ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 27.03.2026
Поднимая кубок для общего тоста, я ловила на себе десятки глаз. Они были повсюду – справа и слева, из-за плеч, из-за дымящихся блюд, из полумрака дальнего конца стола. Завистливые глаза тетушек, которые прикидывали, сколько стоил этот вечер и нельзя ли выпросить хоть часть оставшейся на столах еды. Подобострастные глаза дальних родственников, которые надеялись, что я замечу их и, может быть, вспомню о них в трудную минуту. Голодные глаза кузенов, которые уже сейчас, глядя на вепря и фазанов, думали о том, как бы увезти с собой кусок пожирнее, завернув в холстину и спрятав в узлы. И глаза отца – тяжелые, темные, изучающие, с прищуром человека, который всегда ищет, к чему бы придраться.
«Арина Горторская, – думала я, сжимая пальцами ножку кубка, – ты на кейтеринге какого-то сюрреалистического корпоратива. Выдержи. Клиент всегда прав, даже если он твой кровный родственник и мечтает за твой счет поправить дела». Я вспомнила свои кофейни, утреннюю суету, когда надо было улыбаться сонным людям, которые еще не проснулись и злились на весь мир. Я вспомнила, как однажды одна женщина устроила скандал из-за того, что в ее латте было 85 градусов, а не 80, и я стояла и кивала, и предлагала сделать новый, хотя внутри все кипело. Здесь было то же самое. Только декорации другие.
– За семью! – провозгласила я звонким, ясным голосом, которым когда-то объявляла скидки на капучино в часы пик, чтобы привлечь побольше клиентов и сгладить очереди.
– За семью! – гулко ответил зал, и звон посуды на мгновение заглушил назойливое хлопанье двери из прихожей, которое все еще доносилось сюда сквозь толщу стен и голосов. Сотни рук потянулись к кубкам, сотни глоток сделали глоток, и на мгновение воцарилась тишина – та особая тишина, когда все пьют одновременно и только слышно, как булькает вино, переливаясь из кубков в глотки.
Ели первое время в почтительном молчании, нарушаемом лишь звоном ножей о тарелки и приглушенными просьбами передать то или иное блюдо. Я слышала, как справа от меня кто-то шепотом просил хлеба, как слева ложечка звякнула о миску с овощами, как где-то в дальнем конце ребенок поперхнулся и закашлялся, а мать зашикала на него, призывая к тишине. Я сосредоточенно резала кусок фазана – мясо было суховатым, как всегда бывает у дичи, если ее чуть передержать, – чувствуя, как напряжение за столом постепенно сменяется обычным для таких собраний деловым настроем. Сначала еда, потом разговоры. Сначала насыщение, потом просьбы. Так было заведено, и все знали этот порядок.
И как только основные порции были разобраны, когда вепрь лишился половины своего бока, а фазаны – грудинок и ножек, когда хлебные корки захрустели на зубах и дети перепачкались в ягодах, мать, сидевшая по мою правую руку, мягко, но неумолимо начала.
Мать – женщина с гладко зачесанными седеющими волосами, уложенными в тугой узел на затылке, в темно-сером платье, единственном своем приличном наряде, который я помнила с детства этого тела, – повернулась ко мне всем корпусом. Глаза у нее были светлые, выцветшие, но взгляд – цепкий, как у птицы, высматривающей зерно в траве. Она не повышала голоса, говорила тихо, почти ласково, но каждое слово падало в тишину, и ближайшие соседи затихли, прислушиваясь.
– Ариадна, милая, – голос ее звучал заботливо, но я знала эту интонацию. Столько лет в бизнесе, столько переговоров с поставщиками, которые сначала хвалили мою кофейню, а потом просили скидку. – Прекрасный прием. Ты так радеешь о семье. Это трогательно.
Она сделала паузу, и я физически ощутила, как воздух вокруг нас сгустился. Отец слева от меня замер, перестав жевать. Мать продолжила:
– Кстати о семье… у кузины Эллен младший совсем зачах. – Она вздохнула, прикладывая салфетку к уголкам губ, хотя там ничего не было. – Ты же знаешь Эллен, бедняжка совсем извелась. Ребенок кашляет, не спит ночами, а местный знахарь только травки какие-то сует, и все без толку. Твой придворный лекарь, говорят, творит чудеса с травами. – Она посмотрела на меня с той особенной материнской интонацией, которая означала: ты не можешь отказать, я же твоя мать. – Не смогла бы ты его к ним направить? Конечно, я понимаю, он занят, у тебя свои заботы, но родня ведь. Кровь. Эллен так убивается, что сердце разрывается.
Я отодвинула тарелку на дюйм, давая себе секунду. Фазан остывал, жир на подливе начинал застывать тонкой пленкой. Я посмотрела на мать, потом на отца, который делал вид, что изучает узор на своем кубке, но краем глаза следил за нами.
– Лекарь Генрих сейчас в отъезде, матушка. В деревнях на севере поместья народ скосила лихорадка. – Я говорила спокойно, деловито, как объясняла клиентам, почему их любимый сорт кофе временно отсутствует в меню. – Дети болели, старики слегли, пришлось отправить его туда с настойками и сборами. Я получила весточку вчера: лихорадка отступает, но он еще нужен там. Но как только он вернется, я передам ему твою просьбу о мальчике. Думаю, через неделю-полторы, если дороги позволят.
Мать моргнула, переваривая информацию. Неделя-полторы – это было не сразу, но и не отказ. Она кивнула, принимая, но я знала, что это только начало.
– О, это было бы милостиво, – сказала она, и в голосе ее проскользнула та нотка, которая означала: первая просьба удовлетворена, можно переходить ко второй. – И еще о твоей племяннице, дочери Лии. – Она чуть повернулась, указывая взглядом в дальний конец стола, где Лия, раскрасневшаяся от жары и вина, пыталась утихомирить младшего, который тянул руки к чужой тарелке. – Девочке уже семь, посмотри на нее – она же дикарка растет, бегает по двору, чулок не напасешься. Пора бы думать о наставнице. А ты сама прекрасно образована, у тебя книги, ты языки знаешь… Могла бы взять ее в замок на лето? Облегчило бы сестре бремя, а девочке дало бы старт. – Мать подалась чуть вперед, и я почувствовала запах ее духов – лаванда и еще что-то терпкое, старое. – Всего на лето, Ариадна. Лия потом скажет тебе спасибо, и девочка приобщится к культуре. Ну что тебе стоит?
Я сделала глоток воды из своего кубка – простой ключевой воды, которая стояла у меня под рукой в отдельном кувшине. Вода была холодной, с привкусом серебра, и на мгновение прочистила голову. Слева от меня отец тяжело переложил нож с одной стороны тарелки на другую. Жест, который я уже научилась распознавать: он готовился вступить в разговор.
– Обсудим после праздника, мама. – Я поставила кубок на место и посмотрела матери прямо в глаза. – Отдельно. Я не могу ничего обещать сходу. Мне нужно подумать, посмотреть расписание, понять, чем я могу быть полезна. Лето – время сбора трав, работы в саду, у меня свои планы.
Мать открыла рот, чтобы возразить, но тут в разговор вступил отец. Его низкий голос, всегда звучавший как отдаленный гром, когда он был недоволен, заставил смолкнуть разговоры на ближнем конце стола. Даже те, кто делал вид, что не слушает, замерли, уткнувшись в тарелки.
– Урожай в этом году – жалкое зрелище, – проворчал он, не глядя на меня, уставившись в свое вино, будто там можно было прочесть будущее. Голос его был густым, с хрипотцой, которая появлялась, когда он волновался или злился. – Дожди шли не в то время. У Бертольда в низине все вымокло – рожь полегла, почернела, собирать нечего. У Гарольда – градом побило за два дня до жатвы. Поля как после битвы. – Он покачал головой, и седые волосы его блеснули в свете свечей. – Нужно будет смотреть на запасы зерна. Всем.
Он многозначительно ударил пальцем по столу рядом со своим кубком. Удар был глухим, но весомым, и я почувствовала его вибрацию через дубовую столешницу.
– А то запасешься на десять лет вперед, – он повернул голову и впервые за вечер посмотрел прямо на меня, и взгляд его был тяжелым, как камень, – а родня пухнет с голоду. Непорядок.
В его словах не было прямой просьбы. Было констатирование факта, который обязывал меня, как самую обеспеченную в роду, этот факт исправить. Отец не просил – он ставил перед фактом, и делал это так же естественно, как дышал. Я смотрела на его руку, лежащую на столе рядом с кубком, – грубую, исчерченную морщинами, с крупными суставами, распухшими от старости и тяжелой работы в молодости. Руку человека, который всю жизнь прожил в этом мире, принимая его правила и не пытаясь их изменить. Он не понимал, почему я веду хозяйство иначе, но не спорил – пока результаты говорили сами за себя. А теперь результаты говорили о том, что у меня есть лишнее, а у других нет, и это лишнее должно быть распределено.
Меня слегка подташнивало от тяжелой пищи и этого прямого давления. Фазан лежал в желудке плотным комком, жирная подлива отдавала горечью во рту, а вино, которое я почти не пила, все равно чувствовалось на языке сладковатым привкусом. Я отодвинула тарелку чуть дальше, чтобы не видеть остывающее мясо, и сделала глоток воды, надеясь, что холод собьет тошноту.
– Сводки по урожаю со всех угодий я жду к концу недели, отец, – сказала я ровно, глядя на его руку, а не в глаза. – Тогда и будет видна общая картина и объемы необходимой помощи. Я не допущу, чтобы на землях Карантара кто-то голодал.
Это была не эмоция, не порыв благотворительности, не желание прослыть доброй. Это было холодное, управленческое решение, продиктованное опытом прошлой жизни. Голодные люди – это бунты, болезни и упадок производительности. Я помнила, как в моем городе на Земле закрывали заводы и люди выходили на улицы с плакатами. Здесь не было плакатов и митингов, здесь были вилы и факелы, и горели амбары, а не автомобили. Помощь – это инвестиция в стабильность, в то, чтобы мои поля и дальше обрабатывались, чтобы мои склады не разграбили ночью, чтобы через год мне было кому продать зерно по хорошей цене. Я просчитывала это так же холодно, как просчитывала закупки кофе на год вперед, когда знала, что в Бразилии был неурожай, и цены взлетят.
Отец хмыкнул, удовлетворенный, но не показавший этого. Он только чуть пригубил вино и поставил кубок обратно, тяжело, с глухим стуком о дуб. Лицо его осталось непроницаемым, но я знала этот хмык – он означал: «Добро, сделано как надо». Он никогда не хвалил напрямую, считая похвалу баловством, которое портит детей. Но хмык был высшей оценкой.
Мать положила свою тонкую руку мне на запястье. Рука была прохладной, с выступающими венами и тонкой, почти прозрачной кожей, усыпанной мелкими пигментными пятнами. От нее пахло все той же лавандой – она любила этот запах и клала сухие цветы в сундук с одеждой, так что все ее вещи пропахли им насквозь.
– Мы знаем, что ты всё устроишь наилучшим образом, дочка. – Голос ее был мягким, успокаивающим, но пальцы чуть сжались на моем запястье, и я поняла: она не столько хвалит, сколько закрепляет договоренность. Чтобы я не забыла, чтобы не передумала. – Ты у нас крепкая хозяйка. Всегда была. Еще в детстве, помню, ты свои игрушки по местам раскладывала, никому не давала раскидывать. И сейчас так же – все у тебя по полочкам.
«Крепкая хозяйка», – эхом отозвалось во мне, и я чуть не усмехнулась, но вовремя прикусила губу. На Земле я сводила баланс, считала прибыль, увольняла нерадивых сотрудников и договаривалась с арендодателями о снижении ставки. Здесь я балансирую между родственными обязательствами, традициями, которые мне чужды, и желанием просто закрыть дверь, запереться в своих покоях и не видеть никого до следующего солнцестояния. Крепкая хозяйка. Да, наверное. Только хозяйство у меня теперь другое, и масштабы другие, и инструменты – не электронные таблицы, а амбары, полные зерна.
Я мягко освободила запястье из материнских пальцев, чтобы взять кубок. Жест был плавным, необидным – я просто потянулась за вином, которое не собиралась пить, но это позволило мне убрать руку, не создавая неловкости.
– Спасибо за доверие, – произнесла я нейтрально, тем самым тоном, которым в кофейне отвечала на комплименты: вежливо, но без вовлеченности.
И подняла взгляд, ловя через три человека обеспокоенный взгляд моей сестры Лии. Она сидела с детьми, вся раскрасневшаяся, с выбившимися из-под чепца волосами. Старший мальчик рядом с ней ковырял ложкой в тарелке, размазывая кашу, девочка тянулась к куску хлеба, перепачканному ягодным соком. Лия смотрела на меня поверх их голов, и в глазах ее была тревога – не за себя, за дочь. Она слышала разговор, она знала, что мать уже предложила забрать девочку в усадьбу, и боялась моего ответа.
Я едва заметно кивнула ей. Движение было маленьким, почти неуловимым – просто чуть склонила голову, встретившись с ней взглядом. «Не волнуйся. Твой ребенок не станет разменной монетой. Пока что». Я не знала, поймет ли она, но ее плечи чуть расслабились, и она отвернулась к детям, поправляя на младшем одеяльце.
Беседа за столом, подхваченная родительским «стартом», оживилась, превратившись в гул взаимных жалоб, скромных похвал и осторожных расспросов. Теперь, когда мать и отец задали тон, все почувствовали себя свободнее. Слева от меня тетя Марго что-то втолковывала соседке о том, как трудно нынче с хорошей шерстью, и как дорого берут ткачи, и что у Анны совсем износилось платье, а у Клары и вовсе одно на выход. Справа дядюшка Бертран кашлял в кулак и жаловался на сырость в своем доме, который, по его словам, «совсем разваливается, а починить не на что». Дальше, вдоль стола, переговаривались кузены, обсуждая цены на ярмарке и то, что купцы стали запрашивать втридорога.
Я откинулась на спинку «трона», позволяя волне разговоров прокатиться мимо. Бархатная подушка мягко приняла мою спину, и я позволила себе на мгновение прикрыть глаза, делая вид, что слушаю отца, который снова заговорил о чем-то с соседом слева. В голове уже выстраивался мысленный список, аккуратный, по пунктам, как я любила:
Лекарь Генрих. Вернется через неделю, не раньше. Отправить его к кузине Эллен сразу по возвращении, но велеть осмотреть сначала всех в деревне – мало ли, лихорадка могла вернуться. Мальчику поможет, если не запустили совсем. Если запустили – ничего не сделает, но попытка будет зачтена.
Зерно. Сводки через неделю. Посчитать, сколько у меня в амбарах, сколько можно отдать без ущерба для продаж и собственных нужд. Отдать не просто так, а под запись, под будущие поставки или работу. Пусть отрабатывают, если хотят есть. Инвестиция в стабильность, но не благотворительность. Благотворительность развращает, я это знала по опыту.
Племянница. Лия, девочка, лето. Самый сложный пункт. Если взять – мать будет довольна, Лия напугана, девочка – обуза и ответственность. Если не взять – мать обидится, Лия будет бояться, что я отвергла ее ребенка. Надо подумать. Может, взять на две-три недели, в конце лета, показать девочке библиотеку, поучить немного, но не брать на полное попечение. Чтобы и матери было облегчение, и я не сходила с ума от детского шума в доме.
Я открыла глаза и обвела взглядом зал. Очередные пункты в долгосрочном плане управления кризисами под названием «Семья». Где-то в груди шевельнулась усталость, глухая и тяжелая, как тот камень, что лежал в фундаменте этой усадьбы. Но я знала: это только начало. Впереди был еще весь вечер, и тосты, и разговоры, и просьбы, и намеки, и долгие проводы. Я сделала еще один глоток воды и снова улыбнулась, потому что ко мне уже пробиралась троюродная сестра с вопросом о том, не осталось ли у меня старой детской одежды – «совсем малышам, Ариадна, ты же понимаешь, как трудно растить детей, когда цены такие».
Глава 4
Наконец, последние гости, зевнув и поблагодарив, потянулись в боковые флигели, где для них были приготовлены комнаты. Сегодня они все переночуют в усадьбе, а уже завтра, после завтрака, вернутся в свои дома. Не сказать, что я была рада такой традиции, но потерпеть многочисленную родню два-три раза в год могла. Я, ощущая приятную усталость в спине от долгого сидения в неподвижной позе и легкую головную боль от постоянного шума, медленно пошла по главной лестнице на второй этаж, мечтая о тишине, теплой ванне с лавандой и одиночестве. Еще пара минут – и я была бы в своей башне, за тяжелой дубовой дверью с железными засовами, закрытой для всего мира. Но не успела я сделать и десяти шагов по прохладной каменной галерее, ведущей в личные покои, как из глубокой тени у высокой готической колонны появилась Лия.
– Ариадна, подожди минутку, можно? – ее голос был тихим, но настойчивым, звучал немного хрипло после долгого вечера.
Я остановилась и оперлась плечом о прохладный камень стены. Бежать было уже некуда – Лия стояла между мной и лестницей на второй этаж, и обойти ее, не сделав вид, что я нарочно избегаю разговора, было невозможно. А делать вид я устала. Весь вечер я только и делала, что изображала радушие, и сейчас, в полумраке галереи, где факелы горели вполсилы, экономя воск, мне хотелось только одного: сбросить туфли, вынуть шпильки из волос и закрыть за собой тяжелую дубовую дверь. Но Лия стояла передо мной, и в ее светлых глазах было что-то такое, что заставляло меня остаться.
Галерея тянулась вдоль всего второго этажа, соединяя главную лестницу с башней, где располагались мои покои. Здесь было прохладно даже летом – каменные стены толщиной в метр не прогревались никогда, и воздух пах сыростью, старым деревом и железом факелов. Высокие готические колонны, на которые опирались своды, уходили вверх, теряясь в темноте, и тени от них ложились на пол длинными, дрожащими полосами. Где-то внизу, в зале, еще слышались голоса – слуги убирали со столов, гости расходились по флигелям, но здесь, наверху, было тихо, только факелы потрескивали и где-то далеко скреблась мышь.
Лия стояла передо мной, и я могла рассмотреть ее при свете факелов так, как не видела за столом. Платье ее, простое, из добротной, но немодной шерсти цвета охры, было аккуратно подшито по краям рукавов и подола – я заметила, что строчка была неровной, явно домашней, не мастерской. Она перешивала его сама, наверное, в который раз, приспосабливая под растущий живот. Ткань на локтях чуть поистерлась до белесых пятен, но дыр не было – Лия следила за одеждой, потому что другой не было. Живот выпирал вперед округлым, твердым шаром, и она, кажется, даже не думала прикрывать его шалью или скрывать позой, как это делали бы другие дамы в ее положении. Она стояла прямо, держа руки на поясе, и в этой позе чувствовалась привычная уверенность женщины, которая родила троих и знает, что с четвертым справится.
В одной руке она сжимала небольшой льняной сверток – я сразу узнала ткань, это были салфетки с моего стола, тонкие, с вышитыми уголками. В свертке угадывались очертания чего-то плотного – похоже, остатки миндальных пирожных и засахаренных фруктов с общего стола, ловко припрятанные для своих ребят. Я видела, как за столом она незаметно, под салфеткой, перекладывала сладости в карман, и никто, кроме меня, этого не заметил. Или заметили, но промолчали – бедная родня всегда так делает, прячет еду, потому что дома детей кормить нечем.
– Ты проворна, как горная серна, несмотря на все, – сказала я беззлобно. Камень холодил даже сквозь бархат платья, и я чуть поежилась, но не подала виду.
– Иначе не управиться с моей оравой, – она улыбнулась своей открытой, чуть усталой улыбкой, от которой легкие лучики морщин разбежались от глаз. Улыбка у Лии была теплой, настоящей, не такой, как мои дежурные оскалы на гостей. – Спасибо за прием. Правда, спасибо. Дети наелись до отвала, я давно не видела их такими сытыми. Старший все уши прожужжал про фазана – говорит, у нас такого не едали.
Она подошла ближе, и в свете факелов я разглядела мелкие веснушки на ее носу – они всегда проявлялись летом, сколько я ее помнила, – и легкую отечность вокруг глаз. Следы долгой дороги и беременности, когда организм держится из последних сил, но виду не показывает. От нее пахло дорожной пылью – тонкий слой серой пыли покрывал подол платья и плечи, – детской притиркой из ромашки, которой она, видно, мазала младшего перед сном, и тем особым, чуть сладковатым теплом, которое всегда исходит от беременных. Ее руки, которые она протянула ко мне, были красными, натруженными, с обкусанными ногтями и мозолями на ладонях – руки женщины, которая стирает, убирает, готовит и управляется с тремя детьми без прислуги.
Глаза ее, такие же светлые, как мои, но более живые, менее отстраненные и более беззащитные, смотрели на меня со смесью благодарности и привычной, почти инстинктивной надежды. Она смотрела на меня, как смотрят на старшую сестру, которая всегда была умнее, удачливее, богаче, и ждала – то ли помощи, то ли просто доброго слова.
– Норберт шлет свои извинения и поклоны, – продолжила она, понизив голос до доверительного шепота, хотя вокруг кроме нас в галерее никого не было. Тени от факелов плясали по стенам, и где-то далеко, внизу, хлопнула дверь – последняя, наверное, гость ушел во флигель. – Нога заживает плохо, кость, видно, неправильно срослась. Он злится, как раненый вепрь в капкане. Мечется по комнате, ругается, а сделать ничего не может. Я ему говорю: лежи, не дергайся, а он только злее становится.
Она вздохнула и поправила сверток в руке, перекладывая его поудобнее.
– Боюсь, ему еще долго не ходить не то что на охоту – по поместью толком объехать. А арендаторы, сама знаешь, народ такой: чуть ослаб – уже и не слушаются, и не платят, и скотину не кормят как надо. Он места себе не находит, рвется, а встать не может. А это… – она запнулась и посмотрела на меня, и в глазах ее мелькнула та самая надежда, которую я боялась увидеть. – Ты сама понимаешь.
Я понимала. Охота для мелкого дворянина вроде Норберта – не развлечение, а способ пополнить погреб и сделать запасы на зиму. Мясо дичи, шкуры, жир – все шло в дело. Сломанная нога означала не только расходы на лекаря и костоправа, но и потенциальные проблемы с провиантом, ослабление контроля над арендаторами и, как следствие, уменьшение и без того скромных доходов. А с четвертым ребенком на подходе каждый кусок мяса был на счету.
– Дети? – спросила я, уже мысленно прикидывая, какой именно излишек зерна из своих амбаров можно будет ненавязчиво переправить к ним осенью, под видом традиционной помощи после недорода. Рожь или пшеницу? Рожь сытнее, но пшеница дороже, и ее можно продать, если не отдавать. Нет, рожь – от нее больше толку, из нее хлеб, каша, да и на прокорм скоту остатки пойдут. Пару мешков, не больше, чтобы не разбаловать, но чтобы хватило до зимы. И сколько шкур из зимней выделки отправить им на одежду? Прошлогодние овчины еще лежат в кладовой, хорошие, теплые, на детские тулупчики как раз пойдут. И на рукавицы, и на шапки. Надо будет велеть ключнице отобрать штук пять помягче, без проплешин, и завернуть в холстину, будто так и задумано было.
– Славные, здоровые, слава богам. – Лия улыбнулась той особенной материнской улыбкой, которая появляется, когда говоришь о детях. – Младший, Томмин, все спрашивал, когда мы поедем «к тете в большой-большой замок». Для них это… ну, знаешь. Настоящее приключение. Простор, сладости, которые я не могу позволить себе готовить часто, новые лица, даже служанки кажутся им принцессами. – В ее голосе звучала и гордость за своих ребятишек, которые так радуются жизни, и та самая приглушенная горечь постоянной экономии, которая заставляла радоваться даже такому вынужденному, формальному гостеприимству. Я знала этот тон – им говорят женщины, которые отказывают себе во всем, чтобы дети были сыты и одеты, и для которых кусок пирожного становится событием на месяц.
Я кивнула, глядя куда-то мимо ее плеча, в темное, отражающее нас окно в конце галереи. Стекло было мутным, старым, в свинцовом переплете, и в нем дрожало наше отражение – две женщины в полумраке, одна в тяжелом бархате, другая в потертой шерсти, и между ними расстояние в несколько шагов и целая пропасть жизней. За окном была ночь, черная, безлунная, только где-то далеко, в деревне, мерцали редкие огоньки.
Эти визиты были для нее и детей глотком воздуха, возможностью немного пожить в ином, более безопасном и обеспеченном мире, где пахнет не коптящим салом и кислыми щами, а, например, сушеными травами, воском и старыми книгами. Где стены не давят, где есть лестницы, по которым можно бегать, и залы, в которых можно спрятаться. Я помнила, как в первое лето, когда я только оказалась в этом теле, дети Лии носились по галереям с таким восторгом, будто попали в сказку. Они трогали гобелены пальцами, завороженно разглядывая вытканных оленей, и шептались о том, что здесь, наверное, живут привидения.
И потому, даже понимая, как они выматывают меня – их крики, топот, вечные просьбы и вопросы, – я не могла ей отказать и пыталась сделать их жизнь здесь немного комфортнее. Я велела постелить в детской комнате мягкие тюфяки, поставить кувшин с молоком на ночь, принести игрушки, которые остались от моего детства этого тела – деревянных лошадок, кукол в тряпичных платьях, кубики с буквами. Я распорядилась, чтобы кухня всегда держала для них что-нибудь сладкое, а няньки не слишком одергивали, если они шумят.
Это была не просто тягостная традиция. Это был один из немногих якорей, связывающих меня с этой жизнью, с этими людьми, с ролью Ариадны горт Карантар, которую я не выбирала, но в рамках которой научилась действовать с минимальными эмоциональными потерями и максимальной практической эффективностью. Лия и ее дети были настоящими – не теми родственниками, что приезжали с расчетом в глазах, а просто живыми людьми, которые радовались простым вещам. И ради этого стоило терпеть шум и суету.
– Завтра, после завтрака, зайди ко мне в кабинет перед отъездом, – сказала я уже более мягко, пряча руки в широкие бархатные рукава. Там, в складках ткани, было тепло и уютно, как в маленьком убежище. – У меня собрались кое-какие вещицы для ребят – книги с картинками, которые заказали для библиотеки, да не подошли. Томмину, может, понравятся – там про рыцарей и драконов. И пара новых трактатов по травничеству для тебя. – Я посмотрела на нее, и в голосе моем прозвучало то, что я редко позволяла себе с другими – тепло. – Чтобы было чем заняться долгими вечерами, пока Норберт хромает по кабинету и ворчит на жизнь.
Я знала, что Лия любит возиться с травами. У нее в поместье был маленький садик, где она растила мяту, ромашку, зверобой, и она умела делать настойки и мази не хуже моего лекаря. Книги, которые я заказывала для себя, часто были сложными, учеными, но среди попадались и такие, где простым языком объяснялось, как сушить коренья и смешивать сборы. Я откладывала их для нее, зная, что это единственная роскошь, которую она может себе позволить, – знания.
Ее лицо озарилось такой искренней и безудержной радостью, что мне на мгновение стало почти неловко за свое предыдущее раздражение и холодный расчет. Глаза ее вспыхнули, щеки порозовели еще сильнее, и она прижала свободную руку к груди, туда, где под потертой тканью билось сердце.
– Спасибо, сестра. – Голос ее дрогнул, и она быстро моргнула, прогоняя непрошеную влагу. – Ты… ты всегда знаешь, что нужно. Правда. Я иногда думаю – как ты все успеваешь, как помнишь про всех? У тебя же столько забот, столько людей вокруг, а ты… про мои травы помнишь, про детей, про все.
«Нет, – подумала я, глядя, как она осторожно, но все так же быстро и легко двинулась обратно к лестнице, ведущей в гостевые комнаты, прижимая сверток с лакомствами к груди, будто это было самое дорогое, что у нее есть. – Я просто наблюдаю и вычисляю». За годы управления кофейнями я научилась замечать детали: кто из клиентов приходит с утра и заказывает одно и то же, кто не любит громкую музыку, у кого день рождения и стоит подарить десерт. Здесь было то же самое. Я просто перенесла эти навыки в новую реальность.
Счастливая, хоть немного отвлеченная сестра с полным погребом и здоровыми детьми – это значительно меньше головной боли и моральных обязательств, чем несчастная, отчаявшаяся и постоянно обращающаяся за помощью. Инвестиция в ее стабильность была инвестицией в мое спокойствие. И все же, глядя, как легко она сбегает по ступенькам, я чувствовала что-то еще – не только расчет, но и что-то живое, теплое, что просыпалось во мне, когда я думала о ней и ее ребятишках.
А книги… Я вспомнила свои первые месяцы в этом теле, когда я запиралась в библиотеке и читала все подряд – историю, травники, старые хроники, – пытаясь понять этот мир, его законы, его людей. Книги были моим единственным спасательным кругом и учителями, когда я только попала сюда, когда не знала, кому можно верить, а от кого держаться подальше. Может, и ей они помогут не чувствовать себя в западне, не задыхаться от быта и вечной нехватки денег. Может, они дадут ей то, чего у меня было вдоволь, а у нее – почти нет: пространство для мыслей.
Я повернулась и наконец пошла к своей башне, чувствуя, как тяжелое платье окончательно сковывает движения, а в ушах все еще звенит от гомона. Каблуки туфель цокали по каменным плитам галереи, и звук этот разносился в тишине, отражаясь от стен. Где-то внизу, в гостевых комнатах, затихали последние голоса, слуги убирали посуду, и усадьба постепенно погружалась в ночной сон.
Еще один вечер позади. Осталось только пережить завтрашний завтрак – с его неизбежными прощаниями, обещаниями писать, приезжать, помогать, – раздачу прощальных подарков, которую я уже продумала до мелочей: тетушкам – отрезки ткани, кузенам – по мешочку монет, детям – сладости и игрушки, – и с облегчением наблюдать, как пустеет двор, как кареты и телеги одна за другой выезжают за ворота, и гравий хрустит под колесами, унося с собой шум этого дня.
Я дошла до тяжелой дубовой двери, ведущей в мою башню, и толкнула ее плечом. Дверь подалась с тихим скрипом – я велела смазывать петли, но дерево все равно скрипело, старое, вековое. За ней была темнота, тишина и запах сушеной полыни, который я так любила. Я вошла, закрыла дверь и задвинула тяжелый железный засов, отсекая весь мир.
Тишина накрыла меня, как теплое одеяло. Я прислонилась спиной к двери и закрыла глаза, позволяя себе наконец-то устать. Впереди была ночь, ванна с лавандой, мягкая постель и одиночество – то самое драгоценное одиночество, ради которого я готова была терпеть эти пиры, этих гостей, эти бесконечные просьбы. Я открыла глаза и пошла вглубь башни, сбрасывая на ходу тяжелые туфли и расстегивая крючки на платье. Завтра будет новый день. А сегодня – тишина.
Глава 5
Ночь не принесла покоя. Мне снился сон, яркий и давящий, такой реальный, что я до сих пор чувствовала на коже липкий ужас погони.
Я бежала по бесконечным коридорам своего же замка, но знакомые стены изменились, вытянулись, сомкнулись в лабиринт. Камни, которые я знала с детства этого тела – серые, с темными прожилками, кое-где тронутые мхом, – теперь стали чужими, давящими, они надвигались на меня, сужая проходы. Своды уходили так высоко, что терялись во тьме, и оттуда, сверху, капала вода, холодными каплями падая мне на лицо и плечи. Факелы на стенах горели синим, неестественным пламенем, отбрасывая длинные, искаженные тени, которые тянулись ко мне, как руки.
За мной, неотступно, словно единый многоголовый зверь, двигалась толпа. Я не видела их лиц ясно – только размытые пятна, но безошибочно узнавала по силуэтам, по походке, по тому, как они двигались. Тетя Марго с ее острыми локтями, выставленными вперед, будто она проталкивалась сквозь толпу на рынке. Дядюшка Бертран, с тяжелым, сиплым дыханием, которое я слышала даже сквозь гул голосов, – он задыхался, но не отставал. Кузен Гарольд с пустыми глазницами, черными провалами, из которых сочилась тьма, и его руки, худые, как палки, тянулись ко мне, царапая воздух. Их голоса сливались в гулкий, неразборчивый гомон, эхом отражавшийся от стен и множившийся, как в соборе во время службы. Из этого гула выхватывались лишь обрывки фраз, повторяющиеся снова и снова, как заевшая пластинка: «Должна…», «Семья…», «Помоги…», «Отдай…»
Я сворачивала в темные арки, ныряла в проходы, которые вели только вниз, в подземелья, но ноги сами несли меня дальше. Я спускалась по витым лестницам, ступени которых были скользкими от сырости, и каждый шаг отдавался гулким стуком, который, казалось, привлекал их еще больше. Лестницы вели в тупики – в комнаты без дверей, в залы, заваленные рухнувшими балками, в коридоры, обрывающиеся в пропасть. И каждый раз я разворачивалась и бежала обратно, прямо в толпу, и снова сворачивала, и снова бежала.
Зеркала в позолоченных рамах, мимо которых я пробегала, отражали не меня. В них была только толпа – все ближе, все больше, все плотнее. Их лица, которые я не могла разглядеть вживую, в зеркалах проступали четко: искаженные рты, раскрытые в беззвучном крике, глаза, полные требования, пальцы, скрюченные, как когти. Я видела, как они надвигаются на меня со всех сторон, и понимала, что бежать некуда – зеркала множили их, заполняя собой весь мир.
Я чувствовала на спине холод их дыхания – гнилостный запах старой еды, прокисшего вина, застарелой болезни. Тянущиеся руки, цепкие, как корни, хватали меня за платье, за волосы, за рукава. Бархат, который вчера казался просто тяжелым, теперь превратился в саван, обвивавший ноги, тянувший вниз, мешавший бежать. Я спотыкалась о собственный подол, падала, поднималась и снова бежала, чувствуя, как пальцы царапают кожу через ткань.
Сердце колотилось так, словно пыталось вырваться из груди, проломив ребра. Я слышала его удары – бум-бум-бум – громче шагов, громче голосов, громче всего. Воздуха не хватало, легкие горели, и каждый вдох давался с таким трудом, будто я дышала через воду.
Последним усилием я рванула тяжелую дверь в старую библиотечную башню. Дверь была дубовой, окованной железом, такой же, как в реальности, но во сне она поддалась не сразу – я дергала ручку, слыша, как толпа за спиной нарастает, и наконец створка распахнулась. Я втиснулась в щель, захлопнула дверь и, обессиленная, прислонилась к стене в кромешной тьме.
Здесь пахло книгами – старым пергаментом, кожей переплетов, пылью. Я прижалась затылком к камню, пытаясь отдышаться, и на мгновение мне показалось, что я спаслась.
Но тут же услышала, как снаружи скребутся десятки пальцев, царапая дерево. Звук был тихим, но настойчивым – ногти по дубу, медленно, методично, без остановки. Царап-царап-царап. И сквозь этот скрежет я различила тихий, настойчивый шепот матери, такой знакомый: «Ариадна… открой… мы же родные… не прячься… мы только поговорить… мы же семья… открой…»
Я проснулась.
Резко села на кровати, сбросив с себя спутанное одеяло, которое обвилось вокруг ног, как те самые руки из сна. В горле стоял ком, такой плотный, что я не могла сглотнуть. Тело было покрыто липким, холодным потом, от которого ночная рубашка прилипла к спине и груди, и каждый вздох отдавался ознобом – воздух комнаты казался ледяным по сравнению с разгоряченной кожей.
В комнате царила абсолютная, густая тишина, нарушаемая только бешеным стуком моего сердца, который все еще звучал в ушах, медленно затихая, как барабан, уходящий вдаль. Я прислушалась. Ни шагов в коридоре, ни голосов, ни скрежета. Только привычный скрип древних балок под крышей – они всегда потрескивали на рассвете, когда воздух начинал прогреваться, – да далекий крик птицы за окном, пронзительный и одинокий.
Луна светила в окно, заливая комнату бледным, молочным светом. Тени от ставней ложились на пол длинными полосами, и мне на мгновение показалось, что это те самые пальцы тянутся ко мне. Я моргнула, и тени стали просто тенями.
Я медленно выдохнула, опустила ноги на прохладный каменный пол. Камень был холодным, даже ледяным, и этот холод отрезвил, вернул в реальность. Я провела ладонями по лицу, сметая несуществующие следы преследования, провела пальцами по мокрым волосам у висков, откидывая их назад. Пот на лбу был соленым, и я облизала губы, чувствуя привкус страха.
Это был всего лишь сон. Отголосок вчерашнего дня, стресса, накопившейся усталости, тяжелой еды, которую я почти не ела, но запах которой пропитал одежду и волосы. Просто сон. Мозг перерабатывал впечатления, вот и все.
Но осадок – тяжелый, неприятный ком в груди – остался. Он давил где-то под ребрами, мешая дышать ровно. Я встала и подошла к окну. Ноги ступали по холодному камню, и каждый шаг отдавался в позвоночнике дрожью. Я распахнула ставни – дерево скрипнуло, и в комнату ворвался предрассветный воздух.
Чистый, холодный, пахнущий росой, мокрой травой и хвоей из дальнего леса. Я вдохнула глубоко, и легкие наполнились свежестью, вытесняя остатки сна. Во дворе, в глубокой тени, которую отбрасывали стены, стояли чужие кареты и повозки – неуклюжие силуэты, накрытые брезентом, с оглоблями, задранными вверх, как руки. Они были немыми свидетелями кошмара, ставшего на одну ночь слишком реальным. Я смотрела на них и видела не повозки, а тех, кто в них приехал, – спящих сейчас в моих комнатах, в моих постелях, под моей крышей.
До завтрака оставалось несколько часов. Я знала распорядок: слуги начнут суетиться на кухне часа через два, потом накроют столы в малой столовой – не в парадном зале, а в той, что уютнее, для семейных завтраков. Подадут хлеб, масло, сыр, вчерашнее мясо, разогретое, яйца, молоко. И гости будут спускаться по одному, сонные, помятые, в мятых платьях и камзолах, и снова начнутся разговоры, и благодарности, и просьбы, и намеки. И мне снова нужно будет улыбаться, кивать, обещать, провожать.
Но сон уже отступил, оставив лишь ясное, четкое понимание: сегодняшний день нужно просто пережить. Как и любой другой рабочий день с трудными клиентами, с капризными посетителями, с теми, кто вечно недоволен и требует скидок. Я справлялась с этим в кофейне, справлюсь и здесь.
Я закрыла ставни, отсекая предрассветное небо, и вернулась в кровать. Спать я уже не буду – сон ушел, и его место заняла холодная, деловая собранность. Но можно полежать, закрыв глаза, дать телу отдохнуть, а мыслям – разложить по полочкам все, что предстоит сделать. Завтрак. Прощание. Раздача подарков. И тишина. Главное – помнить, что это всего лишь работа. А работу я делать умею.
Завтрак прошел в той же тягучей, деловой атмосфере, что и ужин, только без ложной праздничности. Стол в малой столовой был накрыт просто и практично: длинные деревянные доски, застеленные льняными скатертями, которые после завтрака можно было быстро свернуть и отдать в стирку. Вместо вчерашних серебряных канделябров – простые оловянные подсвечники с оплывшими свечами, которые догорали серым утром. Вместо изобилия дичи и заморских яств – тяжелые глиняные миски с овсяной кашей, приправленной медом из моих пасек, и большие блюда с хлебом – вчерашним, но еще мягким, разрезанным толстыми ломтями. Ветчина лежала на деревянной доске, нарезанная неровными кусками, сыр – желтый, с дырочками, домашнего посола. Кувшины с молоком и водой стояли через каждые три места, и гости наливали сами, не дожидаясь слуг.
Запах в столовой стоял простой, будничный: пар от каши, кисловатый дух сыра, чуть сладковатый – от меда, и тяжелый запах разогретого вчерашнего мяса, которое подали отдельно, на случай если кто захочет. Гости ели быстро, почти не разговаривая, торопясь упаковать вещи и уехать, пока погода держалась и дороги не развезло от утренней росы. Слышался только стук ложек о миски, прихлебывание, чье-то сопение и шарканье ног под столом. Но это не мешало им в последний раз озвучить свои нужды – деловая часть визита начиналась именно сейчас, за завтраком, когда формальности были позади и можно было говорить прямо.
Тетя Марго сидела напротив меня, через три человека, но ее голос пробивался сквозь утренний гомон с той же легкостью, с какой пробивался вчера через пиршественный шум. Она намазывала масло на хлеб – щедро, толстым слоем, будто стараясь взять свое за вчерашний вечер, – и даже не смотрела в мою сторону, уставившись в тарелку. Ее локти, острые, как вчера во сне, широко расставлены, занимали полстола.
– К зиме нужна будет шерсть на теплые платья для девочек. – Голос ее звучал буднично, как если бы она просила передать соль. – Наша овца окотилась плохо, приплод слабый, две овцы вообще передохли. Так что со своей шерстью нам не справиться.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом