Владимир Юрьевич Василенко "Улица До свидания"

«Улица До свидания» – книга повестей, герои которых – молодежь 70-90-х. Внутренние переживания являются главным источником их жизненной силы, а внешние обстоятельства воспринимаются ими как декорации действия, призванного сообщить душе что-то важное, изначально сближающее реальность с сознанием. Молодость героев этих повестей озарена светом бескорыстия и любви. Даже если далекие школьные годы видны сегодня из окна психиатрической клиники («Сегодня вторник, завтра среда»), детство – сквозь сегодняшнее ухаживание за престарелой матерью («Улица До свидания»), а институтская юность – из заокеанского далека («Лестница в небо»). Даже если ошибки молодости непоправимы («…как птица для полета», «Немного спирта в холодной воде») или неискоренимы («Гладиолусы»). И уж тем более если посреди безысходности и падения в небытие неожиданно раскрывается парашют («Румба-до»).

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 02.02.2024

Улица До свидания
Владимир Юрьевич Василенко

«Улица До свидания» – книга повестей, герои которых – молодежь 70-90-х. Внутренние переживания являются главным источником их жизненной силы, а внешние обстоятельства воспринимаются ими как декорации действия, призванного сообщить душе что-то важное, изначально сближающее реальность с сознанием. Молодость героев этих повестей озарена светом бескорыстия и любви. Даже если далекие школьные годы видны сегодня из окна психиатрической клиники («Сегодня вторник, завтра среда»), детство – сквозь сегодняшнее ухаживание за престарелой матерью («Улица До свидания»), а институтская юность – из заокеанского далека («Лестница в небо»). Даже если ошибки молодости непоправимы («…как птица для полета», «Немного спирта в холодной воде») или неискоренимы («Гладиолусы»). И уж тем более если посреди безысходности и падения в небытие неожиданно раскрывается парашют («Румба-до»).

Владимир Василенко

Улица До свидания




Сегодня вторник, завтра среда

Когда мама вывела меня за больничные ворота, я подумал: жизнь пошла на лад.

Маму я не помню. Эту маму, что шагает, отставая, рядом со мной вдоль бесконечных решеток, я знаю. Но помнить и знать – разные вещи. Эмма Георгиевна посоветовала не задумываться об этом. На поле выстроили новую церковь.

Возвращаться к жизни легко. Тяжесть – это или камень, придавливающий нас разом, или то, что мы сами выдумываем друг для друга.

Дома мы пообедали, я помянул отца и сел читать. Знакомый в целом текст, как я и надеялся, теперь уже не пугал – полотно его сиюминутной неизвестности было соткано из, если не радости, то, по меньшей мере, покоя. Однажды, довольно давно, посреди майского дня, под сенью дуба, давшей приют честной компании, я вдруг услышал, как, покидая нашу поляну, прошуршала по траве тень бесконечного облака, и в голове стало светлее. От наступившей и не желавшей заканчиваться тишины произошел покой настолько естественный и глубокий, что я забыл, что я – это я, а, опомнившись, в первые мгновения не мог смириться с собой. Противоположное чувство, когда разрастается сердце, а все исчезает, я узнал за несколько дней до того, глядя на стоявшую в параллельном школьном корпусе ученицу, через два окна смотревшую из своего класса в наш коридор, на меня, и испытывавшую, я знал это, то же, что я. Я помню то, что когда-то знал. И читаю, чтоб вспомнить что-нибудь в том, что знаю сейчас. Если мне это удастся… Эмма Георгиевна грозит мне пальцем.

Ученица начала с вопросительно-неопределенного поглядывания в мою сторону, но с вопросом к себе, не ко мне. Я и не помню, как оказался обязанным отвечать. Долго сбивал ее с толку трусливым непониманием в ответ, в самом деле пугаясь ее глаз и лишь в их отсутствии начиная томиться. В конце концов довел те до того, что они перестали владеть собой, тогда и мне пришлось одолеть страх. Вместо слов и жестов между нами наши глаза делали все за нас, получив этот доступ друг к другу, часто мимолетный и лишь иногда медлительно-беспрепятственный, ставший нашим безуем. Мы ведь могли говорить, свободно общаться друг с другом и даже… Но у безуя свои законы. Говорить и свободно общаться – для этого у каждого из нас были другие…

– Да. Ты знаешь, – мама, приоткрыв дверь, заглянула ко мне, – на днях в магазине я встретила женщину, мы с нею работали раньше, и что-то так разговорились, я о тебе рассказывала, а ко мне, рядом стояла, другая обращается: а я знаю вашего сына. Я спрашиваю: откуда? Мы с ним учились в одном классе. Он мне очень нравился. А как вас зовут? Она говорит: Лана Мальцева. Ты помнишь такую?

– Помню.

Сквозняком по спине – по моему настоящему пробегает ветерок в высокой зелени: вдоль соседнего дома-хрущёвки мы шагаем с приятелем, допущенным в дамский круг нашего класса, не в круг – так, в кружок. Он сообщает мне, что, оказывается, за мной бегает Королева, а я бегаю за Мальцевой… И еще, от другого приятеля, на другой день после школьного вечера: какая у Мальцевой высокая грудь!.. Ближе к ключицам, решаю я… Вдруг меня настигают те школьные взоры, которые в свете маминого сообщения я теперь, через столько лет, читаю правильно, и мне становится тепло, радостно от того, что мир был благосклонней ко мне, чем я полагал. Вот видите: я теперь знаю, теперь, не тогда. Как же я могу это помнить?..

Настоящее – то, рядом с чем ничего не боишься, даже потерять его.

Я не боялся ее потерять. Может быть, так выражала себя впервые моя проблема. У тебя есть пуговица, и ее теряешь, сеешь. Для той, кого я называл «она», я был пуговицей. Она меня могла что угодно, даже посеять. Беда в том, что, как я уже сказал, мы смотрели друг на друга одинаково. Пугая этим жизнь. Соприкоснуться руками становилось для нас все большей проблемой, а от своих голосов в виду друг друга мы немели. Эта наша симметрия сделалась законом, мы к ней прислушивались больше, чем друг к дружке. Казалось, она одна знает, куда нам пойти, когда соединить взгляды и где вздохнуть. Одновременно. Про себя мы уже улыбались такому вздоху. Не знаю, как насчет моего преуспевания, она же, планомерно осваивая меня, добралась до моих снов.

Все-таки очень греет, что, оказывается, нравился кому-то еще. Здесь не эгоизм – наоборот. Не «ты», а «нравился», то есть не твое, а его, чье-то «хорошо». Одно – то, что знал и тогда, и совсем другое – «оказывается»!.. Знал же я, что Зоя Андреевна, например, у которой я проходил только как «циник», в душе любила меня, в душе ведь любовь не телесная, что кое-кто еще из училок как бы сообщал в своем на меня взгляде другую мне цену… Но одноклассницы!.. Она сказала «нравился» или «очень нравился»? Теперь уже не спросишь, надо было запоминать.

Все я не о том. Надо, наверное, стараться передать, что видел, а не что думал и, хуже – что сейчас думаешь. Никакими коврижками мужчине, в отличие от женщины, не заманить в себя, если только он не кинозал, на худой конец не картинная галерея.

Хорошо. Волосы ее были темны. То, как она их носила, в то время именовалось «сессун». То, как она держала голову, во все времена поощрялось. Движения ее и осанка ничем, вроде, не выделялись, но постепенно в ее присутствии вы понимали, насколько они хороши. Вместе с тем, все заключенное в ее внешности – только отвлекающая внимание уловка, убеждались вы, продолжая погружаться в этот прикинувшийся ученицей предмет, содержащий земного не более чем… Вот и взгляд, собранное в человеке его время, должен – «из», а он – больше. Я тогда впервые это увидел, мне тогда впервые пришло в голову, что больше всего поражает в человеке его смотрение, разговор, действие от имени не своего, а… больше. Естественное, без усилия, перерастание себя. Одни этим кончают, другие это и есть. Рита, вот как ее звали. Рита Хаген. Шучу…

На повороте школьного коридора был закуток с окном, оказавшись в котором ты становился невидим из обоих сходившихся рукавов коридора (архитектор Кваренги). Подпирая подоконник, она стояла здесь, держа на раскрытой ладони драже (морские камушки?). Пройдя мимо и развернувшись, боясь быть застуканным, я, практически не останавливаясь, клюнул ее в ладонь… Знаете, такая идиотская траектория: туда, обратно и снова туда… Зубы стучали о драже, сразу в класс было нельзя, и, отвернувшись к окну, я навалился на подоконник в своем коридоре. Одновременно в корпусе напротив обернулась в окне своего класса только что лишенная сладкого. В следующий раз, думал я, глядя в окно… В следующий раз… На урок я не пошел. Следующий раз был в октябре.

Вторым местом в школе, худо-бедно скрывавшим от глаз, были клетушки раздевалок, увешанные куртками и пальто. Только два места… И это второе уже не было общим. Попробуй войди не в свою клеть! Она вошла. Уже осенью. С сумрачно поднятыми на меня глазами, которые неожиданно отвела, и я, неправильно поняв и подхватив это движение, прислонил ее к себе боком, через мгновение приняв плечом и подбородком ее затылок. Она тут же вырвалась, но чтобы от чего-нибудь оттолкнуться, надо же опереться на это. Она была еще без пальто. Я тоже.

В тот вечер я впервые ей позвонил. Номер в справочнике напротив нужной фамилии, как я уже давно знал, был удобен: не надо сильно крутить диск. Лучший для таких дел аппарат располагался не в нашей прихожей, а в будке за гастрономом. Подошла не она.

– Можно Риту? – спросил я.

– Можно.

– У тебя по телефону другой голос.

– Але, кто это?..

Я чуть не повесил трубку.

– …Откуда ты звонишь?

– Из гастронома.

– Что ты мне скажешь?

– Что я больше не буду.

– Чего не будешь?

– Ничего.

Нервный смешок.

– Рита… Р…рита… Рита… Что… что ты сейчас делаешь?

– Запоминаю свое имя.

Обнимая подушку, все не засыпая, я думал: «Что если она сейчас тоже…» и: «Как хорошо знать, что будет, когда наконец уснешь…»

…а также не знать, что – наяву, в следующую минуту, за теми светлеющими деревьями парковой аллеи, занесенной по щиколотки листвой.

– Ты на меня не сердишься?

– Это я… Не удержалась. И знаю еще двух-трех, кто тоже был бы не против. Не удержаться.

– О чем ты?

– Я из них самая юная.

У меня застучало в висках.

– Ты самая взрослая изо всех, кого я знаю, – сказал я, не узнавая своего голоса. – Ты такая взрослая, что…

Прикрыв наполовину лицо кленовым листом, она смотрела: перед собой?.. на меня?.. а я не понимал, мы идем или…

– Что «что»?

– Что даже страшно…

Меня неудержимо потянуло взглянуть на нее. Шагая рядом, теплеющим под нижними веками лицом с расслабленными скулами она умащивала свой листок.

– Ты хорошо поёшь, – сказала она.

– Ору.

– Не наговаривай на себя, – она взяла меня за руку, сходя с аллеи.

Мы завернули в большие елки, было сыро и сумрачно, царапало руки.

– Не наговаривай…

– Не буду…

– …на се…

– Для меня нет тебя опасней… –

вдруг запел я, оторвавшись от ее вишневого рта. Задрав подбородок, она дышала мне в лицо, и глаза ее были слабы. «Вот почему, – подумал я, возвращаясь к ней, – вот почему… вот…»

Время стояло на месте, ползло, как черепаха, дело же двигалось стремительно. На следующей неделе я обнаружил себя в ее прихожей, в час, когда ее одноклассники еще елозили на своих партах… Музыка зазвучала, но не в моей голове и не в квартире – песня, хорошо слышная через стены… Под сильным полем ее приближенного взгляда сняв с души пальто, набитое по карманам железками моих страхов, я остался в одной рубашке, в той, в которой, видно, родился.

– Но я верю любому зверю… –

загнусавил я, подхватывая куплет, хмелея от свежести и прохлады в моей голове…

– И такому, как ты, поверю…

Подобравшись снова под нижними веками, расслабив скулы, лицо ее умащивало теперь не листок, а меня. Я уже знал, что я – это вот такая, с этими теплыми веками и мягкими скулами, она, и не боялся, как не боишься, воображая.

– Этой наглой кошачьей роже

Я поверю совсем, о боже…

В мимике, в позе, в коже шеи и в… волосах – во всем сразу – откроется, бывает, такое равновесие восхождения и обвала, что за этим человек исчезает, и видно, как то, что возобладает в нем через мгновение, когда он вернется – улыбка обожания или же брезгливости – происходит не от него самого.

– Ты сучка, – сообщил я, отбросив ее куда-то бесконечно далеко от того места, с какого она вперила в меня проемы глазниц.

Наблюдая, как она, с этим поднятым ко рту кулачком с этой воздетой костяшкою указательного пальца, старается вернуть на место глаза, как медленно оживает кожа на ее скулах, я улыбался. Оставалось повернуться и выйти. Вместо этого я стоял, как вкопанный, и на мне понемногу рвали рубашку, ту самую. Я пытался коснуться ртом сосредоточенных на обозленной материи цепких пальцев, но получалось, что только мотал опущенной головой, как идиот, наблюдающий за тем, что с ним делают.

Кожа ее была теплее моей. Стараясь дать ей прижаться, я отступал, и выходило, что мы танцуем. Наконец-то она получала все это… Я ничего не трогал. Всё сразу. У нас так и вышло: сразу же, целиком. Ее рука потянула мою вглубь комнаты, в угол, вниз. Я только заметил мелькнувшую в полумраке мою истерзанную рубашку.

Потом я долго не мог уйти, «просто отщелкнуть и просто захлопнуть», шатаясь то по кухне, то по прихожей, рискуя всякую секунду налететь на вдруг входящих родственников и догадываясь, что попросту мешаю. Я чувствовал, что теряю горизонталь, что от невесомости меня удерживает единственный вопрос: как я объясню дома свой вид, и то вопрос риторический – настолько я не был готов ни к себе, ни к дому. Единственное, что я испытывал, – благодарность к кухне и к этой прихожей, терпимым к моим скитаниям. Наконец я решил, что, если сейчас взять что-нибудь в прихожей, это позволит уйти, и, сунув в карман что-то розовое, приятное на ощупь, оказался на воздухе, во дворе, где ничего не изменилось.

– Боже! – мама отшатнулась от двери. – Кто тебя?!

– Та… тут одна… – отвел я глаза.

– Я звоню в милицию!!!

– Мама, они убежали. Скрылись. Мам, отца разбудим…

– Ты заступился за девушку?.. Я звоню в милицию, ты в крови!!!

Мама оказалась не такой уж слабосильной… просто какое-то дежавю… борясь с ней, уговаривая ее, я все время чувствовал, будто во мне кто-то улыбается.

– Ты ее знаешь?! – тяжело дыша, прокричала мать, усаженная на кровать. – Где она живет? Что ты из меня дуру делаешь!..

– Мам, это из носа.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом