Эвелин Пизье "И вот – свобода"

Люси растет во Французском Индокитае, который лихорадит от скорых перемен. Вот-вот грянет революция. Она живет в большом доме вместе с красавицей-матерью Моной и отцом Андре. Отношения родителей не назвать идеальными – отец все время давит и как будто не дает права голоса ни жене, ни дочери, воспитывая в них послушание и покорность. Со временем робкая Мона смелеет, осознавая, что ее брак живет без любви. Все окончательно меняется после того, как ей попадается книга Симоны де Бовуар «Второй пол». Вернувшись из Азии во Францию, разведенная и просветленная Мона вместе с дочерью бросается на поле битвы за права женщин и угнетенных во всем мире.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-104979-9

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Длинные худые пальцы прочертили дорожки по ее затылку.

– Мона? – отрывисто бросил он в сторону комнаты. Нежный голос ответил ему:

– Да, дорогой, что случилось?

Андре пожал плечами:

– Да тут твоя дочь.

Розовые, как раковинки, с тщательным маникюром, ногти Моны сияли в полуденном свете. Ясными голубыми глазами она глядела на дочь, удивляясь в душе, как тут она такая стоит сама отдельно от нее, со своим собственным телом и своим собственным разумом, которые до этого так долго были ее телом и ее разумом, плотью от плоти ее, кровью от крови, – и так и не могла уложить в голове такое загадочное явление, происходящее и с ней тоже.

Сидя рядом с мужем, она слушала его. Сколько она его знала, всегда только слушала. В безукоризненном костюме-тройке, красивый той мужественной, суровой красотой, которая особенно бросается в глаза у военных в форме (хоть он и был штатским), Андре уверенно воздевал вверх палец: «Так надо». Мона улыбалась. Именно так должны разговаривать мужчины: авторитетно утверждать, вещать. «Надо, чтобы ты поняла это, Люси». Величественным жестом он указал на стол, покрытый перкалевой скатертью, на букет орхидей, китайский фарфор, хрустальные бокалы, серебряные приборы. Люси стояла прямо, словно навытяжку. Маленький серьезный солдатик.

– Сегодня…

– Я знаю, – перебила она, – сегодня я вступила в возраст благоразумия.

Он чуть не задохнулся от неожиданности, откинулся в кресле и повернулся к жене; Мона почувствовала, как сердце ее затрепетало. В глазах мужа дрожало парижское зимнее небо. Это небо серо-стального цвета пленило ее в тот ноябрьский вечер восемь лет назад…

Банк Индокитая устроил коктейль возле Лувра. Джин и шампанское лились рекой. Ивон Магала, отец Моны, который много лет руководил этим банком, пригласил семью Дефоре – Анри был его коллегой, которого он очень ценил. Отпрысков семейств незамедлительно представили друг другу. Коктейли тоже послужили главной цели: выдать замуж дочку, устроить жизнь сына. Первое, что поразило Мону, которой было в ту пору семнадцать лет, когда к ней подошел молодой человек, на вид несколько постарше ее, – эти невероятные глаза цвета городского тумана.

– Возраст благоразумия… – повторил Андре.

Он не знал, что за много недель до предстоящего события Мона готовила к нему Люси. «Семь лет, семь лет, дорогая! Возраст взрослых платьев с длинным рукавом, возраст осознания мира». Малышка только и говорила, что об этом, 21 октября.

– Возраст благоразумия? А ты носишься повсюду, сломя голову? И, кстати, где твои туфли? – Он стиснул пальцами тоненькую нежно-розовую ручку. – Ты себя ведешь хуже, чем служанка!

Мона уже знала, что за этим последует. Андре разбушуется, вены на висках вздуются, забьются, как маленькие лиловые угри.

– Ты слышишь меня, Люси? Хуже, чем туземка!

Мона положила руку на плечо мужа.

– Андре, ну, пожалуйста…

– Замолчи, сейчас я говорю!

Гнев заострил его черты, глаза потемнели, линия губ стала жестче. Мона любила эти порывы бури; только она умела нежной улыбкой или трепетанием ресниц усмирить Андре. Она снова попыталась поймать его взгляд; вытянула свои обнаженные ноги, скрестила так, скрестила эдак – никакого эффекта. Он не сводил глаз с девочки. В сердце закралась горечь. Как бы ей хотелось в этот момент быть не матерью, а ребенком, которого ругают…

По квартире распространился запах горелого.

– А это еще что?

У Моны появилось предположение.

– Подожди здесь, любовь моя. Я схожу посмотрю.

Она встала, в коридоре заспешила, побежала и тотчас же одумалась, замедлила шаги – нельзя!

В кухне, наполненной дымом, Тибаи уже выбросила подгоревший компот из папайи и начала готовить новый. Ее руки порхали не так быстро, как обычно.

– Поспешите, скоро уже нужно подавать.

Служанка ответила ей такой грустной улыбкой, что у Моны заныло сердце от жалости.

– Все получится, – подбодрила она Тибаи, – но, умоляю, проветрите сейчас же кухню!

Тибаи открыла окно, и тут Мона тихонько вскрикнула от изумления. Подошла на шаг к окну. За решеткой колибри смотрел прямо на нее. Но вмиг упорхнул.

В столовой нотация продолжалась.

– Тебе не нужно быть приветливой со слугами, – втолковывал Андре. – Только вежливой, не более того.

Мона села рядом с ним и принялась гладить его по руке. Однажды он признался ей: «Обожаю, когда ты так делаешь». За годы жизни с ним (по сути, хватило всего одного года) она мысленно составила список того, что он обожал, а чего не обожал. Человеческое тело не дает неисчерпаемых возможностей для игр, у него есть свои лимиты и свои привычки. Свои зоны комфорта. Свои болевые точки и источники неприятных ощущений.

Мона не претендовала на какое-то высшее знание: ее занятия медициной прекратились практически сразу после замужества, в университете она проучилась всего лишь год, но власть тела она изучила подробно – власть неустойчивую, неверную, находящуюся в вечной зависимости от неумолимого времени.

Звонкий голосок Люси вернул ее на землю.

– Я что-то не понимаю. Приветливая и вежливая – это разве не одно и то же, папа?

– Ничего общего.

Луч солнца вспыхнул в ее белокурых волосах.

– Почему?

Мона подумала: «Я тоже хотела бы родиться блондинкой».

– Потому что речь идет о слугах!

Она начала красить волосы в более светлые оттенки, когда вышла замуж: то в пепельный блонд, то в золотистый, то в светло-русый, но с первого взгляда было заметно, что цвет – ненатуральный. Андре не доверял брюнеткам, считал их вертихвостками и авантюристками. Сперва он и ей не доверял, кстати. «Мадемуазель, – объявил он ей в тот ноябрьский вечер, – вы прекрасней, чем картинка из журнала мод. Но могут ли мужчины вам доверять?» В день помолвки она обещала ему стать блондинкой; он увидел в этом знак естественного женского послушания.

– Слуги – они цветные. А ты – белая. Ты не можешь с ними дружить.

Люси заерзала в кресле, ей явно надоели бесконечные упреки. Мона почувствовала, как в Андре поднимается гнев, это может плохо кончиться, и к тому же еще даже не начали подавать блюда для торжественного обеда по случаю дня рождения… Она попыталась вмешаться:

– Обещай отцу, что ты так больше не будешь, детка.

Андре резко перебил ее:

– Надо, чтобы она поняла! Люси, слушай меня внимательно. Если ты приветлива со слугами, это означает, что ты их обманываешь. Ты заставляешь их поверить в то, что они нам ровня. А они нам не ровня.

Мона знала наизусть, что он скажет дальше. Движимая непреодолимым порывом, она тотчас же выпалила:

– ?Потому что мы живем в обществе, которое было, есть и будет естественным образом иерархичным.

Буквально накануне он возмущался дипломатическими инициативами Франции по отношению к Вьетминю. Рубленые фразы намертво впечатались в ее мозг. Белые не должны уступать. Желтые – низшая раса. Наше общество было, есть и будет…

На лице Андре неожиданно расцвела широченная радостная улыбка. Ее сердце забилось сильнее. Он повторил, словно смакуя эту фразу:

– Общество, которое было, есть и будет естественным образом иерархичным.

Развалился в кресле. Расстегнул пуговицу пиджака.

– Люси, твоя мама – самая умная из всех женщин, которых я знаю.

Но когда он это говорил, он смотрел только на Мону.

В дверном проеме показалась Тибаи, низко поклонилась. Обед готов… Андре жестом отослал ее. Что касается девочки, она больше не двигалась, бессознательно сознавая, как воздух вокруг них сгущается, делается теплее. Мона знаком попросила ее выйти из комнаты. Она тут же убежала. Они остались одни в гостиной, алой и влажной, как огромный раскрытый рот. Она вновь скрестила ноги, потом опять развела их, не сводя с него внимательных глаз. Легкий ветер ерошил волосы, спадающие ей на глаза. Когда она улыбнулась ему, он уже знал, что момент настал. Склонился к ней, провел губами по ее шее, щекам, затылку, застыл, затаив дыхание. Она прикрыла глаза, когда тонкий, изысканный запах, смесь амбры и сандала, задержался прямо возле ее сердца.

* * *

Однажды вечером Эвелин попросила меня дать героям вымышленные имена. «У меня не получается, не хватает воображения». Ясное дело, неправда. Этим словом – «воображение» – она просто наслаждалась, приятно было посмотреть, она смаковала его.

«Мона» пришло практически сразу. Я привожу здесь первые строчки первоначального пролога к книге.

Нужно было рассказать все.

Проследить за судьбой супруги, матери, женщины, ставшей свободной, которую мы назвали Мона.

Мы со священным трепетом, бережно восстановили бы дневники пятидесятилетней давности, черно-белые фотографии, на которых запечатлено все семейство при полном параде, письма, пахнущие сухим деревом, архивы.

Но от этой супруги, от этой матери, от этой женщины, ставшей свободной, не осталось ни слова, ни фотографии – Мона все унесла с собой.

Ее самоубийство поставило вопросы, которые требовали ответов. Но их не было. Единственный ответ, возможно, содержался в теплых звуках ее имени. Мона. Как Джоконда, она была улыбкой и загадкой.

Этот пролог утратил актуальность. По воле обстоятельств Эвелин заняла место своей матери. Она стала главным героем книги, ее отправной точкой, ее горизонтом. Но от Моны все равно остались улыбка и загадка.

Что происходит с вами в тот день, когда вы узнаете, что женщина, которую вы любили больше всего на свете, ваша мать, покончила с собой? Какая часть вашей души навсегда отомрет в это мгновение? Когда я пишу эти строки, я не могу не вспомнить о Дельфине де Виган и о ее книге «Отрицание Ночи». «Я не могла уместить в голове эту мысль, она была неприемлема, она была невозможна, это было – нет». И однако.

Эта сцена разворачивается перед моими глазами: Эвелин с детьми возвращается домой из воскресной поездки, звонит матери, ответа нет, звонит опять, ищет, набирает брата, он тоже ничего не знает, беспокойство нарастает, почему она не объявляется, не подходит к телефону, обычно всегда быстро отвечает, надо к ней поехать, они спешат, бегут, никаких звуков внутри. «Мама!» – никого, ничего, голоса срываются от страха, они находят ключи в почтовом ящике, открывают дверь, руки дрожат, мысли путаются – и вот они заходят.

Эвелин сидит напротив меня и курит третью сигарету подряд. Можно ли построить роман из вопросов и ответов? Высветить из событий жизни абсолютный смысл поступков и действий? У самоубийства свои резоны, неподвластные разуму. Смерть Моны осталась загадкой, и даже не потому, что Эвелин не знала его причин, – наоборот, потому что причин она знала слишком много. Ее мать отказывалась стареть. Ей невыносима была мысль, что она может утратить красоту, перестать быть желанной. То, что, без сомнения, было бы самой банальной мотивацией, хотя Мона и провела тридцать лет в феминистических баталиях. Она, бунтарка, которая долгие годы боролась за освобождение от сексуального ига, за право на аборт и на предохранение, не смогла избавиться от власти своего тела. «В пятьдесят, в пятьдесят лет любая женщина перестает быть желанной». Эвелин тогда вскипела: «Это ты такое говоришь? Ты, феминистка?» Мона стояла на своем. Женщина, которая больше не вызывает в мужчинах желания, потеряна для мира. Эвелин возмущалась, а потом расхохоталась. «Не смейся, пожалуйста. Если ты живешь с парнем, который моложе тебя, они обязательно назовут тебя старухой». Нет, это было несерьезно. Ее мать не могла так думать. Эвелин раздавила сигарету в пепельнице и подняла на меня глаза: «Она действительно так думала».

* * *

Лабиринт из воды и камня. Река вилась вокруг Сайгона и сверкала так, что было больно глазам. По воскресеньям совершались прогулки, благопристойные и чинные, досуг выходного дня. «Париж на Дальнем Востоке!» Обводя широким жестом окрестности, Андре объяснял Люси, как устроен город, рассказывал о его архитектуре, о богатствах улицы Катина, самой красивой, без сомнения, ведь они жили на ней. Вдоль дороги росли тамаринды, мимо проезжали коляски и кабриолеты, это была одна из главных улиц города. Собор Нотр-Дам из тулузского красного кирпича вздымал к небу две башни, увенчанные черепичными крышами и шпилями, придавая окрестностям вид французской деревушки. Лучшие рестораны, конкурируя между собой, зазывали посетителей. Здесь был еще муниципальный театр, его фасад в точности повторял линии и краски Пти-Пале. Был отель «Континенталь», за его величественными террасами, сделанными в виде палуб теплохода, угадывались роскошь и нега многокомнатных дорогих номеров. Андре Мальро и его жена провели здесь десять месяцев. «Браво, советские, от колониализма вы плюетесь, а подрыхнуть-то любите на шелковых простынях!» Чуть дальше пролегала улица Ла Грандьер с Дворцом спорта, где делались гигантские ставки. Там тренировали тело и душу, а также развлекались, как могли: танцы, бильярд, бридж, коктейли, концерты. Это был чистенький, ухоженный район, белей той белой элиты, которая там жила. Андре относился с подозрением только к банку. Там, говорил он, понизив голос, происходит трафик пиастров! «Ох…» – испуганно шептала Люси. Он успокаивал ее. Во всем виноваты проезжие, белые путешественники, безыдейные посредственности, не имеющие такой четкой системы ценностей, как у нас, коренных колонистов.

Моне все казалось интересным: и рикши, одетые в яркие, кричащие цвета, и рынки, где продавались неизвестные животные и непривычные овощи, и продавцы пончиков, сидящие прямо на тротуаре и заворачивающие свой товар в газетную бумагу, и велосипеды, с трудом выдерживающие вес кур, клеток и тушек разделанных лягушек, и канатоходцы, танцующие на проволоках. Это был Индокитай, колоритный, поэтичный, лубочный – колония бедных.

Когда ей становилось скучно, хотя такое случалось редко, или когда все ее подруги, с которыми она ходила на занятия или на танцы во Дворец спорта, были заняты, она провожала Тибаи до школы Сен-Луи. Все дети высокопоставленных чиновников там учились – от улицы Катина это всего минут десять пешком. Здание было просторным и светлым, оно открывалось во двор, затененный столетним баньяном. На тротуаре ее служанка терпеливо ожидала в толпе других тибаи, скромных и незаметных, казалось, лишенных возраста. Мона наблюдала за ними, отмечала тонкие черты лица одной, шелковистые волосы другой, жуткую ткань юбки, неухоженные ноги с пятками-терками, тонкие изящные запястья. Азиатские женщины мало говорили. Можно было подумать, что у них есть некий секретный код – взмах ресниц, наклон головы, скрещенные пальцы рассказывали о их жизни в домах Белого Человека, домашних заботах, муже, детях. Кто ходит в школу за их детьми в то время, когда они занимаются детьми своих хозяев? Потом она вспомнила: их дети не ходят в школу.

Открылись высокие двери, выпуская поток белых головок. Шум детской толпы перекрывал голоса взрослых. Примерно через минуту вышла Люси, сияющая, в нарядном платье с воланами. Она улыбалась, как улыбаются счастливые дети, дети без всяких проблем. «Детка моя!» – сказала Мона, подходя к ней. Ее сердце екнуло: дочь сначала бросилась на шею няне.

На обратном пути малышка монотонным голосом рассказывала таблицу умножения. «Дважды два – четыре. Дважды три – шесть. Дважды…» – вплоть до того момента, когда чуть не наступила на манго. Вот уже несколько дней они падали, и их было полно на тротуарах. Люси приготовилась, разбежалась и пнула его вперед. Другой плод упал и разбился с лопающимся звуком, который вызвал у Люси приступ хохота.

– Что ты творишь?

– Это ее новая игра, мадам, – смущенно объяснила Тибаи.

Она не успела это выговорить, как Люси запустила в полет другое манго, на этот раз в сторону улицы. По ней ехал крестьянин на велосипеде. Фрукт попал ему в лицо. Он вильнул рулем, затормозил, ящик с помидорами опрокинулся, и все они попадали на землю.

– Люси!

Под гудение клаксонов вьетнамский крестьянин встал с земли, вопя от возмущения. Он посмотрел на свои помидоры. Некоторые из них были раздавлены. Такое не продать. Лицо Тибаи, обычно ясное, сияющее, потемнело. Мона обернулась к девочке:

– Видишь, что ты наделала?

Люси опустила голову. Няня молча смотрела на катастрофу: человек на дороге, тощий, как побег лианы; человек, который внезапно потерял все. Как же он был на нее похож…

Люси тихонько подошла к кормилице, просунула маленькую ручку в ее руку.

– Тибаи! – прошептала она, и это было вместо «прости меня».

Глаза Моны защипало. Помидоры на дороге образовали кроваво-красную лужицу. Крестьянин бросил на них взгляд, полный упрека, и прокричал что-то на своем языке, что могла понять только служанка.

– Что он сказал?

Вокруг них – уличный шум, шуршание шин, визг тормозов возобновились, словно бы ничего и не случилось. Колеса колясок, велосипедов, повозок рикш вскоре втопчут помидорную кровь в асфальт, и от этой печальной кучки к концу дня ничего не останется. Крестьянин вновь влез на велосипед. Он произнес последнее слово спокойно, ледяным тоном.

– Так что же он сказал? – повторила Мона.

Тибаи опустила глаза и ничего не ответила. Если бы в этот момент она заглянула хозяйке прямо в глаза, то заметила бы странный мерцающий огонек, смесь грусти, тревоги и гнева, в котором она с удивлением в первый раз обнаружила бы еще и чувство вины.

* * *

Эвелин отпраздновала свои семьдесят пять лет через несколько недель после нашего знакомства. Она выбрала собственный путь: полюбила свои морщины, свои седые волосы, своих многочисленных внуков – выбрала жизнь. Мона же свела счеты с жизнью в неполных шестьдесят шесть лет.

«Самое важное – это показать в романе, как вы создавали друг друга, строили по кирпичикам – а, возможно, и разрушали». Все можно подытожить одной фразой: Эвелин Пизье не случайно стала Эвелин Пизье. Мать была для нее одновременно примером для подражания и отрицательным примером, союзницей и оппонентом, наперсницей и женщиной-тайной – такой вот хаос, смешение света и тени. Эвелин испытала большое влияние матери, это несомненно, но и Мона многое почерпнула у дочери. Обе должны предстать перед читателем во весь рост.

Дождь по-прежнему барабанил в стекло. Какой странный конец лета, это небо цвета асфальта… Я не решилась попросить еще чашечку кофе.

Эвелин поразмыслила секунду и кивнула: «Я в любом случае тебе доверяю».

Она вдруг поглядела на мои голые руки. Встала. Прошла десять шагов к окну, тщательно закрыла окно. «Я не хочу, чтобы ты простудилась».

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом