Сергей Сорокин "Битва за москву 1941 - 8"

Он погиб на своей войне — и проснулся в чужом теле, в землянке осени 1941 года. Восемнадцатилетний Андрей Гринёв ничего не помнит, зато за его глазами живёт сорокавосьмилетний солдат, привыкший выживать там, где другие видят только хаос. Впереди — Вязьма, окружение, немецкие танки и рота, у которой одна винтовка на троих, пустой фланг и несколько часов до катастрофы. Здесь нет рации, приказов из будущего и права на ошибку. Есть только земля, страх, смекалка и люди, которых можно успеть спасти. Как сохранить жизнь товарищам по окопу и подарить надежду?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Автор

person Автор :

workspaces ISBN :

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 17.09.2026

Битва за москву 1941 - 8
Сергей Сорокин

Битва за Москву #8
Он погиб на своей войне — и проснулся в чужом теле, в землянке осени 1941 года. Восемнадцатилетний Андрей Гринёв ничего не помнит, зато за его глазами живёт сорокавосьмилетний солдат, привыкший выживать там, где другие видят только хаос. Впереди — Вязьма, окружение, немецкие танки и рота, у которой одна винтовка на троих, пустой фланг и несколько часов до катастрофы. Здесь нет рации, приказов из будущего и права на ошибку. Есть только земля, страх, смекалка и люди, которых можно успеть спасти. Как сохранить жизнь товарищам по окопу и подарить надежду?

Сергей Сорокин

Битва за москву 1941 - 8




Москва 1941 Том 8

Глава 1

Дорога шла лесом, и снег на ней был разбит в бурую кашу до самой земли — прошли до нас и пехота, и повозки, и кто-то тяжёлый на гусеницах, — а по краям, под елями, лежал ещё белый и чистый, и от этого середина дороги казалась особенно грязной.

Тягач шёл третьим от головы колонны, и за ним на крюке качалась сорокапятка с передком.

Я шёл сбоку, шагах в десяти, по обочине, где нога проваливалась, но хотя бы не скользила, и слушал. Не потому, что понимал в моторах, — я в них не понимаю почти ничего, — а потому, что за трое суток этот мотор стал для меня таким же предметом наблюдения, как немецкий пулемёт: у него есть свой обычный голос, и если голос меняется, то меняется что-то ещё.

Пока он не менялся. Он тянул ровно, тяжело, с той низкой трудовой нотой, которая у трофейной машины была, кажется, единственной.

Тимохин сидел на подножке справа, прижавшись плечом к дверце, весь сизый от холода, и смотрел не на дорогу, а куда-то вбок и вниз, под кожух. На остановках он менялся со мной, отогревал ноги в кабине. Теперь, на малом ходу, опять слушал машину снаружи.

Вера Самойлова шла впереди, у передка, рядом со своим первым номером, и я видел её спину в короткой шинели и то, как она через каждые несколько шагов оборачивалась — не на меня, а на орудие, проверяя, как оно идёт по колее.

Всё было хорошо ровно до того места, где дорога пошла в небольшой подъём и сузилась.

Тимохин застучал по дверце. Жаров сбавил до остановки; только тогда парень спрыгнул, обошёл машину и сунулся в левое окно. Я не слышал, что он сказал. Я увидел, как Жаров повернул голову, выпрямился, и рука его сама пошла вниз, к рычагу.

Тягач сбавил и покатился.

— Стой! — крикнул Жаров в окно, и потом уже мне, потому что я успел подойти: — Гринёв, я встаю. Не здесь. Вон за поворотом, там обочина шире, я колонну не запру.

— Что у тебя?

— Потом, сперва встанем.

Он провёл машину ещё метров сорок — медленно, почти шагом, — и поставил её у самого края, так что правая гусеница ушла в целину и тягач осел набок, но проход остался: повозка пройдёт, и даже полуторка пройдёт, если возница не дурак.

Мотор он заглушил не сразу. Подержал ещё немного на малых и только тогда выключил.

В наступившей тишине стало слышно, как впереди, за лесом, кто-то далеко и лениво постукивает — не очередями, а одиночными, будто и правда постукивает молотком по железу.

Я послушал далёкие выстрелы и повернулся к машине.

— Ну, — сказал я.

Жаров вылез, обошёл машину и открыл кожух. Оттуда пахнуло горячим — не соляркой, а именно горячим железом, тем сухим запахом, который ни с чем не спутаешь.

— Тимоха, — сказал он Тимохину, — что слышал?

— Не так. — Тимохин топтался рядом и тёр нос рукавицей. — Он на подъёме... там раньше было одинаково, а сейчас как будто через раз проваливается. Чуть-чуть. И повизгивает.

— Повизгивает, — повторил Жаров. — Правильно. Значит, буксует.

Он наклонился и посмотрел на ремень — тот самый, подогнанный им перед рассветом из приводного немецкого, с генератора, который мы взяли на складе; вырезанный, подогнанный, сшитый и проверенный на холостом, на коротком круге и на пробной нагрузке, и уже тогда показавший ту светлую нитку у края, из-за которой мы теперь шли с остановками.

Тимохин присел рядом и потянулся к кожуху горстью снега.

Жаров взял его за запястье. Не резко — но так, что рука остановилась.

— Не надо, — сказал он.

— Остудить же.

— Остудить. Ты его остудишь с одного боку, а с другого он останется горячий, и на стыке у тебя всё поведёт. Металл этого не любит, а резина тем более. Пусть стоит. Само уйдёт.

— Долго? — спросил Тимохин, всё ещё сидевший на корточках с горстью снега.

— Сколько надо. — Жаров разогнулся и потёр поясницу. — Гринёв, четверть часа минимум. Меньше не проси.

Я не стал просить.

Я обернулся и посмотрел, где мы встали. Просека была узкая, справа склон вверх и ельник, слева канава и кустарник, и над дорогой, метрах в трёхстах впереди, начиналась прогалина — вырубка, старая, с пнями, и через неё дорога шла открыто.

Мы стояли на границе: ещё под лесом, но уже почти на виду у того, кто смотрит с прогалины.

— Юдин, — позвал я. — Возьми Пестерева и двоих, вперёд до конца ельника, до последних деревьев. Дальше не выходить. Смотреть на вырубку и на левый край, там канава тянется.

— Есть.

— Хвостов, назад двести шагов и на изгиб. Если сюда по дороге кто-то пойдёт — не немцы, свои, — придержишь и объяснишь. А то они нам тут за десять минут пробку сделают в три ряда.

Хвостов кивнул и пошёл, на ходу поправляя ремень.

Люди начали было сползаться к тягачу — просто так, погреться о тёплое железо, посидеть, — и я развёл их с дороги в кусты по обе стороны, парами, как привык, потому что стоящая машина на просеке есть готовое место для чужой мины.

Вера подошла, стянув рукавицу, и сунула руку за пазуху — греть.

— Надолго?

— Четверть часа. Он сказал минимум, значит, будет двадцать.

— У меня приказ выйти на рубеж до темноты.

— И у меня.

— Гринёв, ты понимаешь, что если мы встанем ещё два раза, я привезу пушку к шапочному разбору.

— Понимаю. Поэтому давай сделаем так, чтобы третьего раза не было.

Она посмотрела на меня внимательно.

— Что ты придумал?

— Ничего я не придумал, — сказал я. — Арифметика. Он тянет пушку, передок и десять ящиков первой очереди в кузове. Ящики весят ровно столько же, сколько весили вчера, а ремень уже не тот. Значит, надо снять то, что можно снять.

— Снарядов не отдам.

— Я не прошу отдать. Я прошу разделить.

Расчёт у неё был неполный — семь человек вместо девяти, — и по её лицу я видел, что она сейчас скажет: моим людям ещё орудие на руках выкатывать на позицию, и если они придут туда пустые, но без сил, то это будет хуже, чем не прийти.

— Половину возьмём мы, — сказал я, пока она не сказала. — Моё отделение и те, кто идёт с нами налегке. Не всё — половину, и не в руках, а на закорках, в две ходки. Первая ходка идёт сейчас, до вон того места, где дорога заворачивает: там пеньё и куча хвороста, я смотрел, ящики поставим и оставим пару людей. Вторая ходка — когда тягач пройдёт вперёд и разгрузится.

— Ты моим снарядам назначил ночлег в лесу, — сказала она.

— Я им назначил охрану. Два человека и место, которое я вижу отсюда.

Она подумала.

— Какие берёшь?

— Это тебе решать. Какие тебе нужны первыми, когда ты станешь на позицию, — те пусть едут в кузове. Какие вторыми — те понесём.

Вот это её примирило окончательно. Она пошла к машине, поднялась на ступеньку у борта и стала показывать первому номеру: этот, этот и вон те три оставить, а вот эти вниз.

Я поставил людей цепочкой. Ящики шли из рук в руки, и каждый, приняв, делал три шага в сторону и передавал дальше, и на этом коротком движении сразу видно стало, кто сегодня уже вымотан: Дёмин принимал левой и подставлял колено, потому что кисть у него после декабря так и не стала прежней.

— Дёмин, ты в цепи не стой. Иди к Хвостову на изгиб.

— Товарищ сержант, я могу.

— Можешь. А завтра не сможешь. Иди.

Он ушёл, и по спине было видно, что обиделся, и я решил, что объяснюсь с ним вечером, когда будет время; сейчас времени не было.

Жаров тем временем лазил по своей передаче с фонарём, хотя было светло, — фонарём он подсвечивал в глубину, под кожух.

— Тимоха, тряпку. Нет, сухую.

Он вытер что-то, приложил палец, посмотрел на палец.

— Ну вот, — сказал он. — Смотри сюда. Видишь, где он ходит? Он ходит не по середине. Он сюда тянет, к краю. Оттого и край у него треплется, а не потому, что резина плохая.

Тимохин пригнулся и смотрел долго.

— А почему тянет?

— Потому что перекос. Где-то на полмизинца. Для доброго ремня это ничто, он такой перекос сожрёт и не заметит. А наш с тобой — не добрый. Наш из чужого куска, со швом.

— Поправить можно?

— Немножко можно.

Он взял ключ, выбрал упор, ослабил, подбил чем-то, снова затянул, и всё это делал медленно, по два раза примеряясь, и один раз даже вернул назад — видно, перебрал.

— Вот так, — сказал он наконец, разгибаясь. — Теперь он пойдёт ровнее. Но ты, Тимоха, запомни главное и не перепутай: я его не починил. Я ему облегчил жизнь. Он как был временный, так временным и остался, и он уже начал умирать, и я знаю, что он умрёт, я только не знаю когда.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом