я опасаюсь, что пожилой монах, не ведая, сколь это может быть гибельно для королевства, ненароком разгласит потаённые секреты… Ты меня разумеешь, отец-настоятель?

– Пресвятая богородица, спаси! Вы хотите, чтобы его… – ужаснулся своему предположению приор, его глаза округлились и почти вылезли из орбит.

– Помилуй боже! Вовсе нет. Как только ты смел такое помыслить, нечестивец! – грозно воскликнул архиепископ. – Клянусь своей митрой, Лазариус есть святейший из умнейших и умнейший из святейших человек, каких я когда-либо знавал. Ты должен гордиться пребыванием в Пейсли этого старца, благоволить святому отцу и не сметь причинять ему никакого вреда! Слышишь? Никакого вреда и ущерба!

– Прошу прощения, ваше высокопреосвященство, – смутился приор, – но ведь вы же опасались, что Лазариус невзначай может проговориться, а это несёт в себе опасность для государства.

– Тебе, отец-настоятель, надо было бы военным отрядом предводительствовать, а не божеской обителью управлять, – сердито молвил шотландский примас.

– С позволения вашего высокопреосвященства, к месту сказать пять лет назад я верховодил отрядом наших монахов, который вы распорядились отправить на поддержку королевской армии, и участвовал в битве при Пинки против еретиков-англичан, – не преминул напомнить о своих доблестях приор.

– Ах да, как же, припоминаю. Как раз после тех твоих ратных подвигов я и поставил тебя настоятелем Пейсли… Ну, так вот, а сейчас ты расслабь свои железные мышцы и напряги свою недогадливую голову, да пораскинь своими мозгами, как можно на время ограничить общение старца с другими иноками, … пока я всё не улажу.

После минутного размышления приор ответствовал:

– Я право слово не уверен, ваше высокопреосвященство… А почему собственно не запереть Лазариуса где-нибудь в удалённой келье или монастырской темнице?

– Не забывай только, отец-настоятель, что монастырь сам по себе есть узилище, где иноки затворяют себя вдали от мирской жизни и укрощают свою плоть и помыслы постом и молитвою. А посему мне кажется неблаговидным ещё более ограничивать бытие почтенного Лазариуса… Впрочем, учитывая ту опасность, коя таится в разглашении – пусть даже непреднамеренном – государственной тайны, ради высоких целей мы можем временно разместить старца в отдельной келье. Однако, лишив его общения с иноками, надобно предоставить ему все удобства пребывания в одиночестве, кои потребует его душа и тело, – произнёс архиепископ и тем самым успокоил свою совесть мыслию о том, что Лазариусу не будет большого ущерба провести несколько дней в блаженном одиночестве и, как полагал примас, уютной комнатке.

– Всё будет сделано, как повелевает ваше высокопреосвященство, – с почтительным поклоном ответил приор, собираясь покинуть апартаменты архиепископа.

– Отец-настоятель, поусердствуй также, чтобы эта историю с Лазариусом прошла втайне от монастырской братии насколько это возможно, а также попытайся разузнать, не поведал ли старец кому-либо ещё про этот свой грешок, – дал напоследок наставления шотландский примас и добавил снисходительным тоном: – А в будущем попрошу тебя хранить тайну исповеди более тщательно…

После ухода настоятеля архиепископ Гамильтон велел патеру Фушье сделать приготовления к отъезду, а сам сел писать послание для брата. В нём в частности сообщалось «… с большим сожалением, что аббатство Пейсли более не может быть местом, где глухим каменным стенам можно доверять тайны, ибо эти стены не такие уж глухие и каменные», и что о планах его светлости стало известно постороннему, а посему он, архиепископ Сент-Эндрюс, просит брата оставить свои намерения ради безопасности Гамильтонов и спокойствия всего государства.

Примас запечатал письмо массивной печатью, посмотрел задумчиво на её круглый восковый оттиск. В центре святой Андрей, державшийся за косой крест, на котором он и был, как известно, распят, почему-то напомнил Гамильтону старца Лазариуса, готового пострадать, но не придать своей веры и убеждений. Слева в нише дева Мария прижимала к груди младенца Иисуса. Примасу подумалось, что вот оно – само олицетворение истинной веры и любви. А в нише справа – фигура архиепископа с кардинальским посохом в руке, которая в этот час показалась владельцу печати какой-то согбенной, с поникшей головой – то ли от тяжести возложенного бремени, то ли от гнёта мучивших смятенную душу угрызений, сомнений и беспокойств. Вдоль края печати шёл инскрипт: «JOANNES HAMMILTOUN, ARCHI-EPISCOPUS SANCTI ANDREÆ, MISERICORDIA ET PAX», что означало в переводе с латыни «Джон Гамильтон, архиепископ Сент-Эндрюс, благочестие и мир». Примас ещё раз подумал о Лазариусе, тяжело вздохнул и подул в серебряный свисток, дабы справиться у патера Фушье, в полном ли вооружении его телохранители, осёдланы ли лошади и могут ли они уже отправляться в путь…

Настоятель же в это время обдумывал, как выполнить щекотливое поручение архиепископа Гамильтона, кому доверить его осуществление и какие меры предосторожности предпринять.

Касаемо помощника в таком деликатном и потайном деле сомнений больших у приора не было. Он спустился во внутренний двор монастыря, прошёл через опустевшую уже трапезную и очутился в большой поварне, где в одной из огромных печей жарко пылало пламя, над которым в большом котле бурлила вода. У ёмкости колдовал молодой коренастый монах, засученные рукава открывали сильные мускулистые руки. Вокруг него на столиках и подставках находились различных размеров деревянные кадки и ступы, кружки и миски, из которых он время от времени брал то щепотку, то целый кулак их содержимого и отправлял в кипящий котёл. В дымном воздухе витали аппетитные запахи готовящегося варева. С покрытого копотью потолка свисали тушки зайцев и копчённые окорока, предназначавшиеся для стола архиепископа и его прислужников, а также сушённые пучки трав, которыми повар искусно приправлял свои блюда. Рядом c грубым столом, на котором лежали груды овощей и трав, стоял другой монах, постарше, ловко разделывавшийся с помощью большого ножа со всей этой зеленью.

После того, как отец-настоятель с удовольствием понаблюдал мгновение другое за слаженной работой поваров, он обратился к более молодому из них, с которым читатель уже имел возможность вкратце познакомиться в самой первой главе:

– Эй, брат Фергал, оставь-ка пока свою стряпню, да подойди поближе. Важное дело тебе предстоит.

– Да как же, отец-настоятель, я брошу свое занятие? Кстати, обед сегодня обещает быть просто несравненным, – хитрил молодой повар, не желавший, по-видимому, отвлекаться от своего привычного занятия, всецело его устраивавшего и обеспечивавшего ему сытость и почёт.

– И всё-таки, придётся нынче брату Томасу самому справиться со стряпаньем, пускай даже и в ущерб смачности похлёбки, – в голосе приоре звучали приказные нотки.

– Ну, раз вы так настаиваете… Только пеняйте потом на себя, ежели супец не по вкусу окажется. Да и архиепископ сердится будет, коли я не приготовлю ему на обед ароматный куриный бульон и нашпигованного каплуна. Он ведь так любит хорошенько покушать. Уж я-то его знаю, – постарался подчеркнуть свою незаменимость монастырский повар.

– Я так разумею, что трапезничать сегодня архиепископу в лучшем случае придётся в какой-нибудь придорожной таверне. А ты-ка, брат Фергал, заодно заверни в рогожку самый сочный окорок, да захвати несколько хлебцов на дорожку его высокопреосвященству.

– Как велите, отец-настоятель, – покорным голосом сказал монах. – Только позвольте, я оставлю пару указаний брату Томасу о том, как завершить приготовление трапезы.

После того как монастырский повар дал несколько наставлений своему сподручному по кухне и положил в корзину снедь в дорогу для архиепископа, он вышел в большую и пустую трапезную, где с озабоченным выражением на лице его поджидал приор, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, будто конь перед скачкой.

– Брат святой нашей обители, – начал торжественно настоятель, – архиепископ Сент-Эндрюс помнит о твоих заслугах перед его высокопреосвященством, и желает поручить тебе другое важное дело.

– Его высокопреосвященство! Ого! Вам же ведомо, отец-настоятель, я готов душу отдать на благо аббатства и его верховных священнослужителей. А аббат, то есть архиепископ Сент-Эндрюс – первый из них. Но как король есть наместник Бога на земле, так и вы, отец-настоятель, есть наместник аббата в монастыре, – монах подобострастно улыбнулся.

– Верно глаголешь, брат Фергал. Смотри, однако, это есть чрезвычайно секретное дело. Никто о нём не должен проведать.

– Клянусь святым распятием, ежели я и обмолвлюсь хоть словом, так лишь после того, как заблеет зажаренный на вертеле барашек или закукарекает нашпигованный каплун… Так что же мне надо сделать для его преосвященства? – с рвением спросил Фергал, который был не прочь оказать услугу архиепископу, да к тому же прознать про какие-то новые его тайны.

– Похвален твой пыл, брат Галлус. Надеюсь, он не остынет, когда надо будет приступить к делу… Насколько мне ведомо, ты у нас и за повара и за келаря? – поинтересовался приор.

– Приходится трудиться, отец-настоятель, ради блага нашей братии, – смиренно ответил Фергал.

– Хорошо. Значит, ключи от монастырского подвала, где хранятся бочки с вином, есть только у тебя?

– Понятное дело, что я не могу их никому более доверить, – ответил монах. – То ведь известно, как падки наши братья на весёлые возлияния. Вспомните, как давеча в день святого Мирена праздновали и вы распорядились целых три бочонка выкатить!

– Увы, моя щедрость, к сожалению, не пошла братии во благо, – сказал с некоторым смущением настоятель. – К счастью, архиепископ прибыл только через день и не увидел этой бражной вакханалии. Но, клянусь святым распятием, больше такого хмельного разгула в нашей обители я не допущу!

– Вот-вот, и я говорю, отец-настоятель, – вторил ему Фергал. – Поэтому-то я всегда и храню ключи от подвала на моём поясе, чтобы ни у кого из иноков не возникло искушение без спроса в подвал проникнуть, да к винным бочкам приложиться. Вдобавок там у меня и комнатка обустроена, где я травы целительные храню, да снадобья лечебные готовлю во благо вашего здравия, да и прочих братьев. – Рябое лицо молодого монаха расплылось в самой доброй улыбке.

– Это ты правильно делаешь, сын мой… Так вот, надобно тебе также обустроить в подвале одинокую келью с засовом снаружи и поместить туда втайне и со всеми предосторожностями брата Лазариуса… на несколько дней. Да чтобы ни одна живая душа об этом ни прознала! – слова приора прозвучали как приказ полководца.

– Лазариуса? – изумился Фергал. – Да за что же бедного старика в подвал-то? А впрочем, пускай там своим наукам крыс обучает, – беззаботно продолжил молодой монах. – Его высокопреосвященству виднее, где ему место. Только как бы мне туда этого книжника заманить?

– Я полагаюсь на твою смекалку, брат Фергал. Неужели у тебя не появится какой-либо хитрой мысли, как это обделать? Но это первая часть твоего задания, – сказал приор и продолжил далее: – Как только Лазариус будет уютно устроен в своей темнице, то есть я хотел сказать – келье, тебе надобно будет напрячься и выпытать у старца, кому он поведал про подслушанный им давеча разговор.

– Ага! – смекнул по-другому монах. – Вот куда желание ведать всё на свете и учить других заводит даже праведников. А ведь все его таким и считают. Верно, архиепископу Гамильтону не по душе, что любопытный старец услыхал некий сокровенный разговор. Так ведь?

– А ты смышлёней, чем кажешься, брат Фергал, – не удержался от похвалы приор, после чего, однако, сурово добавил: – Впрочем, советую тебе свои мысли и догадки держать при себе, а язык развязывать только когда тебя об этом вопрошают, а иначе тебя ждут ещё большие неприятности, чем брата Лазариуса. Ну всё, монах, ступай с Богом, ты знаешь, что делать. Оповещай меня обо всём.

Дав такие указания Фергалу и взяв у него корзинку с закуской, приор приблизился к воротам аббатства, около которых наготове стояла маленькая кавалькада во главе с архиепископом Гамильтоном.

– Отец-настоятель, у вас есть монахи, могущие неплохо сидеть в седле, чтобы преодолеть путь, скажем, до Стёрлинга и обратно, и на которых можно положиться? – спросил примас. – Видишь ли, я вынужден с обоими моими телохранителями и патером Фушье скакать в Сент-Эндрюс, и у меня нет под рукой другого гонца, ибо пешим охранникам доверия мало.

– Право слово, ваше высокопреосвященство, все наши бенедиктинцы так или иначе могут взобраться на мула или пони, хоть хорошими наездниками это их и не делает. Братьям ведь пристало на свои ноги рассчитывать, ибо издревле монахи-паломники пешком путешествовали, – ответил приор. – Впрочем, один из здешних монахов уж точно хорошо управляется с лошадью, ибо уж дважды проделал путь отсюда до самого Эдинбурга и обратно. Да ваше высокопреосвященство можете его помнить.

– Постой-ка, уж не о монахе ли по имени брат Галлус ты говоришь? – спросил архиепископ.– Как же, памятую, ты присылал мне его пару раз в прошлом году в Эдинбург, дабы он облегчил мои мучения во время сильнейших приступов проклятой хвори. Он мне давал глотать какие-то тошнотворные отвары и заставлял дышать над кипящими сосудами. По правде говоря, мне то было очень уж тягостно. Но ведь помогало его знахарство! Хотя и не смогло излечить полностью, как то милостью божьей получилось у великого Кардано.

– Точно так. Вы совершено правы, ваше высокопреосвященство. Именно брата Галлуса, я как раз и подразумевал, – вторя архиепископу, похвалил монаха приор. – Хотя здесь мы чаще называем его брат Фергал, что означает то же самое на его гэлльском наречии… Молодой инок зарекомендовал себя как искусный знахарь и травник. Я поручил ему заведовать также монастырской поварней с тех пор, как отец Николас ввиду уж преклонного возраста и слабости тела ненароком ошпарил руку. И надо признать, наши трапезы стали заметно вкуснее и пряней, что братия приписывает добавляемым поваром одному ему ведомым смесям трав и кореньев. А раз вы доверили Фергалу когда-то врачевать ваше тело, то, пожалуй, можете доверить и другое задание.

– Очень хорошо! Ну, вот и поручи ему завтра же утром отвезти вот это послание моему брату Джеймсу в крепость Стёрлинга, – архиепископ протянул настоятелю написанное им недавно письмо и крикнул своим компаньонам: – А вы, патер Фушье, теперь прочитайте Ave Maria и с божьей помощью в путь!

После заключительного слова молитвы «Amen» вся кавалькада тронулась вперёд: во главе два облачённых в доспехи и вооружённые длинными мечами стражника на крепких крутобоких лошадях, и далее, в окружении пеших ратников с пиками и аркебузами, дородный архиепископ Сент-Эндрюс и щуплый патер Фушье, восседавшие на ухоженных пони. Причём лошадке под французским капелланом было явно веселее, нежели её напарнице, вёзшей шотландского примаса.

Здесь мы должны ненадолго прервать развитие сюжета, чтобы поведать о человеке, который уже не раз упоминался на последних страницах, и которому предстоит сыграть немаловажную роль во всём дальнейшем повествовании. Речь идёт, как уже должно было стать понятным, о молодом монахе по имени Фергал или, если говорить на латыни, как то было принято среди монашеской братии, – frater Gallus. Рассказ о нём ждёт читателя в следующей главе.


Глава V

FraterGallus


Фергал появился в монастыре около пяти-шести лет назад до начала нашего рассказа. Перед этим один из старших и уважаемых братьев обители, серьёзно нарушивший одно из правил монашеского бытия – не будем называть его проступок, который не имеет значения для настоящего повествования, – находился под угрозой постыдного изгнания из обители. Однако, отец-настоятель, принимая во внимание прежние добродетели монаха и его почтенный возраст, решил ограничиться наложением на него суровой епитимьи в виде обязательства посетить святые реликвии на острове Айона на западной окраине страны {этот остров считается колыбелью христианства в Шотландии}, совершив туда пешее паломничество.

Неискушённому читателю может подуматься, что монах с лёгким сердцем принял подобное наказание, кажущееся на первый взгляд лёгкой прогулкой по живописным местам. Но не стоит забывать, что события нашей истории происходили в шестнадцатом веке, когда горные районы на западе и севере Шотландии были населены почти сплошь кельтскими племенами. Объединённые в кланы они оставались весьма обособленными от остальной части страны, старались сохранить традиционный свой уклад жизни и подчинялись лишь вождю племени. Среди жителей южной Шотландии обитатели Горной страны считались гордым, мстительным и воинственным народом. Казалось, весь смысл их существования заключался в резне и побоищах, причём неважно с кем и во имя чего – то могла быть война между кланами или участие в феодальных междоусобицах, а то и просто грабёж соседних баронов и фермеров и угон их скота.

Именно через эти дикие и суровые гористые земли, заросшие густой тогда ещё северной растительностью, лишённые каких-либо приметных дорог и населённые угрожающе воинственными людьми, предстояло проделать путь монаху-ослушнику.

Упустим все подробностях его нелёгкого и полного опасностей паломничества, путь которого пролегал изначала по холмистым склонам гор вдоль озера Лох-Ломонд, затем через лабиринт узких и тёмных межгорных долин Аргайла, по пустынным торфяникам и топям острова Малл и через два нешироких морских пролива. Упомянем лишь, что пилигрим счастливо избежал всех возможных несчастий, которыми грозила ему дикая природа: не упал в пропасть с крутого скалистого обрыва, не оступился и не увяз в засасывающем торфяном болоте, не стал добычей диких животных, не утонул в бурных волнах морских стремнин. Можно было бы предположить, что самая большая опасность могла подстерегать паломника во встречах с полудикими воинственными обитателями тех мест. Однако как ни странно, ни одного сколь-нибудь серьёзного инцидента в общении с горскими племенами у паломника не случилось. Верно, потому что к монашеской рясе горцы относились с небывалым почтением; надо заметить, что, христианство пришло к гэльским племенам Горной страны едва ли не раньше, чем к населявшим южную часть страны бриттам и норманнам, ибо распространению христианства в Шотландии ещё в пятом и шестом веках способствовали по большей части миссионеры, прибывавшие на западный берег страны из Ирландии, где проживали близкие им по этническим корням кельтские племена… Более того, скромная трапеза, которой эти люди угощали монаха, была, можно сказать, единственным способом его пропитания. Зачастую горцы делились с пилигримом последними жалкими крохами, хотя чаще, сказать по правде, их стол (или то, что его замещало) ломился от простой, но обильной пищи, ибо места те изобиловали в то время всевозможной дичью, а многочисленные озёра и речки снабжали кельтов рыбой. Правда, несколько раз в дороге монаха задерживали отряды голоногих воинов, вооружённых острыми мечами, луками со стрелами и страшными боевыми топорами, не говоря уже про разного рода кинжалы и ножи, и начинали о чём-то оживлённо его спрашивать на совершенно непостижимом наречии, энергично размахивая при этом оружием, как будто угрожая ему. Но, увидав, что перед ними всего лишь дрожащий от страха пожилой человек с нескладной фигурой, всё время крестившийся и умолявший о чём-то на малопонятном им южном языке, они оставляли его в покое и быстро вновь исчезали на поросших вереском склонах гор…

Уже на обратном пути своего обременительного и опасного путешествия инок в поисках жилища в преддверии быстро опускавшейся ночи наткнулся на одинокую хижину на горном склоне, по которому пролегала тропа. Осторожно толкнув незапертую дверь убогой лачуги, монах вошёл в тёмное помещенье.

– Ойхе ва, – произнес он одну из немногих фраз из языка горцев, запомнившиеся ему за время своего паломничества, и означавшую вечернее приветствие.

Никто ему не ответил внутри этого неказистого жилища. В углу еле теплилась лучина. В её слабом свете монах различил склонившегося над кроватью юношу, который в состоянии полной отстранённости и безразличия даже не поднял головы и не произнёс ни звука в ответ на приветствие вошедшего. Наш пилигрим приблизился к лежанке и увидел на ней неподвижно распростёртое тело, накрытое шерстяным пледом. На служившей подушкой травяной подкладке покоилась голова старой женщины с закрытыми глазами и размётанными длинными седыми волосами. Сухое и сморщенное лицо её покрывала восковая бледность. Полумрак и гробовая тишина ещё более усугубляли жуткость обстановки.

– Да сохранит меня Матерь Божья! – прошептал бенедиктинец, осенил себя крестным знамением и приблизился к лежанке. Приложив руку к губам старухи, монах догадался, что та испустила дух уже, по крайней мере, несколько часов назад. Потрясся юношу за плечо, пилигриму удалось вывести того из состояния скорбной отрешённости и, перемежая слова и жесты, монах попытался втолковать, что старой женщине уже не поможешь и необходимо по-христиански предать земле её тело.

Молодой кельт, который, по всей видимости, являлся родственником почившей, понял монаха, и с помощью мотыги и ножа, на ровной площадке у подножия холма они вместе выкопали неглубокую могилу, перенесли и опустили туда покойную и в то время, как бенедиктинец читал заупокойные молитвы, юноша забрасывал землёй закутанное в шерстяную ткань тело. Ночь была на редкость ясная и серп луны временами освещал склон холма до самого его подножья. Когда монах и его новый знакомый закончили погребальную процедуру и вернулись в хижину, на небе начинали появляться бледно-розовые сполохи приближающегося рассвета.

По окончании молчаливой траурной трапезы, состоявших из скудных припасов, которые нашлись в убогом жилище, добродетельный монах, коему не чуждо было чувство сострадания, с помощью жестов и увещевательного тона предложил юноше отправиться с ним. После недолгого раздумья молодой горец утвердительно закивал головой и что-то горячо затараторил на своём нечленораздельном языке. Завязав в огромный узел скромные пожитки, которые, как с удивлением заметил монах, по большей части состояли из разложенных по небольшим мешочкам пучков сухой травы и всевозможных корешков, молодой человек присоединился к паломнику, и через несколько мгновений они шагали рядом по вьющейся вдоль подножья крутых холмов и еле заметной среди увядающего вереска тропинке.

В утренних лучах монаху удалось тщательнее рассмотреть нового своего знакомого. На вид тому было не больше восемнадцати-девятнадцати лет. На рябом лице его вместо печально-траурного выражения, которое ожидал увидеть монах, застыла странная мрачная улыбка. Из-под горской шапочки во все стороны упрямо топорщились кипы ярко-рыжих волос, которые так не шли к выражению лица юноши. Коренастая невысокая фигура, по горской манере того времени закутанная до колен в шафрановую шерстяную ткань, являла признаки силы и проворства, присущих большинству жителей тех мест; об этом же свидетельствовали и плотно обмотанные мускулистые икры ног.

«Какую мы, должно быть, составляем разительную пару, – думал про себя бенедиктинец, – старый монах в долгополой рясе и юный дикарь с голыми ногами… Вот, веду его к свету божественной истины подобно тому, как Моисей вёл свой народ через пустыню синайскую к земле обетованной… Ну что ж, как добредём до монастыря, обучит его братия и будет у нас новый инок. Может и зачтётся мне и перед Господом Богом и перед отцом-настоятелем, что не оставил я юную душу в диких горах прозябать среди кровожадных племён, а приобщил к божественному служению».

Забегая немного вперёд, мы с прискорбием должны сообщить, что через несколько дней после благополучного возвращения в монастырь силы старого монаха-паломника, истощённого долгим тяжёлым странствием, вконец оставили его и инок быстро угас, отдав Богу умиротворённую выполненным долгом и заслужившую прощения душу. И вышло, что это нескромное сравнение себя с избранником Божиим оказалось для паломника, можно сказать, пророческим, ибо, как и избавитель народа израильского умер перед самым входом в землю обетованную, так и наш пилигрим более не вкусил благ тихой жизни в обители…

Но вернёмся же снова к нашим путникам. За оставшиеся дни путешествия истосковавшийся по общению монах немало разговаривал с юным кельтом или, правильнее будет сказать, пытался изъясняться. Молодой горец на удивление настолько быстро схватывал новые слова, значение которых ему разъяснял бенедиктинец, что вскоре паломник уже мог составить краткую биографию Фергала – так звали его нового знакомца. Из нестройного рассказа, зачастую подкреплявшегося жестами вместо неизвестных ещё горцу слов из языка южан, монах уразумел, что юноша приходился внуком умершей женщины. Родителей своих он не помнил, и ближайших родственников у него не осталось. С раннего детства он жил уединённо со своей бабкой, прослывшей большой знахаркой среди местных кланов. Старуха-отшельница, которую некоторые суеверные горцы считали колдуньей, славилась умением лечить раны и болезни людей и животных, ей были ведомы всевозможные заговоры, а также свойства всех трав, покрывавших холмы и долины Горной страны. Всю жизнь, насколько он помнил, прожил Фергал со старухой – до того самого дня, как в хижину зашёл монах, чтобы обнаружить там мёртвое тело старой знахарки и горевавшего рядом юношу.

То, что юный кельт намеренно не поведал монаху или не умел пока рассказать, так это то, что перед смертью поведала ему старуха и над чем он так сосредоточенно размышлял, сидя над мёртвым телом и обуреваемый мятежными чувствами, в тот самый момент, когда в жилище вошёл монах. Проведший всё время в стенах обители, бенедиктинец был далёк от понимания мирской жизни и от овладевавших душами людей страстей. Он думал о своём новом знакомом лишь как о несчастном одиноком сироте из Горной страны, каковому долженствует быть благодарным за возможность стать послушником, а потом, даст Бог, и иноком в их аббатстве, где у него всегда будет кров и пища – духовная и земная…

Первое время монастырская братия встретила молодого горца насмешками, хотя и добродушными, вызванными тем полудикарским обличием, в котором поначалу предстал перед ними кельт, и его неспособностью понимать всё то, о чём ему толковали. В ответ на ухмылки и зубоскальство монахов – хоть он их и не понимал, но смысл коих был очевиден, – Фергал только гневно сверкал глазами и бросал злые взгляды, готовый как дикая кошка вцепиться в обидчика. Два или три инока не самого крепкого телосложения, неблагоразумно не сумев скрыть свой явно насмешливый тон, даже несколько пострадали, награждённые увесистыми тумаками от объекта своих шуток. Вскорости монахи, уразумев дикий норов кельта, более уже не пытались потешить своё бытие в суровых монастырских пределах насмешливыми шуточками над новым послушником и оставили его в покое.

Способствовало этому ещё и то обстоятельство, что на удивление быстро молодой кельт из дикого горца, не разумеющего даже обычной речи монахов, преобразился внешне в смиренного новиция, терпеливо несущего свои послушания и постигающего правила монашеского бытия. Каким-то непостижимым образом он перенимал поведение, движения, взгляды и даже интонации голоса прочих монахов, порой даже ещё не понимая их речи. И через три-четыре месяца пребывания в обители никто не узнал бы в молодом послушнике дикого горца, если б не стал донимать его глупыми шутками и презрительно на него глядеть. Фергал достаточно бойко научился разговаривать на непонятном ему совсем недавно языке южных шотландцев, и что самое удивительное – почти без свойственного горцам акцента, и даже знал уже некоторые, наиболее часто звучавшие фразы и названия на латыни – и это несмотря на то, что он не сразу научился читать. Молодой кельт быстро перенял монастырские манеры, и по поведению его никак нельзя было отличить от остальных монахов и новициев. Даже выражение его рыжего лица ничем не отличалось от взглядов другой братии: кроткое во время молитв, возвышенное на богослужениях и легкомысленно-вальяжное после обеденной трапезы. Он также держался чрезвычайно почтительно к отцу-настоятелю и старшим монастырским чинам, от которых зависело его благоденствие: ризничему, келарю и повару, – и старался при любой возможности выказывать перед ними своё благоговение. Но вот с другими монахами послушник с некоторых пор вёл себя несколько снисходительно и подчас даже высокомерно, что никак уж не вязалось с его молодым возрастом и естественно вызывало у братии недоумение. Кто-то обратил внимание, что тень надменности появилась у новиция после того, как он выучился, в конце концов, читать на латыни. Неужели это могло быть поводом для гордыни, недоумевали монахи. Но как бы то ни было, ссориться с послушником никто не хотел: ещё свежи были в памяти его дерзостные выходки в ответ на добродушные шутки монахов.

Через пару месяцев отношение монастырской братии к Фергалу претерпело изменение в пользу последнего. Читатель, наверное, помнит, что юный кельт долгое время был учеником старой сивиллы, которую он называл своей бабкой, и смерть которой по странному стечению обстоятельств совпала с появлением в горской лачуге монаха-бенедиктинца, а также не забыл содержимое того большого вьюка, собранного отроком при покидании своего убогого жилища в горах. Однажды новиций с помощью своих снадобий помог брату-инфирмарию за один день и ночь поставить на ноги ризничего, на которого напала сильная лихорадка. После эдакого «чуда» и настоятель, которого часто мучили колики в животе и боли в спине, осмелился отдать свои телеса в руки юного знахаря. Вскоре, после всех мазей, растираний и отваров Фергала приор почувствовал себя лет на десять моложе. И как ни сильно было предубеждение монахов, что физические страдания насылаются по Божьему промыслу во искупление земных грехов, однако же подчас страдания эти бывали так велики, что большинство из иноков были не прочь ещё как угодно согрешить, лишь бы избавиться от телесных мучений. А посему, несмотря на неприветливость Фергала, они видели в нём человека, могущего по своему изволению избавить их от мучительных недугов. Вследствие этого многие иноки, наипаче уже немолодые, стали выказывать признаки благоприязни к молодому знахарю, причиной чему являлось отнюдь не искреннее уважением, а льстивое заискивание. Надо признать, однако, что если уж Фергал брался кого-то лечить, то делал это весьма добросовестно, ибо занятие это, по всей видимости, доставляло ему немалое удовольствие.

Вслед за этими событиями послушник стал пользоваться особым благоволением отца-настоятеля. Новицию было дозволено надолго покидать стены монастыря для пополнения запасов лекарственных трав и кореньев. Молодой кельт отличался необыкновенной выносливостью и неприхотливостью – так необходимыми для горца качествами; он мог сутками не спать и пройти за раз не один десяток миль. А потому у Фергала всегда был большой запас трав и кореньев, собираемых им по окрестным горам и долам.

Приор сквозь пальцы смотрел на неприязненность послушника к рядовым инокам, хотя поведение Фергала не выходило в своём проявлении за рамки принятых в обители правил. Срок послушничества новиция был сокращён, и менее чем через два года после появления в монастыре он дал святой обет и был подстрижен в монахи под именем брат Галлус. Стоит упомянуть, что настоятель, по всей видимости, не зря нарёк новоиспечённого монаха этим именем кельтского святого, которое на латыни значило галл, ибо на гэльском языке имя Фергал также значило муж галл. Впрочем, все монахи привыкли называть его Фергал и продолжали по-прежнему зачастую именовать его именно так.

Через три-четыре месяца после пострига Фергала в монахи в аббатстве Пейсли появился Ронан Лангдэйл – юноша из благородной семьи, хоть и не очень знатной и богатой. На вид он был лет на пять моложе Фергала.

Но кроме возраста, как можно было уже заметить, между этими молодыми людьми существовало большое различие – как во внешности, так и в характере и манере держать себя. Молодой монах, несмотря на тёмное происхождение, тщился, то ли нарочито, то ли непритворно, смотреть свысока на остальную братию, что ему, в общем-то, удавалось вопреки невысокому росту, ибо искусство врачевания, ценящееся во все времена, не только заставляло монахов при общении с Фергалом, особенно немолодых, делать вид радушия, но и вызывало благоволение к нему со стороны отца-настоятеля.

В отличие же от новиция Ронан, будучи вправе гордиться своей родословной, наоборот вёл себя со всеми иноками с подобающим уважением к их священному сану, был прост в общении и доброжелателен, хотя и не допускал панибратства. Если видимую благоприязнь монахов к Фергалу нельзя было назвать чистосердечной, то молодой дворянин, не стремясь к тому сознательно, заслужил уважение как своим открытым и некичливым характером, так и дружбой с Лазариусом, безмерно почитавшимся братией.

С появлением Ронана в монастыре поведение Фергала странным образом изменилось. Хотя в его манере держаться с монахами и не исчезло до конца чувство своего превосходства, тем не менее, он стал более приветливым и мягким с иноками, интересовался, не требуется ли им его целительская помощь, даже стал принимать участие в их досужих беседах. Казалось, что Фергал старался заручиться их искренним уважением, как будто соперничая в том с молодым дворянином.

Как скоро обнаружилось, брат Галлус питал странную неприязнь к Ронану. Хотя им и нечасто доводилось встречаться за пределами трапезной, но при их редких встречах в монастырских переходах или во дворе Фергал бросал на Ронана взгляды, полные беспричинной злости, которую он даже и не считал нужным скрывать, а весь вид монаха выражал антипатию и какой-то мрачный вызов. Ученик же Лазариуса только недоуменно пожимал плечами, простосердечно удивляясь этой нелепой злобности молодого инока. К тому же, странная неприязнь к ученику переросла у Фергала и в недоброжелательность к его учителю. В то время, как все монахи преклонялись перед старцем за боголюбие и мудрость, смиренность и праведность, брат Галлус в беседах бенедиктинцев отзывался о Лазариусе со скрытым презрением: от учёности и набожности старого монаха, дескать, никому нет пользы, – намекая на его, Фергала, способность к целительству. Такие речи монаха-знахаря не могли не заронить семена сомнения в души иноков, вызывая подчас у них между собой споры о том, что важнее – лечить тело или душу.

Однако, как оказалось, не только лишь в области знахарства крылись таланты брата Галлуса. Как-то раз в один пасмурный день, зачем-то заглянув на монастырскую кухню, молодой инок посоветовал монаху-повару добавить в похлёбку, предварительно растерев в порошок, какие-то корешки и высушенные травы, которых у Фергала был огромный запас. И после того, как тем вечером по окончании трапезы братия узнала благодаря кому простая вроде бы похлёбка обладала столь необычайным вкусом и ароматом, начала расти кулинарская слава брата Галлуса; повар стал всё чаще и чаще с ним советоваться, как приготовить или чем лучше приправить то или иное блюдо.

Когда через некоторое время старый монах-повар брат Николас обварил невзначай руку, он прибрёл к настоятелю и, ссылаясь на свой возраст, слабость в конечностях и демонстрируя покрывшуюся волдырями красную руку, взмолился освободить его от сей тяжкой повинности и назначить на должность главного монастырского повара брата Галлуса, уже проявившего немалую способность к кулинарному искусству. Фергала такое положение вполне устраивало, ибо избавляло его от скучного пения псалмов и бревиариев и чтения однообразных нудных молитв, и в то же время повышало его статус в аббатстве. Дабы не лишаться врачевательской помощи брата Галлуса, ему разрешалось брать стольких помощников-кухарей из числа монахов, сколько было необходимо ему для возможности выполнения других своих повинностей, а именно помощи брату-инфирмарию в поддержании в добром здравии монахов, и прежде всего отца-настоятеля и других важных монастырских чинов.

Таким образом, очень скоро, оказывая всевозможные услуги отцу-настоятелю – будь то связано с каким-нибудь прыщиком на лбу или же более скрытых местах последнего или желанием побаловать своё чревоугодие желе из оленьих рогов, – Фергал превратился по существу в доверенное лицо приора, чему немало способствовало и стремление самого молодого инока войти в милость к отцу-настоятелю.

Как видно, брат Галлус прекрасно усваивал непростую науку преуспевания в обители, что для него было много интереснее, чем учить чересчур мудрёный латинский язык, запоминать нудные молитвы и заниматься католическими песнопениями. Надо полагать, что в наши дни такой молодой человек сделал бы блестящую карьеру. Благодаря близости к настоятелю Фергал не упускал случая принизить достоинства отца Лазариуса, от коих, по его мнению, мало было проку, и в то же время превознести собственные заслуги. Причём делал он это с видом смиренного воздыхания. Приор, похоже, догадывался о нелюбви брата Галлуса к мудрому старцу, но приписывал её ревности молодого монаха за свое искусство и закрывал на то глаза. Мало найдётся начальников, в том числе и среди игуменов церкви, которые отказались бы от выгоды иметь под рукой таких полезных и одновременно преданных и подобострастных слуг, каким норовил казаться брат Галлус. Не был исключением и настоятель аббатства Пейсли.

Вдобавок не только отец-настоятель пользовался услугами Фергала. Но был и некто больший, кому знахарские способности брата Галлуса оказались очень кстати. Сам архиепископ Гамильтон, узнав из переписки с настоятелем (поскольку сам его преосвященство долгое время уже не посещал аббатство по причине загруженности государственными заботами) о появлении в монастыре монаха-врачевателя, уже выказавшего своё умение, чрезвычайно этим заинтересовался, ибо Джон Гамильтон много лет страдал болезнью, которую мы сегодня зовём астмой. И вот, когда у архиепископа случился очередной пароксизм, то он повелел послать за монахом-лекарем в Пейсли. Фергал провёл неделю в эдинбургском доме Гамильтона и за это время во многом облегчил страдания архиепископа с помощью неких пахучих трав, странного цвета порошков, горьких отваров и других зелий. И неудивительно, что в следующий раз, когда нещадный недуг опять атаковал Сент-Эндрюса, он вновь послал за братом Галлусом и остался весьма доволен его знахарским искусством. Многих известных врачевателей приглашали к архиепископу Гамильтону, но никто из них не в силах был облегчить сколь ни будь заметно страдания примаса, и лишь брат Галлус преуспел в сем благородном и прибыльном деле.

Однако Фергал был не всесилен и не мог с помощью перенятого от старой знахарки мастерства целиком излечить архиепископа, что, чуть позже практически удалось, как мы уже знаем из подслушанного разговора братьев, знаменитому итальянцу Джироламо Кардано. Брат Галлус как раз находился в доме архиепископа в Эдинбурге, когда туда прибыл итальянец, после чего монаху было велено возвращаться в Пейсли и врачевать монастырскую братию, а лечение его высокопреосвященства предоставить более опытному лекарю. Затаив обиду на Кардано и питая к нему зависть, Фергал пришлось вернуться в аббатство.

Как бы то ни было, молодому монаху, явно пошло на пользу посещение столицы страны, и её примаса. Он пересёк центральную часть Шотландии, научился неплохо управлять лошадью и много повидал. Своим острым глазом и чутким слухом Фергал подмечал всё: кто как говорит, какую мимику, жесты и фразы использует. Он научился различать на глаз – как по одеянию, так и по особенности речи и манере держать себя – ремесленников и разномастных торговцев от дворян и прислуги богатых вельмож, крестьянского сына от пажа знатного человека, простую девицу от фрейлины именитой дамы. Он выучился укрощать свои чувства и разговаривать подобающим тоном – в зависимости от своего визави: с архиепископом он был учтиво почтителен и раболепен, с челядью его дома – вежлив и приветлив, а со всеми остальными, кого Фергал встречал на улицах города, сельских дорогах и трактирах, он держал строгий и задумчивый вид, как то подобает благочестивому монаху.

Стоит упомянуть и о встрече Фергала в столичном доме архиепископа с Фулартоном из Дрегхорна. Ординарец регента быстро разглядел лицедейские склонности монаха и с помощью посулов хорошей мзды и будущих благ уговорил того стать соглядатаем регента в аббатстве Пейсли. Молодой инок оказался не прочь оказывать услуги ещё и брату архиепископа – регенту Джеймсу Гамильтону, в надежде не только на сиюминутное вознаграждение, но и на извлечение пользы из этой службы в последующем. А посему он, сделав вид, что якобы борется с угрызениями совести, поломался для видимости и в итоге согласился на предложение ординарца. Тот принял такое криводушие будущего наймита за благо для своих целей и остался доволен приобретением такого ценного шпиона в родовом аббатстве Гамильтонов.

Примечательно, что после посещения Эдинбурга речь, манеры и поведение брата Галлуса заметно изменились: без следа исчезли остатки его прежних диких черт характера; пропал злой блеск в очах при встречах с Ронаном, и, наоборот, во время оных лицо его стала озарять приветливая улыбка; напрочь исчез вид надменности и превосходства по отношению к братии; да и во всём остальном нрав его стал более кротким и доброжелательным. Трудно сказать, что было тому причиной. Возможно, Фергал намеревался когда-нибудь занять более высокое положение в обществе, требовавшее соответствующего воспитания и поведения, а благовоспитанность челяди в доме архиепископа и манера держаться прочих столичных жителей послужили ему отличным примером. Хотя нельзя исключать, что он просто-напросто научился умело скрывать когда надо свои настоящие чувства, как хороший комедиант показывает публике только лишь эмоции, которые ему предписывает пьеса, а не то, что он, быть может, чувствует на самом деле.

Вместе с тем возросло почтение к брату Галлусу со стороны иноков обители, которые стали даже побаиваться приближенного к высшим церковным игуменам монаха, и были уже не так откровенны в беседах в его присутствии. Но Фергала такое уважительно-сдержанное отношение к себе ничуть не смущало, а даже, напротив, доставляло удовольствие, ибо подчёркивало его важность и значительность. По правде говоря, на праздные беседы у Фергала и времени-то не было: настолько он был активен и деятелен. Если он не пропадал в холмах или на пустошах и болотах, собирая травы и коренья, то брат Галлус либо командовал на монастырской кухне, понукая своих помощников, либо закрывался в маленькой лаборатории, которую он обустроил в одной из комнат подвала и где он готовил свои снадобья и зелья.

Примерно так однообразно и неприметно протёк последний год в монастыре. Но стоит, однако, упомянуть одно событие, сильно удручившее всех монахов обители, а именно раннюю и неожиданную кончину одного из иноков по имени Эмилиан. В ней не было бы ничего странного, если бы брат Эмилиан был старым или болезненным монахом. Но он был здоровым, сильным и весёлым человеком в расцвете сил, благоденствующий вид которого и розоватые щёки были неподвластны никаким самым строгим постам. Брат Эмилиан был очень хорошо знаком Ронану, ибо его место за столом в трапезной было рядом с юношей, и он не упускал случая шёпотом отпустить какую-нибудь хохму или каламбур своему юному соседу. Ученик Лазариуса хорошо запомнил тот день, ибо ему нездоровилось и, оказавшись за столом в трапезной, он, сославшись на отсутствие аппетита, отдал миску со своей похлёбкой никогда не страдавшему подобными «несчастьями» здоровяку брату Эмилиану, сам ограничившись лишь куском хлеба и кружкой воды. Ночью спавших в общей спальне монахов разбудили дикие выкрики, перемежавшиеся с мучительными стенаниями, исходившими от тюфяка, на котором спал, а точнее, уже корчился от боли брат Эмилиан. Ни брат-инфирмарий, ни брат Галлус не смогли спасти монаха, разве что предложенное Фергалом питьё успокоило боль умирающего и позволило ему избежать мучительной агонии последних минут и оставить земное бытие в мирном забытье… Никто так и не смог объяснить толком, что же случилось с братом Эмилианом. Удручённый брат-инфирмарий высказал предположение, что в воздухе и воде витают разного рода миазмы, кои могут проникнуть в человека и погубить его тело. Непохожий сам на себя Фергал с лицом, на котором побледнели даже рыжие щербинки, только недоумённо разводил руками, не в силах вымолвить ни слова дрожащими губами. А отец-настоятель, обведя взглядом братию, глубокомысленно намекнул, что балагурство брата Эмилиана подчас отдавало непочтительностью к святым реликвиям и божественным символам, и что за такое пустословие и еретическое кощунство он, возможно, и был наказан всевышним. Остальные же монахи только воздыхали и крестились.


Глава VI

Допрос


В эту ночь Лазариус, как и обычно, направился в монастырскую библиотеку – на сей раз, чтобы чтением мудрой книги заглушить огорчения последнего дня и предыдущей ночи. Однако, умные слова манускрипта никак не хотели складываться во фразы, а в голову монаха возвращались скорбные мысли о коварстве и фарисействе правителей и сановников, и о той печальной участи, которая по предчувствию Лазариуса ожидала святую церковь в этой несчастной стране.

Другая беспокойная мысль не давала ему сосредоточиться на книге. «Отчего же архиепископ покинул обитель, не повидавшись со мной? – вопрошал себя старец. – Никогда дотоле, во времена более частых наших встреч, он не нарушал своих обещаний. Чем же могло быть вызвано столь поспешное отбытие примаса и что нарушило его намерения? Неужто желание поскорей обтолковать с еретиками условия соглашения с ними? А может, потому он и не захотел принять меня, что опасался укоров в отступничестве и сомневался в стойкости своей к доводам и суждениям, коими я, несомненно, не преминул бы переубедить его?»

В конце концов, не в силах сосредоточиться на чтении, да к тому же утомлённый предыдущей бессонной ночью старик отложил книгу и собрался уже отправиться в монашескую опочивальню. Неожиданно дверь погружённой во мрак залы приотворилась, и в неё к удивлению старого монаха проскользнул, освещая себе дорогу тусклой свечой, тот, кого Лазариус менее всего ожидал бы здесь увидеть – брат Фергал. Заприметив старца, монах радушно заулыбался и сказал:

– Ох, отец Лазариус, вы здесь! А я вас везде ищу. Спасибо, братья подсказали, что вы по своему обыкновению в библиотеку направились.

– А, брат Фергал, это ты! Что же заставило тебя искать меня в столь поздний час? – спросил потревоженный Лазариус.

– Вы можете не поверить бедному иноку, святой отец, но я давно уже хотел потолковать с вами, – задушевным тоном ответил Фергал. – Но рядом с вами всё время вертелся этот мальчишка Ронан…

– Несчастный! – молвил старец. – Не упоминай с таким пренебрежением о том, кто был и остаётся моим любимым учеником, и коего ты не стоишь ни на йоту. Я давно подмечал твои недобрые взгляды, бросаемые на него, брат Фергал, хотя причина их воистину есть непостижимая тайна для меня.

– Ох! Вот вы и рассерчали на меня… Видит Бог, отец Лазариус, должен я вам покаяться! – пылко воскликнул молодой монах. – Лишь только зависть заставляла меня глядеть на вашего ученика подобным взором… Ибо ему всевышним дозволено было приобщиться к тайнам наук, испив из такого источника познаний, как ваша учёность и мудрость, святой отец. Моей же наставницей была всего лишь полупомешанная неграмотная знахарка, которую люди в наших краях принимали за колдунью и боялись, хотя и пользовались её услугами. Чему я мог от неё научиться-то? Всего-навсего распознавать травы и корешки, да приготовлять из них смеси для излечивания всяких пустячных болячек.

– Тем не менее, врачевать людей – тоже великое искусство, – рассудил старый монах. – Это мастерство Богу угодно, ибо исходит из любви к ближнему своему, коя есть важнейшая заповедь Божья.

– Отец Лазариус, всем ведомо, что вы тоже можете людей излечивать, – добродушным тоном продолжил Фергал. – Наши монахи говорят, что вы совершаете это с помощью усердных молений и просьб к Богу, святым угодникам и Матери Божьей. Верно ли это?

Старец строго взглянул на тёмный силуэт монаха и ответил:

– Каждому Господь даёт разные средства приносить пользу другим. Всяк человек, ежели в душе его живёт божественная любовь, может вершить благие деяния.

– О, святейший отец, я преклоняюсь перед вашей набожной праведностью и вселенской учёностью, – с благоговением произнёс молодой инок. – Хотел бы я хоть чуть толику стать похожим на вас. Представьте, ежели бы я соединил мои умения с вашими знаниями и благочестием, каким бы лекарем я мог бы стать и скольким бы людям смог бы облегчить страдания!

– Не тешь себя бесплодными мечтами, брат Галлус, – возразил Лазариус слегка назидательным тоном, простодушно принимая за чистую монету душевные излияния монаха, – а пользуйся тем, что тебе уже дано, и неси это во благо людей и во имя Господне. И да поможет тебе Бог!

– Ну что ж, – огорчённо вздохнул Фергал. – Пускай я не достоин учиться у вас наукам, как это делал счастливчик Ронан. Пусть вы полагаете, что я не в состоянии стать таким же благочестивым как вы. И всё же, могу я хотя бы испросить у вас, праведный отец Лазариус, освятить вашей благословенной молитвой то место, где я приготовляю мои целительные снадобья? Без сомнения, тогда мои лекарства будут ещё более действенны.

При этих словах неспокойное предчувствие, не покидавшее старца с самого утра и почти затихшее к ночи, снова тревожно проснулось. Тень от свечи делала лик Фергала зловещим, а его глаза светились во мраке двумя жутковатыми огоньками. Но отказать в столь благочестивой просьбе Лазариус, несмотря на свои смутные и возможно беспочвенные предчувствия, был не в силах.

– Ну, так тому и быть, брат Фергал, – согласился старый монах. – Ради болящих, коих вылечит твоё умение, завтра при первых же лучах солнца я готов спуститься с тобой вместе в твою мастерскую.

– Как же завтра, святой отец? – расстроено произнёс молодой инок. – Дело в том, что мне надобно выполнить одно архиважное поручение отца-настоятеля, я буду отсутствовать пару дней и отбываю рано утром. Было бы в самый раз взять с собой в путь снадобья, уже освящённые вашими молитвами. Умоляю вас, отец Лазариус, во имя Бога и всех святых угодников!

Тревожное беспокойство в груди старика усилилось до крайности, но показать своё малодушие перед молодым монахом он никак не желал.

– Что ж, брат Фергал, показывай путь в твои подземные чертоги, – после некоторого колебания твёрдо произнёс старец и осенил себя крестным знамением, сказав в душе: «Во имя Бога свершаю я это нисхождение во мрак подземелья в столь неурочный час! Да хранит меня Господь и Матерь Божия!»

В подвале Фергал зажёг лампу, которой удалось лишь слегка осветить большое помещение с тёмными углами, мрачными холодными стенами и низким потолком, поддерживаемым массивными каменными пилонами. В стоячем воздухе пахло плесенью. Было прохладно и мерзостно. Только еле слышные звуки разбивающихся о камень капель воды где-то в тёмной глубине подвала оживляли атмосферу этого мрачного, похожего на склеп подземелья. Вдоль стен в два-три яруса лежали разнообразных размеров и форм бочки и бочонки с начертанными на них мелом названиями содержавшихся в них горячительных напитков. В одной из стен подвала выделялась пара внушительных дубовых дверей с тяжёлыми железными засовами.

Молодой монах с нерешительностью, как будто сомневаясь в правильности своего выбора, подошёл к левой двери, отодвинул засов и вошёл внутрь. Лазариус осторожно последовал за ним и оказался в мастерской Фергала. Лекарственные травы, частью связанные в пучки, частью разбросанные для просушки, источали необычную смесь всевозможных как тошнотворных, так и благовонных запахов, к которым подмешивались оттенки уже готовых зелий. На столике и подставках вокруг расположилось множество разнообразных склянок, колб, бутылей, ступ и мисок. Около печи были разбросаны тигли, сита, и другие реквизиты знахарской лаборатории.

– Вот здесь я и приготовляю мои лечебные снадобья, – с оттенком гордости произнёс Фергал.

Лазариус подивился, не увидев нигде ни святого распятия, ни других божественных символов, как то подобало монастырским притворам. Комната больше напоминала вертеп ворожеи, чем аптекарскую мастерскую или монастырскую комнату. Он укоризненно покачал головой и, тем не менее, встал посреди мастерской и благоговейно сложил ладони. Затем старый монах совершил упрощённый ритуал освящения помещения, состоявший из чтения пяти-шести латинских молитв и осенения висевшим у него на груде старинным серебряным крестом всех стен и углов.

– Благодарствую за вашу милость, отец Лазариус, – сказал молодой монах по окончании обряда и продолжил: – А теперь, умоляю вас, проделайте то же самое в сопредельной с этой комнатке моего хозяйства…

Что-то дрогнуло в голосе молодого монаха, это не укрылось от старца и насторожило его. Однако, он с присущей ему кротостью при свершении благих дел проследовал за Фергалом во вторую комнату. Убранство этого помещения странным образом сильно отличалось от предыдущего и не напоминало ничем лабораторию врачевателя. Соломенный тюфяк на голом полу, кривоногий табурет рядом и бесформенное нагромождение верёвок в углу – вот и всё, что удивлённый Лазариус смог различить при тусклом свете лампы.

– Зачем ты привёл меня сюда, брат Фергал? – хмуро вопросил старец. – Ибо в этой комнате нет и намёка на её благодетельное предназначение. И почему в твоих мрачных чертогах не видно ни святого распятия, ни сакральных образов?

– О, не беспокойтесь по этому поводу, святой отец! В этой келье есть всё, что вам будет надобно в грядущие дни и ночи, – ответил молодой инок изменившимся голосом, не в силах скрыть саркастической улыбки, и сбрасывая порядком надоевшую ему маску благочестия. – А святым изображениям не стоит быть свидетелями не совсем благовидных деяний, коим исполнителем я, увы, избран – правда, видит Бог, не по своей воле.

– Что это значит, низкодушный обманщик? – голос Лазариуса оставался глухим и мрачным. Старец сделал шаг назад к двери.

– Эй, не спешите, отец Лазариус, – произнёс Фергал, преграждая старцу путь к выходу, и тут же не без злорадства выпалил: – Пришло вам время, учёнейший из монахов, расплачиваться за вашу тягу к всезнайству! Как это не прискорбно.

– Думается мне, монах, что ты бредишь, ибо злоба помутила твой рассудок, – огорчённо промолвил старец.

– Ой-ла-ла! – недобро засмеялся молодой инок и уверенно заявил: – Можете быть уверены, мои мысли так же трезвы, как и наш настоятель во время мессы.

– Ежели бы твоё здравомыслие не пострадало, несчастный, ты бы не забыл о последствиях твоего богомерзкого обмана, – продолжил Лазариус. – Ты не разумеешь, что случится, когда братия во главе с отцом-настоятелем узнает о твоём безрассудном поступке.

– Ошибаетесь, праведный отец, – ничуть не смутившись, заметил Фергал. – Вы здесь очутились-то в аккурат по велению церковных властителей. Эх, бедный отец Лазариус, как мне вас жаль. Коли б не ваша безмерная любопытность да желание совать нос в чужие дела, разве я осмелился бы пригласить вас в мои подземные владения! Да вы самый праведный человек, которого я когда-либо встречал!

– Что ты хочешь от меня, подлая душа? – хмуро спросил старый монах, в голове которого промелькнула неожиданная догадка, сильно его огорчившая.

– Как странно! То вы меня называете безумцем, то непочтительно отзываетесь о моей душе, святой отец, – продолжил Фергал. – Ну да ладно, не пристало мне сердиться на святителя моего подвала… А мои намерения просты как вечерняя трапеза в постный день. Если вы позволите, обойдёмся без предисловий. Поведайте-ка лишь, кому из братии вы проговорились о давешнем разговоре, так неразумно вами подслушанном… и, клянусь всеми моими снадобьями, вы будете наслаждаться хорошим обхождением во время, надеюсь, недолгого пребывания в этой уединённой келье и, может даже, не будете серчать на бедного монаха, который лишь добросовестно выполняет поручения.

Наступила мёртвая тишина. Фергал терпеливо ждал ответа старца, который впал в глубокую задумчивость…

«Так вот в чём дело… Я покаялся настоятелю в том, что согрешил против моей воли, а кому будет каяться он – в том, что умышленно не уберёг тайну исповеди? … Тому, кому он её же и раскрыл? – размышлял огорчённо Лазариус. – Ибо только Гамильтоны могли опасаться – ежели бы прознали, – что кто-то услыхал их разговор. И верно с согласия архиепископа, а может, и прямого повеления его приор приказал этому злому монаху заключить меня в холодный подвал… Ох, с превеликим трудом могу я поверить, что архиепископ Сент-Эндрюс – такой ревнитель нашей веры, преданность которой он доказывал многие годы, благочестивый иерарх шотландской церкви, которого уважает сам папа, – что он может положить на жертвенный алтарь еретиков своего старого наставника… Ну что ж, теперь ясна причина, по которой примас не пожелал меня видеть и так быстро покинул монастырь: подтверждаются мои утренние думы и мрачные предположения. Увы, видно, недостаточна была сила моих убеждений, раз архиепископ поддался искушению врага рода человеческого… Они, поди, хотят теперь прознать, не поведал ли я кому-либо о содержании услышанного, и поручили сие задание этому негодяю. Что ж, мне нечего таить, ибо ни одной душе я не пересказывал чужих тайн, и я могу сказать правду двоедушному Фергалу. Хотя, кажется, я вскользь упомянул Ронану о некоем услышанном мною разговоре. Но как не пытался он, добрая душа, выведать подробности – скорее из чистых побуждений, нежели из праздного любопытства, – я уберёг его от познания нечестивых секретов. Ибо я сам уже, ой как запачкался, прикоснувшись к этой мерзости, за что всевышним и наказан. И избави Бог чистого юношу от соприкосновения с этой скверной!»

Фергал, по-видимому, воспринял долгое мрачное молчание старца как обмозговывание способов уклониться от правды и не выдавать тех, кому он уже наверняка проболтался в желании поделиться своим менторским недовольством.

– Отец Лазариус, слышите, как там наверху бьёт колокол к заутрене? Неужели вы не желаете растянуться на этом скромном ложе и в блаженном одиночестве предаться мирному сну, который не будет потревожен храпеньем братьев в дормитории?

Старый монах глянул спокойным взором на своего тюремщика и молвил:

– Почему я должен держать ответ перед желторотым иноком, который и Pater Noster не знает-то? И даже ежели бы я в гневе своём и поведал кому о сути потаённого разговора, который Господь попусти мне услышать, разве смог бы я предать того человека? Сказано в писании: «non loqueris falsum testimonium» {не произноси ложного свидетельства (лат.)}. И коли уж архиепископу хочется знать, не выдал ли я его тайн, то можешь передать, что я слишком уж стар, чтоб бояться смерти, и что тем паче на пороге вечности не хочу отягощать душу грехами – ни большими, ни малыми, – а посему не стану ни лжесвидетельствовать, ни превращаться в доносчика. И в мыслях не держу я предавать людей, которых любил и которые мне верил … даже ежели они изменили моей вере, да простит их Господь.

– Фу, как-то вы слишком уж мудрёно и запутанно толкуете, святой отец, – несколько озадаченно сказал Фергал, которого уже предложение на латыни, знаемой им не слишком хорошо, могло поставить в тупик. – Мне думается, однако, что вы с помощью замысловатых фраз пытаетесь вывернуться и избежать недвусмысленного ответа на мой вопрос. А? Умоляю вас, праведный отец, скажите же, кому вы обмолвились про эту злосчастную беседу, и я оставлю вас в покое. Клянусь святым распятием!

– Распятием! Ханжа несчастный… В твоём подвале ни одного креста нет! – глухо молвил Лазариус и продолжил сочувствующим и усталым голосом: – Ежели ты этакий скудоумный, что не разумеешь мою речь, – ну что ж, скажу безыскусно: о сути той злополучной беседы никто не услыхал от меня ни слова… Ну, что ещё от меня надобно тебе и тем, кто послал тебя? Я разумею, что твои намерения – оставить старого человека в этом холодном и тёмном подвале. Что ж, запирай дверь и избави меня от твоего мерзкого присутствия. В молитве я найду умиротворение души моей.

– О-ла-ла! Не спешите от меня избавиться, святой отец. А так ли то, в чём вы желаете меня убедить? – усомнился Фергал. – Почему же я должен вам верить?.. А ну-ка поклянитесь на вашем кресте, что вы, и впрямь никому не обмолвились ни единым словом. Тогда поверю вам.

– Ты вопрошаешь-то подобно тем фарисеям, которые от сына Божьего чудес требовали, дабы уверовать, – сострадательным тоном молвил Лазариус, вздохнул и сказал: – В жизни я не клялся ничем перед людьми, лишь Господу обеты давал.

– Так-так-так! – произнёс Фергал, прищурив глаза. – Похоже, правильно я сделал, что не доверился вашим словам, благочестивый Лазариус. Коли вы не желаете ваши уверения подкрепить клятвой, то, мнится мне, вы надеетесь обвести меня вокруг пальца… Ну, конечно же!.. Эх, и как вам, право, не стыдно, святой отец – я ж ведь вас просто боготворю! А вы вон как. Но не нашлось доколь такой лисы, которой удалось бы меня перехитрить.

Лазариус, всё более удивляясь бесстыдству молодого инока и оставив попытки вразумить того, сложил руки на груди и твёрдо произнёс:

– Делай, что хочешь, нечестивец. От меня ты более ни услышишь ни слова.

А молодой монах и в самом деле был уверен, что старец что-то скрывает.

«Чего-то он не договаривает, – размышлял Фергал. – Иначе, почему этот святоша не хочет божиться?.. Видать, придётся прибегнуть к более суровым мерам, как бы мне не хотелось этого избежать. Ну что ж, как-никак он сам со своим глупым упрямством в этом виноват… Но одобрит ли такие мои действия отец-настоятель? Впрочем, ежели я добьюсь от старика правды, то это искупит моё чрезмерное усердие. К тому же, можно вообще не говорить, каким способом я заставил Лазариуса развязать язык. И вряд ли он будет жаловаться кому бы то ни было, устрашённый недовольством архиепископа и настоятеля касательно его чрезмерного любопытства… А ежели он ненароком отдаст Богу душу – а это было бы не так уж и плохо для всех, – можно будет отнести это несчастье на почтенный уже возраст старика. В любом случае я войду в ещё большее доверие к архиепископу и его прислужнику настоятеля, из чего уж я-то найду возможность извлечь выгоду для себя. Но откуда в этом слабом тщедушном теле столько упрямства? Ну что ж, для строптивцев я знаю одно верное средство. Эх, бедный Лазариус».

Фергал выбрал из кучи верёвок в углу одну из самых прочных и крепко накрепко связал руки не оказывавшему никакого сопротивления старцу, который, продолжая хранить молчание и закрыв глаза, равнодушно и безропотно отнёсся к действиям своего мучителя. А тот перекинул верёвку через торчавшие из стены поржавелые крючья, и натянул её таким образом, что старый монах оказался подвешенным как туша подстреленной на охоте лани (наверное, крюки в стене для этого когда-то и предназначались). Руки старика вытянулись вверх, натянутые крепкой верёвкой, а ноги едва касались земли. Рукава рясы упали вниз, обнажив худые руки старца, в то время, как из под её подола показались такие же худые старческие ноги, обутые в поношенные сандалии.

– Заклинаю вас, отец Лазариус, облегчите мои душевные страдания. При виде ваших физических мук, кои я вынужден вам причинять, ей богу, у меня просто сердце кровью обливается, – взмолился Фергал.

Старец приоткрыл глаза, в которых не было страха, а только глубокая печаль, и произнёс еле слышно:

– Отдаю себя в руки Господа! Как ты распорядишься, отче наш, так и будет. Безропотно приму волю твою.

Поскольку произнесено это было на латыни, Фергал мало что понял и от этого только разозлился:

– Вы даже на дыбе, святой отец, считаете себя умнее других и желаете свою учёность показать! Не видите разве, куда она вас привела-то? Ну, говорите же!

Не обращая внимания на своего мучителя, Лазариус снова закрыл глаза и принялся читать про себя святые тексты из писания, пытаясь сосредоточиться на молитве и отрешиться от всего внешнего.

– Ах, так! Молчите! – всё более распаляясь, воскликнул Фергал и потянул за верёвку.

Ноги старца оторвались от земли, сухожилия рук натянулись, готовые разорваться, а в суставах плеч раздался зловещий хруст. Подержав Лазариуса в таком состоянии несколько мгновений, цербер ослабил верёвку и сандалии старца снова коснулись пола. Молодой монах взглянул на лицо своей жертвы и крайне удивился, ибо ни одна чёрточка его не исказилась гримасой боли, как того следовало бы ожидать, хотя Лазариус и был в сознании, судя по напряженным мышцам его шеи и поднятой голове.

– Вам, видать, сам дьявол помогает: в ваших-то летах такие муки терпеть, – изумился Фергал. – Но посмотрим, как долго вы сможете выносить эти страдания. Помнится, у нас в селении таким манером пытали захваченного вора из разбойного племени Детей тумана. Так у него-то быстро язык развязался, и он рассказал и со всеми подробностями про намерения своих сообщников и куда они скот упрятали.