Читать «Битва за москву 1941 - 11»
Страница 2 из 12
— Иван.
— Оля, это Иван. Он тебе донесёт до того берега и отдаст в руки, а не понесёт дальше.
Она отдала.
Я потом смотрел, как они идут — двенадцать человек цепочкой, редко, шагов через пять друг от друга, по правой стороне настила, вдоль белых полос, которые шевелил ветер, — и как на середине они все, один за другим, замедлялись в одном и том же месте, там, где под ногами чавкало, и как Левченко каждый раз оборачивался и говорил одно слово, и они шли дальше.
Тяжёлых несли отдельно, третьим заходом.
Их было четверо: двое раненых из вчерашних, один старик с сердцем и женщина, которую вынули из погреба в горящей деревне и которая не говорила, а только смотрела. Носилки по настилу шли плохо: носильщики торопились, наступали одновременно на одну поперечину и сбивались. Приходилось заново напоминать вчерашний порядок — не в ногу, с перехватом на площадках.
Климов, глядя на первый заход, остановил их на середине и переложил задачу: поставил третьего впереди каждых носилок. На расширениях тот придерживал брус, на узком шёл на шаг впереди и предупреждал.
— Яма. Держи левее. Стой. Пошёл.
За две ходки перенесли всех.
На дальнем конце их принимала дорожная команда из тыла — сержант в пилотке, с двумя бойцами и повозкой, — и вот тут я не ушёл, хотя мог бы.
Я обошёл всё сам, потому что знал цену слову «приняли».
— Вода есть?
— Так точно, привезли бочку.
— Покажи бочку.
Бочка была. Кружки при ней не было, и люди пили из ладоней, наклоняя кран.
— Кружку.
— Товарищ капитан, кружка одна на нас троих.
— Тогда ставь свою и пей после всех, — сказал я. — Это не наказание. Это очерёдность.
Место для сидения тоже оказалось не там: они посадили детей на сложенные жерди, на самом ветру, потому что там было сухо. Я велел перенести жерди за стенку сарая, в затишек, и сарай заодно осмотреть, и в сарае нашлась солома.
— Носилки принял?
— Принял, товарищ капитан. Четверо. Двое лежачих — сейчас увезу, повозка вернётся за остальными через час.
— Через час — это ты мне сейчас говоришь или это правда?
Сержант посмотрел на меня без обиды.
— Это правда. До приёмного пункта меньше двух вёрст, дорога сухая; лошадь свежая, там уже ждут.
Зося стояла в стороне и считала своих по головам — считала уже третий раз, я видел, — и когда я подошёл, она сказала:
— Шестьдесят три. Все.
— Все и приняты?
— Приняты, — сказала она. — Он мне сказал, кто уже дошёл до Малого Заречья, — она кивнула на сержанта. — Назвал по фамилиям, я сверила.
— Тогда я оставляю ремонтную смену и снимаю своих.
— Снимайте, — сказала она. И, помолчав, добавила без всякой торжественности: — Я думала, вы уйдёте раньше.
— Я и хотел уйти раньше, — сказал я. — Мне в батальоне надо быть.
— Я знаю, что вам надо. — Она подобрала с земли обрывок белой полосы, который сорвало ветром, и сунула в карман пиджака. — Идите.
Склад у взятого узла чуть не стал бедой на следующее утро.
Немцы держали там продовольствие — не армейское, а всякое, свезённое с округи, — и когда слух об этом дошёл до людей, к длинному кирпичному строению потянулись с котелками, вёдрами и наволочками.
Я успел вовремя ровно потому, что мне сказал Ершов, а Ершову сказала кухня.
— Товарищ капитан, там у склада человек тридцать, и вторая дверь не проверена.
Вторую дверь мы не проверили ночью: она была заперта изнутри, и сапёры оставили её на утро, потому что у немцев была привычка оставлять за такими дверями не только муку.
Я пришёл и увидел то, что и ожидал: толпа подступила к торцу, и кто-то уже дёргал наружную скобу.
Кричать здесь было нельзя. Крик на голодных людей действует один раз и потом уже не действует никогда.
— Отойти от двери, — сказал я громко, но не крича. — Все отойти на десять шагов. Быстро.
Отошли неохотно.
— Слушайте меня внимательно, — сказал я. — Я не запрещаю еду. Еда будет. Я вам показываю, где будет выдача.
Я прошёл вдоль стены двадцать шагов к первой двери, распахнутой настежь. Толпа двинулась следом, загремели пустые котелки; я остановился поперёк входа и дал передним подойти.
— Вот здесь. Вот здесь сейчас поставят стол, и отсюда будут давать. А вон та дверь, — я показал назад, — закрыта не потому, что там лучше. А потому, что её ещё не открывали, и пока её не открыл сапёр, туда не войдёт ни один человек, включая меня.
— А чего там? — спросил кто-то.
— Не знаю, — сказал я. — Может, крупа. А может, немец под порогом оставил гостинец. Он такое любит.
Это подействовало лучше всякого запрета.
Я поставил у той двери двоих с приказом никого не подпускать и никуда не отлучаться, и они простояли там до вечера, пока Климов её не вскрыл. Ничего там, кстати, не оказалось — старая упряжь и ящик подков. Но я об этом узнал вечером, а решение принимал утром.
Интендант наш, капитан Дудко, человек угрюмый и медленный, но честный до занудства, пришёл с ключами и с двумя мешками, и первое, что он сказал:
— Гринёв, я без описи выдавать не буду.
— Будешь.
— Не буду. Меня за это…
— Слушай меня, Никита Захарович. — Я взял его за рукав и отвёл в сторону, чтобы не при людях. — Опись у тебя займёт сколько?
— Полдня. Если с весами — день.
— За этот день вон та старуха с краю сядет и не встанет, — сказал я. — Ты видишь, какие они? Они три дня в болоте.
— Я вижу, — сказал Дудко. — И я тебе говорю: мне отвечать за расход.
— Вот и отвечай за расход, а не за опись, — сказал я. — Ершов сядет прямо у двери и будет писать не то, что лежит, а то, что вынесли. Сколько вынесли, тому и опись. Он тебе к вечеру даст бумагу с расходом.
Дудко пожевал губами.
— Это не по форме.
— Это по расходу. Форму потом подгонишь.
Он согласился — не сразу и с условием, что Ершов будет писать его почерком, то есть в его тетради и его пером, и это было смешное условие, и я на него пошёл.
Ершов устроился прямо на пороге, на перевёрнутом ящике, поставил чернильницу на другой ящик и сел так, что мимо него нельзя было пройти.
И он не спрашивал у людей документов.
Он спрашивал имя и записывал, но записывал после того, как человек получал.
— Возьмите. Теперь скажите, как вас записать.
— А если не скажу?
— Тогда напишу «женщина с двумя детьми, деревня Рудня», — говорил Ершов невозмутимо. — Но лучше скажите, потому что через неделю вам понадобится справка, а я к тому времени уеду.
К полудню там уже кипела жизнь, и кипела она без нас.
Женщины принесли из деревни два котла, поставили их на кирпичи, натаскали воды, развели огонь. Немецкая крупа была странная — крупная перловка вперемешку с чем-то ещё, — и они над ней сначала ахали, потом ругались, потом сварили.
Первый суп, который в этой деревне сварили за три дня, пах дымом, потому что весь мир тогда пах дымом.
Александра приехала с медицинской летучкой около часа дня.
Я увидел её, когда она уже работала: сидела на корточках возле старика из ещё не вывезенных семей, держала его за запястье, и рядом стоял врач и что-то писал.
Я не подошёл. Подошёл через двадцать минут, когда она распрямилась.
— Здравствуй, — сказала она, не удивившись. — Мне сказали, это твой батальон тут всё устроил.
— Не я. Их учительница.
— Учительницу я видела, — сказала Александра. — Учительница у тебя лучше иного политрука.
Она оглядела двор, кухню, очередь, Ершова на пороге, и лицо у неё стало озабоченным.
— Кто у вас решает, кому сколько?
— Пока никто. Дают всем одинаково.
— Вот это и плохо, — сказала она. — Андрей, мне сейчас нужно пятнадцать минут и место, где меня будет слышно.
Она встала на тот же порог рядом с Ершовым и сказала, не повышая голоса, но очень отчётливо — так, как говорят с людьми, которые боятся:
— Товарищи. Я фельдшер. Я не буду отбирать у вас еду. Слушайте меня про другое.
Очередь притихла.
— Есть люди, которые не ели по-настоящему больше недели. Вот они, я их знаю, я сейчас с ними сидела. Им нельзя сразу полную миску. Не потому, что жалко, а потому, что они от неё могут умереть. Это не сказки, я это видела своими глазами четыре раза.
— Как — умереть? — спросила женщина в переднике. — От еды?
— От еды, — сказала Александра. — Желудок отвык. Им надо понемногу и часто: полкружки сейчас, полкружки через час, и жидкое. А дальше врач скажет по каждому. Не прибавляйте сами, даже если просит.
— А кто ж их кормить будет каждый час?
— Мы, — сказала Александра. — И вы. Я сейчас скажу, кому, и покажу, чем.
И дальше она работала уже с женщинами, не с нами: показывала, как разбавлять, кому давать сначала отвар, а кому можно гущу, и они слушали её так, как слушают человека, который знает про тело.
Заминка случилась через час, и заминка вышла обидная.
Гурин из осиповской команды — тот самый, которому я на Днепре отдал сухую рубаху, — набрал полную миску с верхом и понёс мальчишке лет семи, сидевшему у стены.
Александра перехватила его на полдороге.
— Погодите. Кому?
— Да вон, пацану.
— Он у меня в списке. Ему полкружки.
Гурин посмотрел на неё, потом на миску, потом опять на неё, и я увидел, как у него краснеет шея.
— Товарищ фельдшер. Вы что, жалеете?
— Я не жалею.
— Он же вот такой, — сказал Гурин, кивнув на тонкие мальчишечьи запястья, и голос у него сорвался. — Я ему полную несу, а вы…
— Гурин, — сказал я.