Читать «Сын помещика 14» — Никита Семин онлайн
Страница 2 из 3
Петр Егорович опустил руку с бланком и несколько мгновений стоял молча.
Перед глазами встало недавнее — Милашин. Иван Сергеевич, когда-то спасенный Скородубовым. У офицера даже была мысль породниться с ним — ведь старшая дочь, Анна, понравилась этому молодому человеку. Но потом он начал чудить. Писал, будто Роман Винокуров силой удерживает сестер при себе, шантажируя их ложным пророчеством. Будто девушки не вольны распоряжаться собой. Скородубова задели его слова — ведь о своих дочерях он переживал искренне. Но тогда все удалось разъяснить: Милашин не смог предъявить никаких доказательств, свидетели его слова опровергли, и на этом вроде все и затихло. Так думал Петр Егорович, но…
Но теперь — Анна съезжает.
Это могло ничего не значить. Простое решение взрослой девушки, которая захотела жить отдельно от сестры и будущего зятя. Мало ли причин — захотелось самостоятельности, или не сошлись характерами. Анна всегда была своенравной, в мать. Но совпадение с недавним скандалом беспокоило Скородубова. Слишком уж близко одно к другому.
— Что там, Петр Егорович? — тихо спросила Клара Васильевна.
— Анна съехала с квартиры, — ответил он, складывая бланк. — Роман пишет — будет жить отдельно. Вот и все, что известно.
— Как же так? — всплеснула руками няня. — Одни, в Петербурге, без отца!.. А где она теперь? С кем?
— Этого Роман не сообщает. Пишет, ждать письма.
Он прошел в гостиную, не раздеваясь, и остановился у печи. Огонь гудел за чугунной дверцей, и Петр Егорович, глядя на пляшущие языки пламени, пытался выстроить в голове картину.
Если бы он мог — немедленно отправился бы в Петербург. Бросил бы все — и шхуну, и модернизацию, и Кулакова — и выехал бы завтрашним караваном. Он знал за собой эту черту: когда дело касалось дочерей, служба отходила на второй план. Однако долг превысил эмоциональный порыв. Ехать ему не меньше трех недель, а за это время многое еще перемениться в Петербурге может. К тому же нарушить свое слово, данное Борису Романовичу, он не вправе.
— Клара Васильевна, — сказал он. — Подайте чай. И будьте добры, принесите чернила и бумагу. Я напишу дочерям и Роману.
Она кивнула и вышла, а Петр Егорович остался стоять у печи. За окном завывал ветер с Волги, и где-то вдалеке, в порту, перекликались пароходные гудки — низкие, протяжные, словно сама река стонала от холода.
Мысли ворочались тяжело. Анна. Что с ней? Неужели Милашин опять что-то затеял? Или причина в другом — просто взрослая жизнь, просто характер, просто Петербург, который меняет людей?
Он поймал себя на том, что сжимает кулак, и заставил себя разжать пальцы. Толку от ярости сейчас не было. И впрямь, лучше попить чайку и успокоить расшалившиеся эмоции.
Глава 3
21 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Утро началось с топота. Маленькие пятки — босые, шлепающие — пронеслись по коридору, и следом донеслось сдавленное шипение Александры:
— Софья, тише! Разбудишь всех!
Я открыл глаза. За окном только-только серело — декабрьский рассвет в Петербурге не спешит, цедит свет по капле. Спал я, как обычно, в зале и теперь лежал, прислушиваясь к тому, как за стеной возится маленький человек, а мать пытается поймать его и одеть.
Из кухни тянуло съестным — теплым хлебом и топленым маслом. Звякнула сковорода, и женские голоса завязались негромким разговором. Александра и Настя. Надо же, впервые кто-то в этой квартире встал раньше меня.
Я сел, потер лицо ладонями, прогоняя остатки сна. Вчерашний день все еще стоял в голове — Анна, ее решение жить отдельно, появление Александры, странный ее взгляд на мою фамилию. Но утро брало свое: из кухни смеялись, Софья уже, кажется, забралась на табурет и теперь колотила по столу ложкой, требуя каши.
Когда я вошел, Настя как раз ставила на стол чугунную сковороду с яичницей. Раскрасневшаяся от жара печи, она улыбнулась мне — но как-то смущенно, пряча глаза.
— Доброе утро, — сказал я и кивнул Александре.
Та сидела у окна с Софьей на коленях. Девочка уже успела перепачкаться в муке — видимо, помогала матери с тестом — и теперь сосредоточенно вытирала щеки о рукав платья. Александра перехватила ее руку, покачала головой, но без строгости.
— Вы уж простите, Роман Сергеевич, — сказала она. — Соня у меня ранняя пташка. Всю квартиру на ноги подняла.
— Ничего, — ответил я и сел к столу. — В деревне я привык вставать затемно.
Настя разложила яичницу по тарелкам, поставила рядом тарелку с блинами и пристроилась рядом. Вид у нее был слегка виноватый.
— Я хотела помочь Александре Владимировне с завтраком, — сказала она, понизив голос, — но, кажется, только мешалась. Она все сама делает, а я… ну, ты знаешь. В последнее время я от кухни отвыкла.
— Ничего страшного, — Александра улыбнулась ей через стол. — Я привыкла сама. А вы, Анастасия Петровна, не переживайте — всему свое время. Будет и от вас помощь.
Она говорила это без тени упрека, но Настя все равно покраснела и принялась торопливо есть. Я посмотрел на нее и подумал: да, в доходном доме была кухарка, от которой Тихон приносил нам завтраки, а в Царицыне, как мне кажется, у Скородубовых чаще готовила их няня. Не удивительно, что Настя не привыкла стоять у плиты. Но дело, кажется, было не только в этом — ей хотелось показать себя хозяйкой, а вышло наоборот. Я тронул ее руку под столом, успокаивая, и она благодарно кивнула.
После завтрака я отправился выполнять свой привычный тренировочный комплекс. Девушки остались на кухне убирать со стола, а вот маленькая Софья увязалась за мной. И с любопытством смотрела, как я приседаю, отжимаюсь и провожу подъем пресса. Через несколько минут в зал заскочила встревоженная Александра.
— Уф, вот ты где, — выдохнула она, увидев дочь. И тут же смутилась, обратив внимание на меня. — Простите, что ворвалась без стука. Просто Соня затихла, а это явление недоброе — по своему опыту сужу. Она вам не докучает?
— Все хорошо, — успокоил я девушку.
Сама Софья в этот момент решила начать подражать мне: легла на пол животом, уперлась ручками в пол и попыталась отжаться. Получилось скверно, но она не сдавалась, вызвав улыбку умиления у матери. Там и Настя подошла. Вот она смутилась больше, но не от открывшегося вида, а потому что вспомнила свое желание заниматься со мной по утрам. Поэтому моя тренировка из одиночной плавно перешла в зарядку у всех присутствующих. Только Александра больше следила за дочкой, чем тренировалась.
После того, как размялся, я объявил, что поеду к Анне.
— Навещу, посмотрю, как она устроилась, — сказал я, надевая пальто. — А потом, если получится, съездим с ней на фабрику Сазикова. Может, пристрою ее ученицей.
Настя понимающе кивнула. Александра с любопытством спросила:
— Это та самая Анна, ваша… будущая свояченица?
— Да. Настя, ты поедешь? — повернулся я к любимой.
— Нет, — она покачала головой. — Мы с Александрой хотели пирог испечь. К тому же Анна просила дать ей время освоиться и обещала сама прийти позже, — грустно закончила она.
Мне Анна не говорила, что хочет все решать самостоятельно. Но мало ли, может на словах она решила не обращать внимания на пророчество, но подспудный страх никуда не делся, потому и не просит меня не лезть в ее судьбу. Поэтому так и решили. Настя с Александрой остаются, а я отправляюсь к Анне.
Когда я вышел в морозное утро, то непроизвольно поежился. Петербург стоял белый, припорошенный ночным снежком — легким, сухим, поскрипывающим под сапогами. Тихон уже разогрел карету, куда я с удовольствием и уселся.
Мысли были невеселые. Анна. Решительная, гордая, своенравная — как и ее отец, капитан Скородубов. Она решила жить отдельно, и я не мог и не хотел ей этого запрещать. Она взрослый человек, который вправе распоряжаться собой. Но на сердце скребли кошки. Что, если ей там одиноко? Что, если попадется дурной сосед? Что, если…
Я оборвал себя. Анна — не ребенок. И потом: если она захочет вернуться, дверь всегда открыта.
К ее новому дому я подошел ровно в тот момент, когда входная дверь распахнулась, выпуская на улицу знакомую фигуру в сером пальто и теплом платке. Анна. Стоило ей меня заметить, как лицо ее — сперва удивленное — озарилось улыбкой.
— Роман! — она шагнула навстречу. — Вот уж не ожидала. Что-то случилось?
— Да вот, шел мимо, — пошутил я в ответ. — Решил проведать, как ты первую ночь одна провела. Не страшно было?
— Ни капли, — она мотнула головой, и из-под платка выбилась темная прядь. — Дом хороший, соседи не шумят. Спала как убитая. А ты что — один? Анастасия не с тобой?
— Настя с Александрой Владимировной дома. С нашей новой компаньонкой, — пояснил я. — Да ты, наверное, с ней еще не знакома — вчера поздно все случилось.
Тут лицо Анны залила краска стыда.
— Точно, — прошептала она. — Ведь вам невместно вдвоем под одной крышей оставаться, а я и запамятовала. Только о себе подумала…
— Брось, все хорошо, — махнул я рукой. — Лучше скажи, куда ты так торопишься?
— Роман, помнишь, мы газеты разбирали? Так там было одно объявление о наборе учеников на ювелирную фабрику. Фабрика Павла Сазикова, может, слышал? Там школа при мануфактуре, учеников набирают. Вот я и подумала — почему бы не попытать счастья? Подумала — схожу, узнаю.
— Надо же, — я хмыкнул. — А я как раз к тебе с этим и шел. Хотел предложить вместе съездить.
— Нет, — замотала она головой. — От меня вам только беды. Как с Милашиным получилось, и даже мой уход вам проблемы принес. Не хочу еще больше вас утруждать.
— Ты это брось, — нахмурился я. — Никого ты не утруждаешь.
— И все же — я хотела бы сама.
Я вздохнул. По ее взгляду было видно — переубедить девушку не получится.
— Береги себя. И если у тебя вдруг не выйдет, или будет беда какая — ты не стесняйся и не думай, что нас утруждаешь: смело обращайся.
— Хорошо, — облегченно улыбнулась Аня. — Я сама, Роман. Правда. Ты не обижайся, но мне хочется попробовать. В конце концов, я уже взрослая, и пора самой что-то решать.
— Я не обижаюсь. Только пообещай: расскажешь потом, как все прошло. И если не получится со школой — не вешай нос. Придумаем что-нибудь еще, — снова добавил я. — Хочешь — на другую фабрику, или частного мастера найдем. Варианты есть всегда.
— Договорились, — кивнула она.
Мы постояли еще минуту на морозе. Она — поправляя платок, я — засунув руки в карманы пальто. Потом Анна вдруг шагнула ко мне и быстро обняла — так, как обнимают родных: коротко, но крепко.
— Спасибо, что пришел, — сказала она тихо, почти в плечо.
— Беги уже, — улыбнулся я. — А то опоздаешь.
Она отпустила меня, кивнула — и зашагала по улице быстрым, решительным шагом. Я смотрел ей вслед, пока серая фигурка не скрылась за углом, и почувствовал странную смесь гордости и тревоги. Гордости — потому что Анна действительно становилась взрослой. Тревоги — потому что взрослая жизнь редко бывает простой.
Постояв, я прикинул, чем могу тогда занять свой день. И вспомнил, что сегодня уже двадцать первое число. Рождество на носу, а у меня — ни одного подарка. Я развернулся и приказал Тихону править в сторону рынка, на ходу перебирая в уме список тех, кого нужно одарить. Итак: Настя — это первое и главное. Что-то теплое, женское, особенное. Анна — пусть даже живет отдельно, она не чужой мне человек. Александра с Софьей — раз уж теперь живут с нами, нельзя обойти и их.
Дальше — больше. Достоевский Федор Михайлович, с которым мы свели знакомство, и который выручил меня в истории с Милашиным. Венявский — скрипач, готовящий мою музыку для театра. Даже Тихону, нашему бессменному слуге и помощнику, хотелось взять какую-то мелочь — человек верный, заслуживает.
И наконец, Краббе и Великая княгиня. Тут уж не подарки — скорее, знаки признательности. Николай Карлович столько для нас сделал, что никаким подарком не отплатишь, но не отметить его вниманием было бы свинством. А Елене Павловне — что-то скромное, но со вкусом. Женщина она умная, оценит не цену, а уместность жеста.
С такими мыслями я добрался до Апраксина двора. Здесь, на рынке, жизнь кипела даже в декабрьскую стужу. Ряды ломились от товара: мясные туши висели на крюках, рыбные лотки блестели ледяной чешуей, а в дальнем конце, за обжорным рядом, начинались ряды рукодельные — платки, кружева, гребни, духи. Там же торговали игрушками — тряпичными куклами и деревянными лошадками, которые как раз подошли бы для Софьи.
Я прошелся сперва по рядам, прицениваясь. Для Насти приглядел шаль — оренбургскую, тонкой работы, серую, с серебристым отливом. Пушистая, легкая, в кольцо проходит — а греет за троих. Торговка, дородная баба в трех платках, запросила сперва втридорога, но видя, что я не спешу доставать кошелек, сбавила цену вдвое.
— Берите, барин, — гудела она. — Такой шали в Петербурге больше ни у кого нет. Невесте своей повезете — век благодарить будет.
Я усмехнулся. Надо же, угадала. Взял шаль, попросил завернуть в бумагу и двинулся дальше. Помнится, я похожий подарок для мамы делал.
Для Анны — небольшие серебряные сережки с бирюзой. Камень скромный, но подойдет под цвет ее глаз. Ювелир, старый еврей с лупой на цепочке, долго перебирал лоток, пока не нашел именно то, что я описал. Сережки легкие, неброские — Анна как раз такие любит, без лишнего блеска.
Для Александры — набор лент в галантерейной лавке: бархатные, атласные, разных цветов. Женщина она молодая, а живет скромно — пусть порадуется. В ту же лавку вернулся за маленькой куклой для Софьи: тряпичной, с вышитым лицом, похожей на ту, что у нее уже была. Пусть будет вторая — девочке в радость.
Потом пошел по книжным лавкам. Для Достоевского выбрал редкое издание Гофмана — надеюсь, Федор Михайлович его оценит. Для Венявского — нотную тетрадь в хорошем переплете, с чистыми страницами: пусть пишет. А Тихону — кожаный кошель, простой и добротный. Глядишь, не будет он у него пустовать.
Оставались Краббе и Елена Павловна. Тут пришлось подумать крепче.
Николаю Карловичу, моряку до мозга костей, я взял подзорную трубу — медную, с гравировкой, в футляре красного дерева. Вещь не дешевая, но я пока мог себе это позволить — деньги по отчислениям за патенты еще остались, а в будущем месяце должно быть новое поступление. Великой княгине я взял небольшую бронзовую чернильницу в виде лебедя. Уже знаю, что Елена Павловна много пишет — письма, заметки, распоряжения — и хороший письменный прибор ей не помешает. Даже если у нее таких тьма, может поставить в какой-нибудь комнате, которых во дворце полно.
С покупками я управился к полудню. Вместе с Тихоном, навьюченным свертками, выбрался с рынка, и велел парню ехать домой — в нашу квартиру в доходном доме, где теперь жили уже четверо: я, Настя, Александра и маленькая Софья.
С Анной, кажется, все будет хорошо. Девушка она упрямая и толковая — если не эта школа, найдется другая. Настя дома под присмотром Александры — тоже не скучает. А я везу домой целый ворох подарков, и от этого почему-то становилось по-настоящему тепло, несмотря на декабрьский мороз.
Едва я переступил порог, как из кухни вылетела Настя. Раскрасневшаяся, с мучным пятном на щеке и глазами — встревоженными, широко распахнутыми.
— Роман! Слава богу!
Я поставил свертки на стул, снял пальто.
— Что-то стряслось? Или хочешь похвастаться своими кулинарными успехами? — усмехнулся я и аккуратно стер пятно на ее щеке, от чего Настя смутилась.
— Да при чем тут готовка?! — она схватила меня за руку и потащила в зал. — Как там Анна? У нее все хорошо? Как вы на фабрику сходили?
Девушка очень переживала за сестру, а сейчас это все выплеснулось на меня. Пришлось обстоятельно все рассказать, но успокоило Настю это не особо. Однако иных вестей у меня для нее не было, а вот у нее для меня имелись.
— Тут вестовой приходил. От Рубинштейна. Представляешь?
Я удивился.
— Антон Григорьевич? И что же он хочет?
— Не знаю, я не стала вскрывать твою почту. Вот, можешь сам прочесть, — протянула она мне конверт, который до того лежал на столе, и пристроилась рядом.
Ей и самой было любопытно, что мне пишут. Прогонять Настю я не стал, вскрыв послание.
— Ну надо же, — покрутил я головой. — Уже завтра меня ждут в Мраморном дворце. Выступление перед Его Величеством. Зал и труппу господин Рубинштейн подготовил, а мне надлежит прибыть за два часа до начала — для генеральной репетиции.
Настя застыла, пораженная прозвучавшим именем. Выступление перед Его Величеством! О таком многие лишь мечтают, а тут ее жениху предоставлялась такая честь!
Я и сам с минуту стоял молча, переваривая. Завтра. С одной стороны — хорошо: долгожданное выступление, наконец-то свершится. С другой — маловато времени на подготовку. Но Антон свое дело знает, и если пишет, что труппа готова, значит, так и есть. Надеюсь, его разногласия с Мусоргским не повлияют на качество его работы. Не станет же он делать все спустя рукава, чтобы выставить меня в дурном свете перед императором? С него ведь тоже спрос будет, как с организатора.
Я поднял глаза на Настю. Она все еще смотрела на меня с изумлением на лице, но увидев мою реакцию, ее волнение словно бы поутихло и сменилось чем-то другим — удивлением уже не от письма, а от моего поведения.
— Ты так спокоен, — проговорила она тихо. — Тебя совсем не тревожит это выступление? Что так скоро, что не готов…
— О нем меня предупреждала Елена Павловна, — признался я Насте. — Но просила никому не говорить. Так что я справлюсь. Если Антон Григорьевич пишет, что все готово, то так оно и есть. С репетиции и начнем. За два часа многое можно успеть, сама ведь помнишь мои прошлые выступления.
Но она все еще мялась, переступая с ноги на ногу. Платок в пальцах крутила — верный знак, что ее гложет что-то еще.
— Анастасия?
— Аня, — выдохнула она. — Как думаешь, у нее… получится? Самой? Без… без нас устроиться и… жить, — выдохнула она.
Я помедлил. В коридор из спальни выглянула маленькая Софья — видимо, услышала наши голоса. За ее спиной стояла Александра, держа дочку за плечо. Я поймал ее взгляд и коротко кивнул: мол, все хорошо, просто разговор. Александра понимающе улыбнулась и увела девочку обратно.
Тогда я отвел Настю в угол зала, подальше от любопытных ушей.
— Она решила идти сама, — вполголоса напомнил я то, что говорил пару минут назад. — Я предлагал поехать с ней, но она отказалась. И знаешь, с таким настроем люди добиваются многого. И без поддержки. Потому я думаю, что у нее может получиться. Однако если она не справится, то мы всегда подставим ей плечо, на которое она сможет опереться. Уверен, и она про нас не забудет.
Настя выдохнула. Долго, облегченно — так, словно полдня ждала именно эти слова.
— К тому же она обещала рассказать, как все пройдет, — добавил я. — Если не получится — придумаем что-то еще. Не переживай, связь с ней мы не потеряем.
Настя кивнула. И улыбнулась — впервые за наш разговор — и в этой улыбке было столько теплоты, что я невольно улыбнулся в ответ.
— Спасибо тебе, — сказала она. — За нее. И за то, что не бросил.
— С чего бы мне ее бросать, — удивился я в ответ. — Она и мне давно уже не чужая.
Мы помолчали. Из кухни тянуло яблочным духом, в спальне затихли голоса — видимо, Софью снова уложили. Потом Настя подняла голову и посмотрела на свертки, которые я сгрузил на стул у двери.
— А это что? — она кивнула на бумажные пакеты, перетянутые бечевкой.
— Ах да, — я усмехнулся. — Я ж не говорил, чем занимался все это время. Так вот: ездил за подарками.
— За подарками? — она подошла ближе. — И много купил?
— На всех. На тебя, на Аню, на Александру с Софьей, Тихону, Достоевскому, Венявскому… Даже Краббе и Великой княгине.
— Ох, Роман… — Настя всплеснула руками. — И ты все это сам?
— Сам-сам. Но есть одна загвоздка, — я взял ее за руку, развернул к себе. — Подарки куплены, но они не упакованы. И дом к Рождеству не украшен. А завтра у меня, как выяснилось, выступление. Да и других дел полно, которые завершить стоит. Справитесь без меня? — сказал я это не без умысла — хотелось отвлечь Настю от дурных мыслей.
Глаза у девушки загорелись, как я и рассчитывал. Она выпрямилась, даже как будто подросла на полвершка.
— Конечно, справимся! Александра поможет, да и Софью можно занять — пусть снежинки из бумаги вырезает. Украсим залу, поставим елку. А подарки я сама упакую. Мне бы только бумаги красивой и лент.
— С этим помогу, — сказал я. — Схожу в лавку. Бумагу, ленты, может, еще мишуры какой прихвачу. Или Тихона отправим, он все прикупит.
Настя кивнула. От ее недавней тревоги не осталось и следа — теперь она думала о празднике, о том, как устроить уют, и это занятие явно было ей по душе.
Я оставил девушек обсуждать украшения — уже слышал, как Александра предлагает развесить еловые ветки над окнами, а Настя спорит, что гирлянды будут смотреться лучше. Сам остался в зале.
У окна, стоял мой рабочий стол. Вчера, перед сном, я долго не мог уснуть. Мысли крутились вокруг Анны, Александры, этой странной встречи — и чтобы успокоить голову, я тогда сел к столу, зажег лампу и взялся за кисть.
Надо было закончить портрет для Генрика. Вчера я его почти доделал. Краски легли хорошо — глубокий темный фон, лицо скрипача вполоборота, смычок в руке. Пальцы правой руки — длинные, нервные, настоящие пальцы музыканта — получились сразу. А вот левая рука, лежащая на грифе, мне не давалась. Я переписывал ее трижды. То пропорции уходили, то свет ложился не так, то напряженность в кисти пропадала, и Венявский получался расслабленным — а он никогда не был расслаблен, когда играл. Все же писать по памяти сложнее, чем с натуры.
Но вчера — уже глубокой ночью, под тихое тиканье часов — я нашел верный тон. Рука легла так, как надо: цепкая, точная, с чуть изогнутым мизинцем. Остались последние мазки: чуть углубить тени у локтя, добавить блик на лакированное дерево скрипки, пройтись по воротнику белилами, чтобы выделить линию шеи.
Я уселся к мольберту. Свет из окна падал холодный, декабрьский — но для последних мазков его хватало. Обмакнул кисть, провел по воротнику — раз, другой. Тронул скрипку: здесь нужен был отблеск, легкий, полупрозрачный, как будто свет от свечи скользит по лаку. Сделал. Отстранился.
Портрет смотрел на меня глазами Генрика Венявского — живыми, чуть ироничными, с тем самым блеском, который появлялся у него, когда он брал в руки скрипку. На доводку портрета не ушло много времени.
Вскоре я уже достал чистую тряпицу и вытер кисти. Потом бережно снял холст с мольберта и отставил к стене — сохнуть. Сегодня же вечером или завтра с утра, до репетиции, можно будет отнести Генрику. Заодно вручу и подарок — нотную тетрадь в добротном переплете.
Я выпрямился, размял затекшие плечи. Из коридора доносился смех Насти и низкий, грудной голос Александры. Кажется, они уже нашли общий язык по поводу украшений, и теперь спорили не о гирляндах, а о том, куда вешать еловые ветки — над камином или вокруг зеркала. Софья что-то лепетала, путаясь у них под ногами — видать, не смогли уложить на дневной сон, и топот маленьких пяток снова рассыпался по всей квартире.
Я усмехнулся и пошел одеваться. Бумага, ленты, мишура. А потом — завтрашний день, Мраморный дворец, генеральная репетиция и государь.
Ничего. Прорвемся.
Глава 4
22 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Вечер вчера прошел весело. Все-таки дети как никто другой способны наполнить дом той особой атмосферой радости и беззаботности, которая дарит тепло и вызывает улыбку. Я стал думать, что нам даже повезло, что у компаньонки Насти оказалась дочь на руках.
А утром нам принесли записку. Я еще сидел над чаем, глядя, как за окном падает редкий, словно просеянный сквозь сито снег, когда в дверь постучал вестовой — совсем мальчишка в заячьем треухе, продрогший до костей. Настя, накинув шаль, приняла конверт и передала мне, подумав, что это весточка от Рубенштейна. Я и сам, признаться, сперва также решил. Но распечатав конверт и пробежав глазами по неровным, торопливым строчкам, понял, что ошибся:
«Роман! Анастасия! Меня взяли! Пока только сортировать камни буду, да учиться росписи и эмалированию, к серьезной работе не допускают, но мастер сказал — глаз у меня цепкий, а рука твердая. Если покажу себя, то смогу и выше подняться. Как же я счастлива! Ваша Анна».
Настя заглянула мне через плечо и охнула. Я слышал, как перехватило у нее дыхание — частое, сбивчивое, радостное. Она прижала ладонь ко рту, но улыбка все равно проступила, расширила глаза.
— Получилось, — выдохнула она. — Роман, у нее получилось! Господи, какое облегчение…
Я отложил записку и привлек ее к себе — так, на мгновение, без слов. Чувствовал, как бьется у нее сердце: быстро, горячо. Из спальни выглянула было Александра, оценила сцену и бесшумно скрылась обратно — понимала, что сейчас лучше не мешать.
— Надо ей ответить, — сказал я, отпуская невесту. — Сразу, пока вестовой не ушел. И на Рождество позвать — пусть знает, что у нее есть куда прийти.
— Да, да, конечно, — закивала Настя. — Я сейчас напишу, ты только бумагу подай.
Через десять минут ответное послание — теплое, с приглашением на праздник и искренними, без нарочитости, поздравлениями — было вручено тому же мальчишке. Я сунул ему в ладонь четвертак, велел передать барышне Скородубовой и смотрел, как он улепетывает по заснеженной улице, придерживая шапку.
Настя еще долго стояла у окна, улыбаясь каким-то своим мыслям. Я не тревожил ее — пусть.
К обеду, однако, радость уступила место иному чувству. Я поймал себя на том, что без нужды перекладываю на столе листы бумаги — поправляю и без того ровную стопку, одергиваю край скатерти. Руки требовали дела, а мысли разбегались. Мраморный дворец. Сегодня. Через несколько часов я буду стоять перед людьми, одно слово которых может открыть или захлопнуть передо мною двери, и среди них — сам император.
Я старался не показывать волнения, но, кажется, Настя все равно что-то чувствовала. За обедом она пару раз бросала на меня быстрый взгляд — такой, каким смотрят на близкого человека, когда знают, что он недоговаривает. Однако вслух ничего не сказала, только подлила чаю и подвинула ко мне вазочку с сушками.
— Ты поешь, — сказала она. — Перед выступлением силы нужны.
Я кивнул, проглотил еще пару ложек супа и поднялся из-за стола.
Сборы были недолгими. Костюм я надел без спешки, но пальцы, застегивавшие пуговицы, все равно были чуть холоднее обычного. В зеркале отразился молодой человек с прямой спиной и плотно сжатыми губами — не то чтобы испуганный, но и не беспечный. Я усмехнулся своему отражению: «Ничего, Роман Сергеевич, не впервой».
Настя вышла проводить меня в прихожую. Поправила воротник, одернула на спине чуть заметную складку, провела ладонью по плечам.
— Ты справишься, — сказала она тихо и убежденно.
Я поцеловал ее в лоб, чувствуя, как пахнут ее волосы — яблочным теплом из кухни, и вышел на морозный воздух.
Карета ждала. Тихон на козлах, закутанный в тулуп, обернулся на мой шаг и коротко кивнул: готов, мол, барин. Я забрался внутрь, откинулся на сиденье и прикрыл глаза.
Мраморный дворец встретил меня суетой. Слуги сновали без остановки, где-то в глубине здания передвигали мебель — глухие удары отдавались в высоких сводах. У парадного входа меня уже ждал Рубинштейн — собранный, подтянутый, в черном фраке с иголочки.
— Роман Сергеевич, — он кивнул и без лишних слов развернулся, увлекая меня за собой по коридору. — Труппа в зале, я вас провожу.
Мы прошли анфиладу комнат, и я услышал музыку — вернее, ее разрозненные фрагменты: гитаристы пробовали аккорды, барабанщик выбивал дробь, кто-то гудел на контрабасе, пробуя нижние ноты. Рубинштейн распахнул дверь, и я вошел в небольшой, но хорошо освещенный зал, где уже собрались музыканты.
Первым, кого я увидел, был старик Завадский. Он сидел на стуле у стены, положив руки на колени, и смотрел перед собой отсутствующим взглядом. Очевидно, Ульян Игоревич до сих пор пытался переварить мысль, что скоро лично увидит императора, а тот будет смотреть на него и оценивать. Я подошел, поздоровался, вырывая его из тяжких дум
Завадский поднял глаза, узнал меня и улыбнулся одними уголками губ.
— А, Роман Сергеевич. Давно мы не виделись. Волнуетесь?
— Есть немного, — признался я. — Но как погляжу, и вы не хладнокровны.
Завадский сдавленно хохотнул, не став отрицать очевидное.
— Столько лет службы, а к Его Величеству буду представлен совсем не как офицер, — покачал он головой то ли с грустью, то ли с немым изумлением.
Я огляделся. Чуть поодаль гитаристы, Иван и Андрей, о чем-то негромко переговаривались, перебирая струны. В углу варганщик, имени которого я так и не запомнил, извлекал из своего инструмента странный, вибрирующий звук — словно далекий колокол гудел под водой. И наконец, контрабасисты — Тишков и Бродников, стояли у своих инструментов, похожих на огромные темные груши. Надо же, не ушел из труппы Григорий Лукьянович. Или как-то узнал о выступлении перед императором и сумел убедить Венявского взять его в основной состав?
Я обошел всех, с каждым поздоровался за руку. Тишков поприветствовал меня скупо, но не из-за прежней неприязни, а больше из-за волнения. Он не смог этого скрыть даже несмотря на годы практики выступлений. Это и понятно — где провинциальные подмостки, а где — Император! Тут — Фигура! От того, как мы выступим, зависит наше будущее — без всяких шуток или преувеличений.
— Рады, Григорий Лукьянович? — не удержался я от вопроса. — Не жалеете, что столько ждали меня тогда, в Царицыне?
— Это было оправдано, — сдержанно признал он, хоть и поморщился слегка.
Вячеслав Савельевич тоже был немногословен. Коротко кивнул мне и вернулся к своему контрабасу.
Через минуту к нам подошел Венявский. Генрик, на которого я оставил труппу, видно лично решил посмотреть на ее работу. А может, был просто как зритель — все-таки должность солиста при императорском дворе позволяла ему входить во многие места без лишних препон.
Вот только в руках его была неизменная скрипка, что меня удивило.
— Роман Сергеевич, — поздоровался он со мной с легкой улыбкой.
Вот уж кто был абсолютно спокоен и не выдавал своего волнения, даже если оно присутствовало.
— Генрик Иосифович, — поздоровался я в тон и пожал его руку, ощутив знакомую сухую крепость пальцев. — Не ожидал вас здесь увидеть.
— А зря. Вы ведь доверили мне свою труппу. Как я мог их оставить одних? — он подмигнул. — Кроме того Рубинштейн попросил меня вписать скрипичную партию в обе ваши песни. Времени, правда, было в обрез, но я кое-что набросал.
Я замер. Скрипка. Венявский — бесспорно, гениальный скрипач, но скрипка в «Петропавловске»? Там, где весь нерв строится на жестком ритме, на сухой поступи? Неужто это попытка меня подставить со стороны Антона Григорьевича? Или дело в ином? Что если он искренне считает, будто моя песня абсолютно не понравится Его Величеству и хочет хоть так «подстелить соломки»? Или наоборот — прекрасно понимает, что я вычеркну скрипку из исполнения и, если песня не придется ко двору, то сможет со спокойной душой заявить, что пытался сделать ее лучше, но причуда молодого провинциала… Вот черт! Однако и оставлять скрипку в песне нельзя.
Все эти мысли пронеслись в голове за секунду. Я успел подавить первое побуждение — возразить сразу, при всех — и произнес как можно ровнее:
— Благодарю. Я тронут, что вы решили участвовать. К слову, ваш портрет готов. Я, правда, не взял его с собой — никак не думал вас сегодня встретить, но если будет возможность, заберите позже, он уже просох.
Венявский расплылся в улыбке:
— Польщен. Непременно загляну на днях.
Рубинштейн, наблюдавший за нами со стороны, хлопнул в ладоши:
— Господа, репетиция!
Труппа зашевелилась быстрее. Инструменты были настроены в минуту — было видно, что без меня они без дела не сидели и прекрасно сыгрались. Я встал в центре, лицом к воображаемой публике, и кивнул варганщику: начинаем с первой. Тот затянул ноту на своей необычном инструменте, затем вступили гитары, и зал наполнился тяжелым, размеренным звуком «Петропавловска».
А вскоре включилась и скрипка. Венявский вплел свою партию с первых же тактов, красиво, безупречно, но — я почувствовал это мгновенно — она скругляла острые углы. Мелодия, которая задумывалась как бой на грани жизни, грохот пушек и лязг стали, стала мягче, плавнее, словно обернулась бархатом. Если у меня и были раньше сомнения — может я что-то не учел и в новой обработке песня действительно станет лучше, то сейчас они рассеялись. Я допел первый куплет и остановил репетицию.
Когда я поднял руку, в зале повисла тишина. Венявский опустил скрипку и посмотрел на меня внимательно.
— Генрик, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и без тени обиды, — вы играете бесподобно. Но эта песня… она требует жесткости. Скрипка делает ее слишком певучей. Боюсь, для этих двух композиций нам лучше обойтись без нее.
Я ожидал чего угодно — обиды, возражения, холодности. Но Венявский только кивнул и убрал смычок в футляр.
— Я понимаю, — сказал он спокойно. — Сам слышал, как меняется звук. Честно говоря, я говорил о том же Антону Григорьевичу, но он настаивал.
Я перевел взгляд на Рубинштейна. Тот стоял, заложив руки за спину, и смотрел на меня с непроницаемым выражением лица. Угадать, рад ли он моей реакции, ожидал ли ее, и вообще — что чувствует сейчас, было невозможно.
— Антон Григорьевич, — начал я, — я ценю стремление украсить звучание, но…
Он не дал мне договорить:
— Вам решать, Роман Сергеевич. Вы автор. Я свое предложение сделал, теперь дело за вами.
И все. Ни спора, ни нажима. Я даже немного растерялся — настолько легко все разрешилось. Неужели мои предположения верны, и он таким образом подстраховывается на будущее? Ладно, пока мне не до Рубенштейна. Надо все же провести репетицию, но в изначальном варианте песни. Венявский, впрочем, никуда не ушел: остался стоять у стены, скрестив руки и с интересом наблюдая за дальнейшей работой.
— Есть еще одно дополнение, — вдруг подал голос Антон Григорьевич, когда я уже собирался вернуться к репетиции. — Офицерский хор. Я взял на себя смелость пригласить их для «Гангута». В нужных местах они подхватят припев.
Я задумался на секунду — и кивнул. Это я и сам думал сделать, но все руки не доходили. Даже хорошо, что Рубинштейн взял это «улучшение» на себя. Хор позволит усилить эффект, придать песне объем в нужных местах. Пусть остаются.
Следующий час пролетел как один миг. Мы прогнали обе песни — сперва по частям, потом целиком, добиваясь единого дыхания. Завадский попадал в такт безупречно, гитары сплетались и расходились, контрабасы держали низ, и я чувствовал, как с каждым прогоном волнение уходит, уступая место сухой собранности. Тело вспомнило, что такое сцена. Голос слушался.
Потом в дверях возник дворецкий. Сухой, прямой, в расшитой золотом ливрее, он выждал паузу между песнями и объявил:
— Через четверть часа ожидается прибытие гостей.
Сердце у меня пропустило удар. Я вытер ладони о брюки — незаметно, как мне казалось — и оглядел зал. Пока мы репетировали, слуги уже расставили стулья. Теперь они стояли ровными рядами, обитые темно-красным бархатом, и от этой чинной, парадной пустоты становилось немного не по себе.