Читать «Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле. Книга 1» — Мария Федоровна Мейендорф онлайн
Страница 1 из 4
Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф
Странники поневоле. Книга 1
Мария Федоровна Мейендорф
Составитель Елизавета Никитична Муравьева
© Мария Федоровна Мейендорф, 2025
© Елизавета Никитична Муравьева, составитель, 2025
ISBN 978-5-0062-2727-9 (т. 1)
ISBN 978-5-0067-1386-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Фото 1. Баронесса Мария Федоровна Мейендорф
От составителя
Под общим названием «Странники поневоле» мы предлагаем читателям электронных книг серию воспоминаний членов нашей семьи разных поколений из наших семейных архивов. Все воспоминания относятся к ХХ-му веку. В силу исторических событий всем авторам пришлось срываться с насиженных мест и колесить по разным странам.
Электронный вариант первых воспоминаний этой серии полностью повторяет составленную мной c дополнениями, комментариями, приложениями и эпилогом, изданную в Москве в 2014 году и переизданную в 2017 году издательством Сретенского монастыря, книгу «Баронесса Мария Федоровна Мейендорф – Воспоминания».
Воспоминания баронессы М.Ф.Мейендорф были впервые изданы в 1990 году ее племянником Олегом Михайловичем Родзянко на типографском станке, стоявшем в подвале его дома в городке Наяк под Нью Йорком. В те годы издать их в СССР никому из нас даже в голову не могло прийти. Книга предназначалась многочисленным родственникам Марии Федоровны. Немного посопротивлявшись, тетя Маня в конце концов поддалась настоятельным просьбам и уговорам племянников и взялась за перо. Оправданий у нее тогда уже быть не могло: после долгой жизни, полной непредсказуемых внешних событий, жизни столь же неспокойной, как то время, в которое ей выпало жить, она, наконец обрела покой – сначала в Канаде, в доме своего племянника Федора Куломзина (сына ее сестры Ольги), потом в Наяке (США), у его брата Никиты Куломзина. Никаких других дел у нее там не было.
В 2003 году наякское издание «Воспоминаний» было перепечатано в России (Библиотечка журнала «Соборъ» Ишим) очень небольшим тиражом – все на том же типографском станке, подаренном Олегом Родзянко этому российскому издателю, – и книга мгновенно разошлась. Ее уже читали не только родственники, она оказалась всеми очень востребованной, и встал вопрос о ее переиздании.
У нас дома хранился машинописный экземпляр рукописи, так как по мере написания тетя Маня присылала нам по почте страничку за страничкой. А к тому времени наша семья жила в СССР, в городке Рубежное Луганской области. Мой отец, Никита Муравьев, оказавшись «выброшенным за борт» России Гражданской войной, смог в момент хрущевской оттепели осуществить свое давнишнее решение и вернуться из французской эмиграции со всей своей семьей на родину, но уже не в Россию, а в СССР.
Странно то, что вложенные в обычную переписку страницы все дошли, несмотря на цензуру, которой, конечно, не могло не быть на рубежанской почте. Помню, как однажды мама пошла выяснять, почему с даты местного штампа на конверте до опущения письма в наш почтовый ящик прошло аж три недели. На ее недоуменный вопрос ей, извинившись, ответили, что письмо, видимо, завалилось за шкаф.
Настоящее издание «Воспоминаний» основано на тексте именно этой, хранившейся у меня рукописи. Мы в нем сохранили все особенности оригинала, не считая себя вправе вносить в него какие-либо изменения.
Поскольку тетя Маня писала свои «Воспоминания» для семьи, а не как историческую хронику, я сочла полезным поместить в конце книги примечания, обозначенные в тексте порядковыми числами. Цель была – создать некий контекст для более полного представления о времени. Туда помимо биографических и исторических справок я поместила и некоторые истории, связанные с семьей. Во время подготовки рукописи мне посчастливилось познакомиться с троюродной племянницей из Австралии, Ириной Николаевной Сомовой, которая меня снабдила очень интересными комментариями на рукопись «Воспоминаний» своего деда Николая Николаевича Сомова (Котика). Мы их добавили в скобках с пометкой «комментарии Н. Н. Сомова».
В Приложениях читатель найдет текст хранившегося у меня дневника тети Мани, охватывающего небольшой период ее ссылки; описание ее кончины, составленное Софьей Куломзиной, и письмо ее племянника Котика Сомова.
Я часто слышала от людей, интересующихся нашей семьей, слова: «Какие вы счастливые, что у вас так много родственников!» Но если подумать, родственников у всех приблизительно столько же, только одни их знают, а другие нет. Благодаря тете Мане – как мы все ее всегда называли – развеянная по свету семья сохранила связи даже в четвертом поколении. Родственников много, так как в их число входят не только родные братья и сестры, но и пятиюродные. Каждого из них можно возвести по древу к одному из членов семьи Мейендорф, столь живо описанных в книге. Тетя Маня не была замужем, у нее не было детей, что не помешало ей иметь «кучу родственников», как с завистью об этой семье говорят. Многие из них в России известны. Увы, многие уже умерли. Среди ее племянников епископ Василий Родзянко, сын ее родной сестры Елизаветы. Среди внучатых племянников – парижский священник Николай Ребиндер, внук ее сестры Ольги; священник Иоанн Мейендорф – сын ее двоюродного брата Феофила Феофиловича Мейендорфа (дяди Бады, как его звали в семье), живший в Австралии священник Николай Грант, внук ее сестры Алины. Есть и преподаватели, и финансисты, и журналисты, и врачи, и адвокаты… Живут в самых разных концах земного шара: кто в Америке, кто в Европе, кто в Австралии, кто в России. Если лично не все со всеми знакомы, то во всяком случае все знают, кто кому кем приходится. И без всяких «социальных сетей»! Спасибо тете Мане.
Боюсь, что эта книга может разрушить представление читателя о жизни знати в Российской империи как ее сейчас любят показывать в кино и описывать в дешевых романах. Образ автора плохо вяжется с титулом «баронесса» в нашем современном представлении. Хотя семья Мейендорфов относилась к самой высокой знати и была очень близка к трону, члены этой семьи – простые, трудолюбивые, доброжелательные люди без тени снобизма. И вовсе не богатые. Никаких жалоб, сетований, осуждений, поисков виноватых в воспоминаниях тети Мани не найти. И никаких сплетен. Все кругом хорошие, любимые, готовые помочь в трудную минуту. И помогают. Это во многом и позволило семье пройти без особых потерь через все испытания минувшего века. По-настоящему христианский подход к жизни, свойственный тете Мане и присущий в той или иной степени многим членам этой большой семьи, лично мне очень много дал. В полной мере я смогла это осознать и оценить с благодарностью только сейчас, на склоне лет. Мы не властны над событиями, но мы в ответе за то, как мы в них живем, и не вправе сваливать на них свои слабости.
Не сомневаюсь, что читатель все это почувствует в этой книге.
Москва, 2013 г
Елизавета Муравьева, внучатая племянница баронессы Марии Мейендорф, внучка ее родной сестры Елизаветы Родзянко.
Часть первая
1. Детство
Фото 2. Мария Васильевна Мейендорф, урожд. Олсуфьева (1841—1920), держит на коленях дочь Маню, автора воспоминаний. Петербург, 1870
Родилась я в конце 1869 года в Петербурге. В то время мои родители беззаботно жили на проценты со своего капитала, были молоды, здоровы и счастливы. Я была вторая в семье. Родилась я дома, а не в клинике, как это принято теперь. В те времена всякая мать приглашала к себе на несколько дней акушерку, а доктор появлялся лишь по специальному вызову. Мое первое детское воспоминание: я и сестра Алина, которая была на год старше меня, стоим на подоконнике и смотрим из окна, как отец возвращается из своих казарм верхом на лошади в очень красивом мундире. Он был офицером Конногвардейского полка; мне было тогда года три, не более; говорю это с уверенностью, потому что летом, когда мне было три с половиной года, отец вышел в отставку, мы уехали в деревню, и эта картина не могла уже повторяться.
Как я потом узнала, мы выехали из Петербурга по следующей причине: капитал отца лежал не в государственном банке, а в частном, который платил вкладчикам более крупный процент, чем государственный. В один прекрасный день этот банк лопнул, т.е. совершенно разорился и разорил и своих вкладчиков: им вернули вместо их денег какие-то гроши. Жить стало не на что. Тогда дед Мейендорф дал моему отцу капитал, который он мог бы оставить ему после своей смерти; другими словами, выделил еще при жизни. Но на эти деньги продолжать дорогой образ жизни в столице было немыслимо, и отец отправился в Киевскую губернию и там купил небольшое имение. Хозяин имения, ставший впоследствии добрым знакомым отца и матери, рассказывал, как он был крайне удивлен: «покупатель приехал среди зимы, когда земля была под снегом, и на первую цену дал свое согласие. Я был уверен, что имею дело с каким-то аферистом», – смеясь рассказывал он потом.
Благодаря своей энергичной натуре, бывший столичный офицер, не имевший ни малейшего понятия о сельском хозяйстве, отец мой стал скоро очень хорошим хозяином. Приехали мы в имение ранней весной. Вставал отец очень рано и отправлялся в поля; появлялся к часовому обеду, затем снова исчезал и возвращался, когда мы, дети, уже шли спать. У него было дело, и он легко переносил перемену в своем образе жизни.
Тяжело это было для моей матери. После разнообразия жизни среди родных и знакомых (родных было много: она была седьмой в семье, у нее было три брата и три сестры, и у отца – четыре брата и две сестры, семьи были дружные), после жизни, полной веселья и радостей, она очутилась с тремя девочками (следующая за мной сестра Анна родилась, когда мне еще не было двух лет) в глухой деревне. Имение, в которое мы попали, отстояло от станции железной дороги на 90 верст, а от небольшого уездного города Умани на 13 верст. Мамá рассказывала много позже нам, детям, что, когда мы приехали, в доме не было почти никакой мебели; было одно старое кресло и несколько кроватей. Отец, когда покупал имение, не оговорил, что в доме остается и обстановка: ему представлялось, что это само собою разумеется, и он был крайне удивлен, когда привез семью в почти пустой дом. Но делать было нечего, надо было как-то выходить из положения, и энергичные родители бодро принялись за дело.
Отчаянные неудобства квартиры с одной стороны и одиночество с другой не сломили, однако, бодрости духа моей матери. Я помню ее, даже и в то время, всегда веселой, довольной, всегда занятой мыслями о необходимых преобразованиях в доме, всегда искренне принимавшей участие в наших детских радостях, всегда увлеченной какой-нибудь работой: весной цветочными клумбами; летом – варкой варений, сушкой фруктов и прочими заготовками; зимой – кройкой и шитьем для нас, детей, и белья, и платьев, и теплой одежды. Она никогда не скучала.
А нам, детям, эта жизнь в деревне была раем в полном смысле слова. Во всю мою долгую жизнь я так и не забыла того прилива радости и счастья, какого-то яркого счастья, которое я испытала, когда утром, вставши с постели, я подошла к окну, увидела цветы, почувствовала благоухание утра и получила к тому же разрешение побежать в сад, как только буду одета.
Фото 3. Маня
Я думаю, это было в первое же лето, проведенное в деревне, когда мне не было еще четырех лет. А сколько удовольствия было присутствовать при варке варенья и получать в рот горячие, сладкие пенки (варили варенье в саду) или собирать ягоды и фрукты!
Фото 4. Алина
Моя мать рассказывала впоследствии, что, когда поспели яблоки и мы ходили с нею подбирать упавшие с деревьев и спрашивали, можно ли съесть, она была в недоумении, на каком яблоке остановить наш аппетит. Тогда она рискнула сделать опыт: отвечала все время «можно» и только вела счет съеденным яблокам (это были летние, совсем маленькие, сладкие яблоки). Кто-то из нас съел пятнадцать, и никто не заболел. После этого нам было позволено есть фруктов сколько хотим.
Итак, лужайки перед домом, цветники, тенистые аллеи к пруду, дорожка во фруктовый сад: там вишни, сливы, яблоки и груши, клубника, малина, смородина, крыжовник; дальше огород, где можно полакомиться сырой морковкой, горошком, редиской, огурцом, и все это вволю… «Ты знаешь край, где всё обильем дышит»1 Вот в этой-то Малороссии (теперь называемой Украиной) я с сестрами и братьями проводила свои детские годы. Моя мать говорила: «Дайте детям счастливое детство, и это будет залогом счастья на всю жизнь». И она была права: все мы выросли бодрыми, веселыми, жизнерадостными, энергичными, без малейшего оттенка пессимизма.
Одним из воспоминаний этого первого лета в Томашовке (так называлось наше имение) было рождение брата Юрия. Нас повели посмотреть на братца. Мне было тогда три года и семь месяцев; тем не менее я отлично помню впечатление от его маленького тельца (его как раз пеленали в этот момент), миниатюрных ручек и ножек и таких совсем, совсем маленьких пальчиков.
Помню я также и его крестины. Его крестили дома, в гостиной. Отлично помню купель и стоявшие за купелью громадные кусты хризантем. (Перепутать эти крестины с крестинами следующего за ним брата Василия я не могла, потому что Василия крестили в Умани, в церкви).
Еще помню, как в один из следующих дней нас, детей, застали во дворе около собачьей будки, совершающих обряд крещения над новорожденными щенятами. Почему нас разбранили, почему запретили эту игру, я так и не поняла. Да и объяснить это трехлетней девочке вряд ли кто мог.
Когда сестре Алине минуло шесть лет, а мне было без малого пять, моя мать решила начать учить нас грамоте по только что появившемуся звуковому методу; нам было объявлено, что скоро мы начнем учиться читать и писать. Пока мать хлопотала о приобретении передвижных картонных букв, я уже подбегала к кому-нибудь из взрослых с газетой, тыкала пальцем в то или другое место и спрашивала: какая это буква? В результате на первом же уроке, когда мать показала нам буквы А и М и назвала их, я вдруг запротестовала и, показывая на М, объявила, что это А, что я наверно знаю, что это А, что это я уже давно узнала. Несмотря на уговоры матери, я твердила свое и не сдавалась. Наконец мать сказала мне, что я слишком мала, чтобы учиться, и отправила меня в другую комнату. Стоя за дверью и плача горькими слезами, я думала: Мамá говорит: «ведь можешь же ты ошибаться», а сама Мамá разве не может ошибаться?
Так прошло несколько дней. Мать занималась со старшей, а меня даже не уговаривала. И вдруг я пришла к ней и решительным голосом сказала:
«Буду учиться, как ты хочешь». С каким рвением я принялась за дело! В три урока догнала я сестру, и после того мы с ней всегда учились вместе; вместе поступили в один и тот же класс гимназии, вместе окончили школу, всегда вместе готовили уроки; вся наша детская жизнь прошла «вместе».
Когда я, уже грамотной, вспомнила мой первый урок, как смешна мне показалась моя детская мысль, что Мамá могла якобы ошибаться в буквах! Откуда у меня, пятилетней девочки, могла быть такая самоуверенность? Увы, эта самоуверенность осталась в моем характере и по сей час. Только в дальнейшей моей жизни я вспоминала мой детский анекдот и говорила себе: «Ведь и тогда ты была вполне уверена, а вышло, что ошиблась».
2. Сестра Анна
Мне было 6 лет. Следующая за мной сестра Анна была болезненной, нервной девочкой. Ей было четыре года. Правой рукой моей матери во всем, что касалось детей, была милейшая, преданная ей Елизавета Васильевна Зенкова, молодая барышня, по болезни не окончившая среднего образования и вынужденная по этой причине принять место бонны. Добрая, мягкая, терпеливая, до щепетильности прямая и правдивая, она была уважаема и любима всеми окружающими, а тем более нами, детьми. Она руководила нашими играми, пела с нами песенки, помогала нам вырезывать картинки и наклеивать их в тетрадки, учила нас вязать, шить; мы льнули к ней; она не тяготилась нами, а мы, дети, не тяготились ею. Называли мы ее Лиля, делая ударение на последнем слоге.
Как-то раз вечером, когда наша милая Лиля укладывала нас спать, у нее сильно разболелась голова. Она просила нас не шалить и поскорее угомониться, чтобы ей можно было пойти лечь. Мы, две старшие, исполнили ее желание, а маленькая Анна, уже лежа в постельке, не хотела ее отпускать: хотела, чтобы Лиля сидела около нее, и начинала громко реветь, как только добрая Лиля, думая, что Анна уже спит, тихонько подымалась со стула. Это длилось довольно долго. Я же лежала и думала: «Какая Анна гадкая! Когда мы умрем, то мы, т.е. я и Алина, Мамá, Папá и Лиля, пойдем в рай, а Анна должна будет пойти в ад; ведь она гадкая, нехорошая… Но как же мы сможем радоваться в раю, когда Анна будет в аду? Нам же не будет хорошо в раю, раз мы будем знать, что Анна в аду… Тут что-нибудь да не так… Не могут хорошие наслаждаться в раю, когда злые будут в аду». И вот, со свойственной мне самоуверенностью, я решила, что ада нет и не будет, и я спокойно заснула. Моя уверенность в несуществовании ада была так сильна, что я и на следующий день никого не спросила, есть ли ад или его нет.
Фото 5. Анна на службе в аптечном киоска судна Портюгаль
Прошло много лет, Анне было уже 42 года. Она была старшей сестрой милосердия на госпитальном судне «Портюгаль», плавающем на Черном море во время войны с немцами 1914 года. Было утро. Судно шло по направлению к малоазийскому берегу Черного моря, чтобы забрать оттуда раненых. Все сестры, уже напившись кофе, были на палубе; только одна, бывшая накануне дежурной, мирно спала в нижнем помещении парохода. В это время неприятельская мина подводной лодки ударила в судно. Оно сотряслось. Началась паника. По распоряжению капитана все стали надевать спасательные пояса. Анна вспомнила о находящейся внизу сестре и бросилась за ней. Несмотря на протесты старшего врача, она продолжала бежать. «Я, как старший врач, запрещаю вам это!» – крикнул он ей. Анна обернулась, улыбнулась, махнула рукой и скрылась. Она успела разбудить молоденькую сестру, заставила ее не одеваясь надеть спасательный пояс, и они обе стали подниматься по лестнице. В это время вторая мина расколола судно пополам. Их захлестнуло водой. Молодая сестра была подобрана русскими моряками, подоспевшими на своих миноносцах к месту катастрофы. Анна погибла.
Место ей в раю. Она положила душу свою за друга своя. А я так уверенно когда-то отправляла ее в ад. Взрослые люди в мыслях своих тоже отправляют злых людей в ад. Но разве перед величием милосердного Бога мы, взрослые, не такие же дети, каковою была я в свои шесть лет? Дети – и мы, которые судим; дети и те, которых мы судим. «Не судите, да не судимы будете».
Простит ли меня Господь Бог за мою ересь? Но я прожила долгую жизнь не опасаясь ада ни для себя, ни для других.
3. Мой дед, барон Егор Федорович Мейендорф
Фото 6. Барон Егор Федорович Мейендорф
Настала осень 1876 года. У меня уже был второй брат, Василий (мы звали его Валя). И вот всей семьей мы поехали в Петербург навестить деда. Не думаю, чтобы отец мой успел скопить за три года достаточно средств для такого далекого, дорогого путешествия. Очевидно, инициатива шла от деда и он взял все расходы на свой счет. Путешествия в то время не были еще столь удобны, как теперь. До станции железной дороги из нашего имения было далеко. Ехали почти целый день. Проехав верст 40, мы остановились на постоялом дворе. Хозяин двора был, как обыкновенно в той местности, еврей. Он встретил нас с любезной улыбкой, отвел нам одну из своих душных комнат, засиженных мухами, принес кипящий самовар, и мы сели завтракать привезенной с собою провизией: жареными цыплятами, куриными котлетами, молоком, творогом, фруктами; взрослые пили чай; нам, детям, чаю не давали: считалось, что детям чай вреден. А в это время в экипажи наши запрягали другую смену лошадей, присланных туда накануне. В каждый экипаж впрягалась четверка. Итого на это передвижение требовалось 16 лошадей и 4 кучера.
Отец и мать с няней и двумя малышами ехали в карете, остальные – в так называемом нами рыдване. Это была безрессорная колымага; передние и задние колеса были расположены очень далеко друг от друга. На длинных балках, которые их соединяли, покоился широкий шарабан. Внутри его, на заднем сидении, свободно помещались трое; напротив – еще трое; вместо козел на том же уровне опять три места, из которых одно для кучера. Все это находилось под одной клеенчатой покрышкой, обнимавшей всех там сидящих и сверху и сзади, и с боков; по бокам были широкие, ничем не закрывавшиеся отверстия для входа в этот «Ноев ковчег». Экипаж был поместительный, удобный и чрезвычайно легкий; в глуши в те времена о красоте экипажей не думали. Сзади над колесами привязывался багаж.
Прошу прощения у моих читателей, что так подробно описала наш любимый рыдван: так приятно вспоминать его, и вспоминать, как мы в нем ездили и в лес, и на хутор, и в город, и в гости к соседям…
После остановки мы снова уселись по местам и вечером приехали на станцию Ольвиополь; приехали заблаговременно: мало ли что могло задержать нас в пути? Там долго сидели в так называемой дамской комнате. Поздно вечером (мне казалось, что это было среди ночи) сели наконец в вагон.
В Казатине предстояла пересадка. И не только пассажиры должны были пересесть в другой поезд, но надо было, получивши багаж, снова сдать его до следующей пересадочной станции.
При одной из таких пересадок трехлетний Юрий был поручен отцу; приходилось нести его на руках, чтобы не затерять среди мечущихся неопытных пассажиров. (Железнодорожное сообщение было тогда еще внове). Мы сами были такими же суетящимися, торопящимися, чего-то боящимися путниками. Вот, с Юрием-то на руках, отец и пошел пересдавать багаж. Мы с матерью уже сидели в вагоне, когда отец входит спокойно с билетами, но без Юрия. «Где же Юрий?» – вскрикивает мать. Отец, ни слова не говоря, выскакивает из вагона и исчезает из вида. Можно представить себе, что пережила мать до возвращения отца, в этот раз уже с Юрием на руках. Оказалось, что, уплачивая за багаж, он поставил Юрия на стойку среди сундуков и, получив квитанции и сдачу, совершенно забыл о своей роли нянюшки. Хорошо, что Юрий был спокойный, доверчивый мальчик: раз отец поставил его сюда, значит, тут и должен он стоять. Так и простоял он там до прихода отца, не испугавшись, не заплакав и не обратив на себя ничьего внимания.
* * *
Дед мой принадлежал к остзейской знати2. Около Ревеля (по-эстонски Таллинн) у него было наследственное имение, Кумна.
Фото 7. Дом Мейендорфов в Кумне
Предки его переселились в Эстонию из Швеции во времена шведского короля Густава Адольфа, там обосновались и, вместе со всеми жителями Прибалтийского края, стали при Петре Великом русскими подданными. Таких обрусевших шведов с тех пор много в России.
Родился дед (если не ошибаюсь) в Петербурге3. Времен Государя Александра Павловича был на русской военной службе; сражался при Бородине молодым офицером конногвардейского кавалерийского отряда и верхом проделал весь путь до Парижа, куда русские войска шли вслед за уходящим Наполеоном. Дедушка рассказывал нам, что в Париже войско было встречено с восторгом: их не только осыпали цветами, но на стремя каждого офицера вскакивала француженка с букетом цветов. В дни своей старости ему удалось побывать еще раз в Париже, этот раз ехал он сидя спокойно в вагоне. По его словам, это было куда удобнее, скорее и легче, чем в первый раз.
Не один раз после Отечественной войны приходилось деду участвовать в сражениях. Много было у него и медалей, и орденов, и других воинских отличий. Его конница славилась своей храбростью. Особенно его отряд отличился во время войны с восставшими поляками, при Грохове. Помню такой рассказ про это сражение. Между вражеской цепью и конногвардейской конницей деда была равнина, покрытая ярко-зеленой травой. Дед заподозрил, не болото ли это и не увязнет ли в нем его отряд во время атаки. Он лично поехал проверить это в сопровождении адъютанта.
Они подъехали так близко, что он услышал приказ вражеского офицера своим солдатам: «Не стрелять!» Было ли это человеколюбие, или воинская честь не позволяла стрелять по одиночкам, или, наконец, принял он их за парламентеров, но вернулись они невредимыми. Воодушевленная храбростью своего командира, конница по его приказу смело бросилась в атаку и, врезавшись глубоко в ряды неприятеля, захватила восемь пушек. К сожалению, пехота в этот момент не поддержала кавалерию. Будь иначе, восстание уже при Грохове было бы ликвидировано. За дело при Грохове дед получил золотое оружие.
При каком-то сражении деда спасла его лошадь Амазонка. Он был ранен в ногу, а она вынесла его из боя и в полусознательном состоянии принесла к своим. Еще при моей памяти Амазонка доживала свой век в имении деда. В честь ее в имении моего отца самая красивая верховая лошадь называлась также Амазонка. Помню, как моя мать, еще молодой женщиной, ездила верхом на первой из них.
Не могу не упомянуть о том, что мне рассказывали об отношении деда к своим солдатам. Известно, что во времена Николая Павловича, при котором протекала дальнейшая служба деда, телесные наказания были в полном ходу. Военные части выезжали на учения не иначе как везя с собой розги для наказания провинившихся или зазевавшихся солдат. Дед розог с собой не брал. «Мне они не нужны», – говорил он. «Если вы не хотите их употреблять, то хоть для острастки берите», – говорили ему. «Мне и этого не нужно: меня и так все слушаются». Не мудрено поэтому, что он был глубоко и искренне любим своими людьми4.
Семья у деда была большая: пять сыновей и две дочери. Отец мой5 был один из младших. В семье его называли Фриц. Родился в 1842 году. Мать свою6 он помнил очень смутно: ему не было и шести лет, когда она умерла от рака на груди, вскоре после рождения своего младшего сына, Александра. Поэтому в семье нашей осталось о ней мало воспоминаний. Судя по портрету, она была брюнетка, с красивыми большими глазами и с правильным овалом лица. Она была наполовину гречанка; ее мать была рожденная Мавро-Иени7; ее отец, барон Брискорн8, был немец9Звали ее Ольга Федоровна. Она была православной, т.к. по русским законам того времени, если один из родителей был православным, то и дети должны были быть православными. Поэтому и ее все дети были православными, в том числе и мой отец10. Воспитание мой отец получил в Пажеском Корпусе.
Фото 8. Семья барона Егора Федоровича Мейендорфа. Слева направо: Елизавета, Николай, Кондратий, Егор Федорович, Ольга, Богдан (Феофил), Александр, Федор (отец тети Мани)
Это было военное закрытое привилегированное учебное заведение. По окончании его отец служил в той же Конной Гвардии, что и дед. Прослуживши лет десять, отец в чине полковника вышел в отставку и уехал, как я уже упоминала, в деревню. Это было лет двенадцать после освобождения крестьян от крепостной зависимости.
Сельского хозяйства отец совсем не знал. Приходилось учиться всему. Но он не унывал. Энергичный от природы, он не долго ходил на поводу у своего поляка-управляющего. Управляющий оказался вором.
Фото 9. Елена Павловна Мейендорф перед крыльцом своего дома в Кумне.
Служащие и рабочие, очень скоро полюбившие своего нового барина, решились донести ему, что ночью, тайно, по приказу управляющего отправляются подводы с зерном на продажу. Отец, сейчас же пройдя через сад, около которого шла дорога в город, очутился на их пути, остановил их, и дело обнаружилось. Управляющий был пойман с поличным и рассчитан.
После этого отец не взял никакого управляющего и, пользуясь советами окружающих, продолжал управлять имением самостоятельно. Правой рукой его стал очень честный, умный и впоследствии очень преданный ему тот столяр, который по приезде нас в имение помогал отцу меблировать наше жилье. Помню большой красивый буфет для посуды, который Семинский (так его звали) соорудил по рисункам отца. Так или иначе, отец, волею судьбы, стал помещиком. Было, конечно, нелегко; но его любили, и дело шло. Любили его за его корректность, за его уважение к крестьянину, за то, что он никогда не задерживал плату, за то, что между ним и последним рабочим не было никакого средостения: он лично каждую субботу расплачивался с поденными; каждый месяц – с месячными; все записи вел сам.
Он не был ленив. Любви к себе он не искал: никогда не занимался какой-либо благотворительностью. Отношения к людям были у него чисто деловые, и как раз это-то и нравилось гордому малороссийскому народу.
От прежнего помещика была унаследована винная лавка, стоявшая среди села и дававшая немалый доход. Отец мой сейчас же закрыл ее. Живший около села еврей, Дувид, имел еще и тайный «шинок». Он был очень удивлен поступком отца и говорил: «Не знаю, почему пан барон имеет такую ласку до меня». Но тот же «пан Дувид» не понимал и обратного к себе немилостивого отношения.
В обычае края было, что при каждом помещике «крутился» свой жидок: он входил во все интересы хозяйства, всюду совал свой нос, всегда предлагал свои даровые услуги, особенно по распознаванию цен, по приводе хорошего покупателя (тоже еврея из города) и т. д. Трудно было отцу отучить его от этого назойливого, ежедневного, непрошеного содействия.
Помню я, как этот Дувид, отправленный прочь из кабинета отца, околачивался у нас в детской, в надежде, что, авось, понадобятся его услуги, а когда и из детской его попросили уйти, то он подолгу простаивал в прихожей. Моя сестренка Анна побаивалась его и, когда она капризничала и плакала, то хохлушка-подняня подходила к двери и говорила: «Пане Дувид идыт на сюда», – и Анна замолкала. Надо сказать, что моя мать не позволяла пугать нас ни «буками», ни наказаниями; и няни, и наша милая воспитательница Лиляша, никогда и не прибегали к этим методам, но с простой хохлушки что возьмешь? При этом «пан Дувид» не был ни домовым, ни «букой», а живым человеком, всегда старавшимся быть любезным и приятным. Только борода у него была рыжая, длинная, всклокоченная, и Анна боялась его.
Этот же Дувид был в то время арендатором водяной мельницы, находившейся в селе; запруженная маленькая речка образовывала пруд, к которому с одной стороны прилегала наша усадьба, а с другой – виднелись белые хаты крестьян с их садиками и огородами, спускавшимися к реке. Жил Дувид со своей многочисленной семьей на выезде из села. Закон, оберегая крестьян от эксплуатации со стороны евреев, позволял им селиться только в городах и местечках, но отнюдь не в селах или деревнях. Они не имели права обладать там недвижимой собственностью. Поэтому дома их были очень оригинальной постройки: под балками, на которых покоились их деревянные домики, виднелись маленькие, но прочные колеса; дом мог быть перевозим с места на место и, следовательно, был движимой собственностью, а не недвижимой.
Уездный город Умань был верстах в двенадцати от нашей Томашовки. Отец часто ездил туда и умел сам находить покупателей на зерно, фрукты и избыток огородины. Своим примером он показал нам, детям, что самостоятельным становится тот, кто не ленив. Не только на внешние дела по хозяйству уходила неутомимая энергия отца. Купленный помещичий дом был накануне полного развала: из окон и полов дуло; печи (отопляемые соломой) грели плохо, лестница, ведущая с балкона в сад, грозила обрушиться, обои в комнатах были старые и грязные. И вот я помню отца, собственноручно размазывающего клейстер по разложенным на полу обоям, им же разрезанным на куски нужной длинны, да еще так, чтобы рисунок приходился один к другому. Это нам, детям, казалось особенно замечательным.
Помню, как в первую осень только спальные комнаты могли быть достаточно нагретыми; помню, как нам надевали наши бурнусики (так назывались наши пальтишки) и отправляли в столовую пить молоко и ждать, пока спальня будет проветрена и протоплена. В столовой мы заставали отца, сидящего тоже в пальто и с пледом на ногах, пьющего кофе и читающего газету. Позавтракавши, мы, по предложению отца, бегали вокруг стола, чтобы согреться.
Гуляли мы ежедневно, невзирая на погоду, гуляли и в насморке и с кашлем; считались здоровыми, если температура была нормальна. С повышенной температурой попадали в кровать и отлеживались. В более серьезных случаях привозили доктора из города. Он же был и акушер. Тогда не входило еще в моду обращаться в каждом отдельном случае к особому специалисту.
Чтобы и во время глубокого снега сделать возможными прогулки по саду, отец заказал в кузнице и в столярной особое приспособление: треугольником сбитые доски врезаются в снег, раздвигают его по сторонам, двигаясь вперед при помощи запряженной в него лошади. Помню я, как мы, три девочки, вышли погулять с нашей милой Лиляшей. Была форменная снежная буря. Дул холодный ледяной ветер. Снег залеплял глаза. Обойдя дом, мы попросились домой, но мать предложила нам обойти его еще один раз, что мы и проделали почти бегом, со смехом борясь со стихией.
Зимой отец находил время давать нам уроки; мать учила нас Закону Божию, арифметике и русскому языку; отец – географии, рисованию и чистописанию. Отец имел очень ловкие руки: чинил замки, склеивал сломанную посуду, вынимал нам занозы и раз даже пришил одному крестьянину почти оторванное ухо. Крестьяне всегда приходили к нам за лекарством; даровой медицинской помощи не существовало; лечила крестьян либо мать (справляясь в лечебниках, что когда давать), либо добрая Елизавета Васильевна (наша Лиля), которая умело и ловко ставила компрессы и делала другие мелкие перевязки.
Чтобы закончить характеристику отца, прибавлю, что свободное время свое он посвящал охоте. Любил он во всякую погоду, не только весной и летом, но и осенью и зимой, бродить по полям, по лесам, по болотам и зарослям с ружьем и с собакой и возвращался вечером усталый и довольный, с полным ягдташем всякой дичи: зайцами, куропатками, тетеревами и проч. Крупного зверя в той местности не было за отсутствием больших лесов. Кроме того, отец был ловким наездником.
4. Дедушка, граф Василий Дмитриевич Олсуфьев, и бабушка, Мария Алексеевна
Деда моего со стороны матери, Василия Дмитриевича Олсуфьева11, я не знала. Он умер, когда моя мать еще не была замужем. Но расскажу то, что я о нем слышала. Он был москвич, но живал много со своей семьей в Петербурге, потому что служил обергофмейстером императорского двора и личным секретарем императрицы Марии Александровны. Александр II очень любил деда. (Прадедушка был другом детства императора Александра II и остался с ним на «ты» после его восшествия на престол. Комментарий Н. Н. Сомова (Котика) к рукописи, присланной ему тетей Маней в Австралию). До последних дней царствования Николая II можно было видеть портрет моего деда висящим в кабинете Александра II. Этот кабинет сохранялся в том виде, в каком он был в день трагической смерти Царя Освободителя.
Дед мой принимал большое участие в староверах и ходатайствовал за них перед Государем, смягчая строгие против них законы того времени. Любили и знали его многие простые люди и при встрече на улице кланялись ему.
Однажды, обедая запросто у царя, он рассказал ему про себя анекдот: «Встречный мужичок снимает шапку; отдаю ему поклон и вдруг слышу: „Не тебе, дураку, кланяюсь!“» Оказывается, они встретились перед какой-то часовней.
Хочу рассказать про случай, сопровождавший рождение деда. Мать его12 после родов заболела родильной горячкой; молоко ударило ей в голову, и доктора объявили, что ей необходимо кормить ребенка грудью, чтобы оттянуть жар от головы; при этом они ей посоветовали кормить не своего ребенка, а взять какого-нибудь ребенка своих крепостных, говоря, что ее молоко может повредить ее ребенку, что он даже может остаться идиотом.
Фото 10. Василий Дмитриевич Олсуфьев (1796—1858) Акварель П. ф. Соколова 1846 год.
Она наотрез отказалась от этого и продолжала кормить своего. Доктора ошиблись. Дед мой вырос не только здоровым, но и чрезвычайно одаренным челове) ком и свои умственные способности передал и детям.
А что должна была переживать эта истинная христианка, свидетельствует та молитва, которую я нашла переписанной в принадлежавшем ей Евангелии. Вот эта молитва: «Господи, не знаю, чего мне просить у Тебя. Ты один ведаешь, что мне потребно. Ты любишь меня паче, нежели я сама умею любить себя. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения, только предстаю пред Тобою. Сердце мое отверсто Тебе. Ты зришь нужды мои, которых я не знаю. Зри и сотвори по милости Твоей: порази или исцели, низложи или подыми. Благоговею перед соизволениями Твоими. Безмолвствую перед соизволениями Твоими. Безмолвствую перед неисповедимыми Судьбами Твоими. Предаюсь Тебе. Приношу себя в жертву Тебе. Нет у меня желания, кроме желания исполнить волю Твою. Научи меня молиться. Сам во мне молись».
Кто был святой отец, написавший эту молитву, я так и не узнала. Говорят, она принадлежит митрополиту Филарету. Видела я ее и в других списках, немного иначе выраженной; очевидно, она подвергалась изменениям при переписке или при записях со слов молящихся. Думаю, что моя прабабка переписала ее себе, потому что эта молитва как нельзя лучше изображала то состояние тревоги, которое она могла утишить лишь безусловным преданием себя воле Божьей. Рассказывала нам мать еще один случай из последних лет жизни своего отца. Очень близкий ему человек, его бывший воспитатель, лютеранин, вернувшись из своего путешествия и побывавший в Палестине, привез ему оттуда деревянный православный крестик и рассказал ему при этом, что он это сделал по просьбе явившегося ему во сне католического аббата, который сказал ему: «Пойди в такую-то православную лавку икон, купи там крестик, непременно деревянный, и привези его графу Василию Дмитриевичу Олсуфьеву». Лютеранин не знал, что эти крестики специально предназначаются для того, чтобы класть в гроб покойников. Дед знал это, а в описании виденного во сне католического аббата ясно узнал своего воспитателя, давно уже покойного, которого он не только глубоко уважал, но и любил всем сердцем и душою. В те времена было много французских эмигрантов, нашедших после французской революции теплый приют в России и много сделавших для воспитания русской знати.
Дед ясно понял, что Господь Бог этим способом приготовил его к мысли о приближающейся к нему смерти. (В наше время, когда так много говорится о слиянии воедино различных христианских вероисповеданий, интересно то, что в этом предупреждении были участниками лютеранин, католик и православный крест).
И действительно смерть деда наступила вскоре после этого. Он умер от разрыва сердца. Его смерть была неожиданна для посторонних, но он и его близкие ожидали ее.
Бабушка моя (мать моей матери) была из морской семьи. Ее дед, адмирал Спиридов13, был сподвижником адмирала Орлова во время первой турецкой войны при Екатерине Великой. Отец ее, Алексей Спиридов14, служил при Александре I. Я помню ее уже совсем старенькой, ей шел восьмой десяток. Это была милая, добрая, тихая старушка, сидевшая за вышиванием или за книгой, а мы, дети, резвились тут же подле нее.