Мишель Обама "Becoming. Моя история"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 750+ читателей Рунета

«Becoming» – одна из самых ожидаемых книг этого года. Искренние и вдохновляющие мемуары бывшей первой леди Соединенных Штатов Америки уже проданы тиражом более 3 миллионов экземпляров, переведены на 32 языка и 10 месяцев возглавляют самый престижный книжный рейтинг Amazon. В своей книге Мишель Обама впервые делится сокровенными моментами своего брака – когда она пыталась балансировать между работой и личной жизнью, а также стремительно развивающейся политической карьерой мужа. Мы становимся свидетелями приватных бесед супругов, идем плечом к плечу с автором по великолепным залам Белого дома и сопровождаем Мишель Обаму в поездках по всей стране. «Перед первой леди Америка предстает без прикрас. Я бывала на аукционах в частных домах, больше похожих на музеи, где стояли ванны из драгоценных камней. Видела семьи, которые потеряли все в урагане Катрина и были до слез благодарны получить в дар хотя бы работающие холодильник и плиту. Я встречала лицемеров и лгунов. Но также встречала и учителей, жен военнослужащих и многих других людей, настолько сильных духом, что я с трудом верила своим глазам». Рассказывая свою историю честно и смело, автор заставляет каждого из нас задуматься: кто я и какова моя история?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-101892-4

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Тем временем дома я продолжала трудиться над собственной музыкальной карьерой. Сидя за пианино Робби, я быстро поднимала ставки – музыка, видно, и правда проникла в меня посредством осмоса[33 - Осмос – процесс односторонней диффузии молекул через полупроницаемую мембрану.] – и с воодушевлением выполняла все новые и новые задания по чтению с листа. У нас не было своего пианино, поэтому мне приходилось практиковаться на первом этаже в перерывах между чужими уроками. Мама по моей просьбе часто сидела рядом в кресле.

Я разучила одну пьесу, потом другую. Может, я и не была умнее других учеников, но точно оказалась упорнее. Вся магия для меня заключалась в самом процессе обучения: я быстро заметила простую, но вдохновляющую корреляцию между часами практики и своими успехами. Если я добиралась до конца пьесы без ошибок, даже в Робби ощущалось какое-то необычное чувство – хотя и слишком глубоко спрятанное, чтобы сойти за настоящее удовольствие. Зажимая левой рукой аккорд, а правой наигрывая мелодию, я видела уголком глаза, как губы тети чуть расправляются в улыбке, а отбивающий ритм палец начинает слегка подскакивать.

Наш медовый месяц продлился недолго. Будь я чуть менее любопытной и чуть больше уважай ее методы, все, возможно, шло бы своим чередом. Но учебник с пьесами был достаточно объемным, а мой прогресс достаточно медленным, чтобы терпение лопнуло – и я стала продвигаться в глубь книги, разбирая все более и более сложные пьесы.

Когда я с гордостью продемонстрировала свои успехи во время урока, Робби взорвалась и отшила меня сердитым «Доброй ночи!». Я услышала от нее то, что она не раз говорила своим нерадивым ученикам. Я просто попыталась учиться усерднее и быстрее, но для Робби это оказалось сродни государственной измене. Я стала одной из грешниц.

В детстве мне было просто необходимо получать на все свои вопросы аргументированные ответы. Я росла дотошным ребенком с диктаторскими замашками, как утверждает мой брат, которого часто выгоняли из общей зоны для игр. Когда мне казалось, будто у меня появилась отличная идея, я точно не была готова получить отказ. Вот поэтому мы с тетей и закончили этот разговор именно так: разгоряченными и непримиримыми.

– Как можно злиться на меня за то, что я выучила новую пьесу?

– Ты к ней еще не готова. Так ты играть не научишься.

– Но я готова, я ее только что сыграла!

– Нет, так не пойдет.

– Но почему?

Из-за нежелания Робби смириться с вольнодумством и моего отказа подчиниться ее методам уроки музыки стали ужасно изнурительными для нас обеих. Мы делали шаг вперед и два назад, неделя за неделей. Я упрямилась, она тоже. Каждый стоял на своем. В перерывах между пререканиями я продолжала играть, она продолжала слушать, иногда вносила коррективы. Я придавала мало значения ее помощи, она – моим успехам, но уроки продолжались.

Мои родители и Крейг находили все это ужасно смешным. Когда я рассказывала об очередной схватке с Робби за ужином, гневно расправляясь со спагетти с тефтельками, эти трое буквально лопались от смеха.

У Крейга никогда не возникало конфликтов с Робби: он был прилежным учеником, методично продвигающимся по учебнику в нужном темпе. Родители же решили не принимать в этом споре ни одну из сторон. Они вообще предпочитали держаться подальше от нашей учебы, считая, что мы с братом должны сами справляться со своими проблемами. Свою задачу они видели в том, чтобы прислушиваться к нам и оказывать моральную поддержку в стенах дома.

В то время как другие родители отругали бы ребенка за дерзость старшим, мои не вмешивались. Мама жила с Робби с шестнадцати лет и уже привыкла подчиняться всем ее загадочным правилам, так что, возможно, моя непокорность авторитету тети стала для нее отдушиной. Сейчас я думаю, родители даже гордились моей отвагой, и благодаря им огонь в моей груди до сих пор продолжает гореть.

Раз в году Робби устраивала для учеников выступление перед аудиторией. Не знаю, как она это провернула, но у нее был доступ к репетиционному залу Университета Рузвельта[34 - Университет Рузвельта (англ. Roosevelt University) – частный университет с кампусами в Чикаго, Иллинойс, и Шаумбург, Иллинойс. Основанный в 1945 году, университет назван в честь бывшего президента Франклина Делано Рузвельта и первой леди Элеоноры Рузвельт.] в центре города. Так что концерты проходили в огромном здании на Мичиган-авеню, прямо по соседству с местом, где играл Чикагский симфонический оркестр.

Одна мысль об этом концерте заставляла меня нервничать. Наша квартира на Эвклид-авеню была за девять миль[35 - 9 миль = 14,48 км.] от центра города, поэтому его сверкающие небоскребы и переполненные тротуары выглядели для меня как другая планета. Мы с семьей крайне редко выбирались туда на выставки в Институт искусств или в театр, путешествуя вчетвером в капсуле отцовского «Бьюика», как космонавты.

Папа использовал любой предлог, чтобы лишний раз прокатиться на машине. Он был предан своему двухдверному «Бьюику Электра-225», который любовно называл «Двойкой с четвертью», и всегда держал его чистым и навощенным. График технического обслуживания вызывал в папе религиозный трепет, он катался в «Сирс»[36 - «Сирс» (англ. Sears) – американская компания, управляющая несколькими международными сетями розничной торговли.] на замену шин и масла так же часто, как мама водила нас к педиатру.

Мы тоже любили «Двойку с четвертью», чьи плавные линии и узкие фары придавали ей крутой футуристический вид. В салоне было довольно много места, и даже я могла вставать практически в полный рост, трогая руками тканевый потолок. Тогда ремни безопасности на заднем сиденье еще не были обязательными, так что бо?льшую часть времени мы с Крейгом просто ползали туда-сюда и прислонялись к передним креслам, когда хотели поболтать с родителями. Иногда я пристраивала свой подбородок на подголовник отца, чтобы у нас был одинаковый вид на дорогу.

В машине наша семья всегда чувствовала совершенно новую степень близости, и временами после ужина мы с братом умоляли отца покататься просто так. Летними вечерами мы вчетвером отправлялись в кинотеатр под открытым небом на юго-западе, чтобы посмотреть очередную часть «Планеты обезьян». Парковали «Бьюик» в сумерках и готовились к шоу. Мама доставала жареную курицу и картофельные чипсы, и мы с Крейгом с удовольствием ели на заднем сиденье, стараясь вытирать руки салфетками и не использовать для этих целей обивку.

Только годы спустя я поняла, чем машина была для папы на самом деле. Ребенком я могла лишь догадываться, какую свободу он чувствует за рулем, какое удовольствие ему доставляет шум мотора и гармоничный шорох шин.

Ему было чуть за тридцать, когда доктор сообщил, что странная слабость в ноге – только начало долгого и болезненного пути к полной обездвиженности. Однажды из-за необъяснимой проницаемости нейронов в его спинном и головном мозге он обнаружит, что вообще не может ходить. У меня нет точных дат, но, кажется, «Бьюик» появился в жизни отца одновременно с рассеянным склерозом. Машина стала для него настоящей отдушиной, хотя он никогда этого и не говорил.

Мои родители не зацикливались на диагнозе. Пройдут десятилетия, прежде чем простой поиск в гугле начнет выдавать головокружительное количество диаграмм, статистики и медицинских заключений, дарующих и отнимающих последнюю надежду, – хотя я сомневаюсь, что отец хотел бы их видеть. Он рос в религиозной семье, но никогда не молил Господа об избавлении и также не стал бы искать альтернативные методы лечения, гуру или «неправильные» гены, которые можно было бы обвинить в болезни. В нашей семье давно выработалась практика блокировки плохих новостей: мы пытались стереть их из памяти чуть ли не в момент получения.

Никто не знал, сколько времени отец терпел боль, прежде чем пойти к доктору. Думаю, месяцы или годы. Ему не нравилось ходить по врачам, и он не любил жаловаться. Папа был человеком, который просто принимал все происходящее с ним как данность и продолжал двигаться вперед.

Ко дню моего музыкального дебюта он уже начал прихрамывать: левая нога не поспевала за правой. Все мои воспоминания об отце связаны с тем или иным проявлением его инвалидности, хотя никто из нас тогда еще не был готов так это называть. Я понимала только, что мой папа двигается немного медленнее, чем все остальные папы. Иногда я видела, как он останавливается перед лестничным пролетом, как будто обдумывая маневр. Когда мы ходили в магазин, отец чаще всего оставался на скамейке под предлогом, что кому-то нужно присмотреть за сумками.

Сидя в «Бьюике» в красивом платье и лакированных туфлях, с волосами, убранными в хвостики, я впервые в жизни испытала липкое чувство паники. Я ужасно боялась выступать, даже несмотря на то, что безустанно практиковалась под надзором Робби. Крейг ехал рядом, готовый исполнить собственную пьесу, и совершенно не волновался. Более того, он спал, в блаженстве разинув рот. В этом весь Крейг. Я всю жизнь восхищаюсь его легкостью. К тому времени он уже играл в детской баскетбольной лиге и, видимо, натренировал нервы.

Отец всегда парковался как можно ближе к месту назначения, чтобы не приходилось слишком далеко идти на неверных ногах. Мы быстро нашли Университет Рузвельта и вошли в его огромный холл. Каждый наш шаг отдавался эхом, и я чувствовала себя настоящей крохой.

Огромные, от пола до потолка, окна концертного зала выходили на лужайки Грант-парка и белые шапки волн озера Мичиган. Стройные ряды стальных серых стульев медленно заполнялись напуганными детьми и их скучающими родителями. Впереди, на высокой сцене, стояли два детских рояля – я видела их впервые в жизни. Огромные деревянные крышки инструментов торчали вверх, будто крылья черных птиц.

Робби расхаживала между стульями в васильковом платье, как первая красавица бала, и проверяла, все ли ее ученики на месте и захватили ли они ноты. Когда пришло время начинать, она шикнула на зал, призывая к тишине.

Я не помню, кто и в каком порядке играл в тот день. Знаю только, что, когда пришла моя очередь, я встала со своего места, прошла лучшей походкой к сцене, взобралась по лестнице и заняла место у одного из роялей. Я была готова. Несмотря на то что я считала Робби грубой и негибкой, я не могла не перенять ее требовательности к качеству исполнения. Я знала пьесу так хорошо, что уже практически не думала о ней во время репетиций, просто двигая руками.

Проблема обнаружилась в ту же секунду, как я подняла маленькие пальчики к клавишам. Я сидела за превосходным инструментом, поверхность которого была тщательно очищена от пыли, а струны – идеально натянуты. Его восемьдесят восемь клавиш простирались вправо и влево безупречной черно-белой лентой.

Вот только я не привыкла к безупречности. Весь мой опыт игры происходил из музыкальной комнатки тети Робби, с грязным цветочным горшком и скромным видом на задний двор. Единственный инструмент, который я когда-либо знала, это ее более чем несовершенное пианино с пестрым рядом желтых клавиш, навеки изуродованных до первой октавы. Именно так для меня и должен был выглядеть рояль: точно так же, как мой район, мой отец и моя жизнь.

Я сидела под взорами десятков людей, уставившись на клавиши – все они были идеальной копией друг друга. Я понятия не имела, куда ставить руки. Подняв глаза на аудиторию и надеясь, что никто не замечает моей паники, я попыталась отыскать поддержку в лице матери. Но вместо этого заметила, как с первого ряда ко мне подлетела другая знакомая фигура. Робби.

Наши отношения к тому моменту уже сильно разладились, но в минуту моего заслуженного наказания Робби появилась рядом почти как ангел. Может быть, она поняла, что я впервые в жизни шокирована социальным неравенством и мне нужна помощь. А может быть, она просто захотела меня поторопить.

В любом случае, не произнеся ни слова, тетя мягко положила палец на до первой октавы и, одарив мимолетной улыбкой, ушла, оставив меня один на один с пьесой.

2

Я пошла в детский сад при начальной школе Брин Мор[37 - Начальная школа Брин Мор (англ. Bryn Mawr Elementary School) – школа в южной части Чикаго, сегодня переименованная в Bouchet Elementary Math & Science Academy.] осенью 1969 года и сразу начала хвастаться своим умением читать и братом-второклассником, которого все просто обожали. Школа представляла собой четырехэтажное кирпичное здание с детской площадкой и находилась всего в паре кварталов от нашего дома на Эвклид-авеню. Добраться туда можно было за две минуты пешком или, если вы Крейг, за одну минуту бегом.

Мне там нравилось, и я быстро завела друзей, так же влюбленных в школу, как я. У нас была хорошая учительница, миссис Берроуз, миниатюрная белая женщина лет пятидесяти, которая казалась мне древней старушкой. Большие окна выходили на солнечную сторону, в классе были коллекция пупсов и гигантский картонный кукольный домик у задней стены.

Я умела читать. Все книги про Дика и Джейн[38 - Дик и Джейн (англ. Dick and Jane) – главные герои популярных книг С. Грея и Зерны Шарп, которые использовались для обучения детей чтению в США с 1930-х по 1960-е годы.], которые появлялись дома благодаря библиотечной карточке моей мамы, я зачитывала дыр. Так что, когда нашим первым заданием оказалось чтение по карточкам, я, конечно же, была в восторге. Мы принялись изучать слова, обозначающие цвет: «красный», «синий», «зеленый», «черный», «оранжевый», «фиолетовый», «белый». Миссис Берроуз опрашивала нас по одному, держа в руках стопку больших карточек из манильской бумаги[39 - Манильская бумага – сорт сверхпрочной бумаги, в состав сырья которой входит манильская пенька.]. Демонстрируя одну за другой, она просила нас читать слова, напечатанные черными буквами.

Я смотрела, как едва знакомые мальчики и девочки сражались с этими карточками, то побеждая, то проигрывая, и покорно садились на место, когда начинали запинаться. Это должно было быть чем-то вроде фонетической игры, но, как и Spelling bee[40 - Spelling bee (англ. spell – произносить по буквам + bee (истор.) – конкурс) – конкурс произношения слов по буквам.], быстро превратилось в соревнование. Дети, которые не могли продвинуться дальше «красного», испытывали настоящее унижение.

Речь, конечно, идет о школе на Южной стороне Чикаго в 1969-м, где никто еще не думал о детской самооценке и формировании мировоззрения. Если у тебя была фора в виде домашнего образования, значит, в школе ты слыл «одаренным» и «умным», что только укрепляло твою самоуверенность и усугубляло разрыв между тобой и всеми остальными. Самыми способными детьми в моем классе на протяжении многих лет оставались Тедди, корейско-американский мальчик, и Киака, афроамериканская девочка. Я всегда стремилась быть с ними наравне.

Когда пришла моя очередь читать по карточкам, я встала и без усилий распознала «красный», «зеленый» и «синий». «Фиолетовый» занял секунду, «оранжевый» тоже оказался крепким орешком. Но когда появился Б-Е-Л-Ы-Й, у меня в горле будто пересохло. Губы искривились, неспособные сформировать ни звука, а в мозгу замелькали десятки слов, но я не могла выдернуть из них что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее «беее-ыыыы». Я чуть не задохнулась, а в коленках появилась странная легкость, будто они могли отстегнуться и улететь. Но, прежде чем это случилось, миссис Берроуз приказала мне сесть на место. Вот тогда-то ко мне и пришло наконец нужное слово во всем его полном и простом совершенстве. Белый. Бе-е-елы-ы-ый. Это слово «белый».

Той ночью, лежа в постели с плюшевыми зверюшками возле головы, я думала только о «белом». Я произносила его мысленно на разные лады и ругала себя за глупость. Стыд навалился на меня всем весом, и казалось, я уже никогда не смогу стряхнуть его с себя. Моим родителям было все равно, правильно ли я читаю слова на карточках, но мне не терпелось преуспеть. А может, я просто не хотела прослыть неудачницей. Я думала, что учительница уже пометила меня как одну из тех, кто не умеет читать или, еще хуже, вообще не старается.

Я была одержима золотыми звездочками размером с цент, которыми миссис Берроуз наградила Тедди и Киаку в тот день. Этот знак победы и, возможно, знак величия выделял их из общей толпы. Только они смогли прочитать все карточки без запинок.

На следующее утро в классе я попросила дать мне второй шанс. Когда миссис Берроуз отказала, радостно добавив, что сегодня у нас, детсадовцев, есть занятие поинтереснее, – я потребовала. Бедным детям пришлось смотреть, как я сражаюсь лицом к лицу с карточками цветов во второй раз, теперь намного медленнее, делая паузы между словами и успевая глубоко дышать, чтобы держать нервы под контролем. И это сработало! С «черным», «оранжевым», «пурпурным» и особенно «белым». Я выкрикнула «белый» чуть не до того, как увидела буквы на карточке.

Мне нравится думать, будто миссис Берроуз была впечатлена маленькой чернокожей девочкой, которой хватило смелости постоять за себя. Хотя и не знаю, заметили это Тедди и Киака или нет. Домой я возвращалась уже с высоко поднятой головой и золотой звездочкой на блузке.

Дома я жила в мире высокой драмы и интриг, устраивая кукольную мыльную оперу. Я разыгрывала рождения и смерти, вражду и предательства, надежду и ненависть, а иногда даже секс. Почти все время между школой и ужином я предпочитала проводить в общей игровой зоне нашей с братом комнаты. Я раскидывала Барби по полу и создавала сценарии, которые казались мне реальнее самой жизни. Иногда в дело вступали даже «солдаты Джо»[41 - Джо-солдат (англ. J. I. Goe) – линия игрушечных фигурок солдатиков производства компании Hasbro. На основе этой линии игрушек были созданы многочисленные комиксы и фильмы, в том числе «Бросок кобры» 2009 года.] Крейга. Все наряды для Барби я держала в маленьком виниловом чемоданчике с цветочками. У всех Барби, солдатиков Джо и даже старых кубиков с буквами, по которым мама учила нас алфавиту, были личности и личная жизнь.

Я редко присоединялась к играм соседских детей и еще реже приглашала их к себе домой. Отчасти потому, что была большой привередой и терпеть не могла, когда кто-то прикасался к моим куклам. Видела я Барби чужих девочек – как будто из фильмов ужасов. Обрезанные под корень волосы, лица, раскрашенные маркерами. К тому же в школе я поняла, что отношения между детьми могут быть полным кошмаром. Независимо от того, насколько пасторальные сцены вы наблюдали на игровых площадках, за ними всегда крылась тирания строгой иерархии: любые компании делились на королев, хулиганов и почитателей. Я, конечно, не из робкого десятка, но дома мне хаос ни к чему.

Вместо этого я предпочитала вдыхать жизнь в маленькую игрушечную вселенную. Если Крейг осмеливался сдвинуть с места хоть один кубик, я поднимала шум, а иной раз могла зарядить ему кулаком по спине. Куклы и кубики нуждались во мне, и я послушно даровала им один личностный кризис за другим. Как любое нормальное божество, я считала, что персональный рост и развитие возможны только через страдание.

А тем временем за окном спальни шла реальная жизнь на Эвклид-авеню. Мистер Томпсон, высокий афроамериканец, владелец трехквартирного здания по ту сторону улицы, после обеда загружал в «Кадиллак» свою большую бас-гитару, готовясь к концерту в джаз-клубе. Мексиканская семья Мендозас, живущая по соседству, приезжала домой на пикапе с кучей стремянок после долгого рабочего дня, занятого покраской домов. У забора их встречал счастливый лай собак.

Наш район принадлежал среднему классу самых разных рас. Мы не выбирали друзей, исходя из цвета кожи, важнее, кто сейчас гуляет и готов поиграть. В числе моих друзей была Рейчел, чья мама – белая, с британским акцентом; рыжая кудрявая Сьюзи; и внучка Мендозасов, когда она к ним приезжала. Команда пестрых фамилий – Кэнсопэнт, Абуасеф, Робинсон, – мы были слишком маленькими, чтобы замечать, насколько быстро меняется мир вокруг нас. В 1950-х, за 15 лет до того, как мои родители переехали на юг города, этот район был белым на 96 %. К тому времени как я соберусь уезжать из него в колледж в 1981-м, он будет на 96 % черным.

Мы с Крейгом росли на перекрестке разных культур. В нашем квартале жили еврейские семьи, семьи иммигрантов, белые и черные семьи. Кто-то процветал, а кто-то нет, но все они подстригали лужайки, проводили время с семьей и выписывали чеки Робби, чтобы она учила их детей играть на пианино.

Моя семья скорее принадлежала к бедной части квартала: мы одни из немногих не владели своим жильем. Южный берег тогда еще не окончательно склонился к той модели, по которой уже жили все соседние районы, – когда более обеспеченные люди уезжали за город в поисках лучшей жизни, местный бизнес банкротился и балом начинала править нищета, – но крен уже становился ощутимым.

Сильнее всего изменения чувствовались в школе. Мой второй класс превратился в хаос из неуправляемых детей и летающих ластиков, что я не могла считать нормой. Как мне кажется, виной тому была первая учительница, которая не только не знала, как контролировать нас, но и не любила детей вовсе. Не знаю, интересовала ли руководство школы ее компетентность. Мои одноклассники вовсю пользовались положением, а миссис Берроуз продолжала быть о нас самого худшего мнения. В ее глазах мы стали классом «проблемных детей», хотя она даже и не пыталась приучать нас к порядку. Все, что с нами делали, – это приговаривали к отсидке в унылой, малоосвещенной комнате на первом этаже школы, где каждый час длился адски долго. Я в отчаянии сидела за партой на тошнотворно-зеленом стуле – тошнотворно-зеленый был официальным цветом 1970-х, – ничему не училась и ждала, когда наступит время ланча и можно будет пойти домой, съесть сэндвич и пожаловаться.

В детстве, если меня что-то расстраивало, я изливала душу маме. Она спокойно выслушивала все мои жалобы на учительницу и время от времени вставляла что-нибудь вроде «о боже» или «да ты что?». Мама не потакала моей вспыльчивости, но все мои проблемы она воспринимала всерьез. Кто-нибудь другой мог бы отделаться фразой вроде «Просто делай все, что от тебя требуется». Но мама видела разницу между нытьем и настоящим страданием.

Не говоря мне ни слова, мама отправилась в школу и начала процесс закулисного лоббирования – в конце концов меня и еще парочку детей с хорошими оценками выманили за дверь, протестировали и где-то через неделю перевели в одаренный третий класс этажом выше, который вела улыбчивая и умная учительница, отлично знающая свое дело.

Это был маленький, но судьбоносный шаг вперед. Раньше я не спрашивала себя, что произошло с детьми, которые остались с учительницей, не умеющей учить. Теперь, уже взрослой, я знаю, что они с ранних лет поняли, каково это – обесценивание и безразличие. Их гнев назвали «неуправляемостью», а их – «проблемными», хотя они просто пытались справиться с трудными условиями.

В тот момент я радовалась, что мне удалось сбежать. Много лет спустя я узнала: мой брат, от природы тихий и ироничный, но при этом очень прямой человек, однажды разыскал нашу бывшую учительницу и вежливо намекнул, что ей стоит оставить свой пост и устроиться кассиршей в аптеку.

Через некоторое время мама начала подталкивать меня к внеклассным занятиям, чтобы я взяла пример с брата и стала больше общаться с другими детьми. Как я уже говорила, у Крейга был талант делать вид, будто сложные вещи даются ему с полпинка. Жизнерадостный, гибкий и быстро растущий, брат уже успел стать подающей надежды звездой местной баскетбольной команды, и отец советовал ему соревноваться только с самыми сильными соперниками. Скоро он отправит Крейга одного через весь город на игру с лучшими баскетболистами Чикаго, а пока – только подначивал оспаривать главные спортивные авторитеты района.

Крейг брал мяч и шел с ним через дорогу в парк Розенблюм, мимо шведских стенок и моих любимых качелей, а потом исчезал в чаще на той стороне, где была баскетбольная площадка. Мне казалось, там его поглощает мистическая бездна пьяниц, хулиганов и криминальных авторитетов, но Крейг всегда возражал, что ничего подобного там не происходит.

Баскетбол открывал ему все двери в мир. Он научил брата заводить разговор с незнакомцами, когда хочется забить местечко в игре, подражать дружелюбной манере резкой, жаргонной речи соперников, которые были больше и быстрее его. Это избавляло от стереотипов о поведении подростков и в чем-то подтверждало кредо моего отца: большинство людей не столь уж плохи, если хорошо к ним относиться. Даже мутные ребята, которые тусовались за углом алкогольного магазина, улыбались, заметив идущего со мной Крейга, окликали его по имени и просили дать пять.

– Откуда ты их знаешь? – спрашивала я с подозрением.

– Не знаю. Они просто знают меня, – отвечал он, пожимая плечами.

Мне было десять, когда я наконец начала выходить на улицу: решение, в основном продиктованное скукой. На дворе стояло лето, школа не работала. Мы с Крейгом каждый день ездили на автобусе к озеру Мичиган в городской лагерь на берегу, но возвращались домой уже к четырем, имея в запасе еще несколько дневных часов, которые требовалось чем-то заполнить. Куклы перестали меня занимать, да и находиться дома без кондиционера было практически невозможно, так что я стала гулять с Крейгом по всему району и знакомиться с ребятами, которых раньше не встречала в школе.

Через дорогу от нашего дома стоял маленький жилой комплекс под названием «Эвклид-Парквей» с пятнадцатью домами, построенными вокруг общей зеленой зоны. Мне это место казалось раем, свободным от машин и полным детей, играющих в софтбол, прыгающих в «часики» или просто сидящих на ступеньках.

Но, прежде чем получить свободный вход в круг девочек моего возраста, гуляющих по «Парквей», мне пришлось пройти тест в виде ДиДи, ученицы местной католической школы. Атлетичная красавица ДиДи постоянно дулась и закатывала глаза. Она часто сидела на крыльце своего дома рядом с более популярной девочкой по имени Денин.

Денин была очень приветливой, но вот ДиДи я почему-то не нравилась. Стоило мне подойти к «Эвклид-Парквей», она начинала едва слышно отпускать в мой адрес едкие комментарии, будто я портила всем настроение уже одним своим появлением.

С каждым днем замечания ДиДи становились все громче, а мои моральные силы иссякали. Я могла продолжать строить из себя новенькую – жертву задир, могла вообще больше не подходить к «Парквей» и просто вернуться домой к своим игрушкам, а могла заслужить уважение ДиДи. У последнего пункта был вариант: поругаться с ДиДи, победить ее в словесной дуэли или любой другой форме детской дипломатии или просто заткнуть.

Однажды, когда ДиДи в очередной раз что-то сказала, я набросилась на нее, вспомнив все папины уроки рукопашного боя. Мы катались по земле, трясли кулаками и молотили воздух ногами, и вокруг тут же образовался тесный кружок детей с «Эвклид-Парквей», восторженно гудящих от жажды крови. Я не помню, кто нас разнимал: Денин, мой брат или, может быть, один из родителей, но, когда все закончилось, в «Парквей» воцарилась благоговейная тишина. Меня официально приняли в племя района. Мы с ДиДи остались невредимыми, только измазанными в грязи. Нам не суждено было стать близкими подругами, но, по крайней мере, я заслужила ее уважение.

«Бьюик» моего отца продолжал быть нашим надежным пристанищем и окном в мир. Мы выезжали летними вечерами по воскресеньям без причины – просто потому, что могли. Иногда мы останавливались в южном районе, который звался «Пилюлькиным Холмом», очевидно из-за большого количества афроамериканских докторов среди жителей. Это был один из самых красивых и процветающих уголков Саутсайда, где на подъездных дорожках к домам стояло по две машины, а обочины тротуаров благоухали цветами.

Папа всегда относился к богачам с тенью подозрения. Ему не нравились высокомерные люди, и он испытывал смешанные чувства в отношении домовладельцев в целом. Когда-то они с мамой хотели купить дом недалеко от Робби и целый день разъезжали по району вместе с настоящим агентом по недвижимости – но в итоге решили отказаться от этой затеи. Я полностью была за переезд. Мне казалось, если моя семья будет занимать все два этажа дома, то это будет иметь значение. Но отец, всегда осторожный и умеющий торговаться, понимал важность сбережений на черный день. «Мы же не хотим быть ипотечниками», – говорил он, объясняя, как некоторые люди попадают в ловушку кредита, когда тратят больше, чем могут себе позволить, – и заканчивают с милым домиком, но без единого шанса на свободу от долгов.

Родители вообще всегда говорили с нами на равных. Они не читали нотаций, но поощряли задавать вопросы, неважно, насколько наивные. Мама и папа никогда не прекращали обсуждение в угоду приличиям или удобству, и мы с Крейгом, не упускавшие возможности попытать родителей о чем-то, чего не понимаем, могли продолжать допрос часами. Мы спрашивали: «Почему людям нужно ходить в туалет?» Или: «Зачем вам работать?» И так далее, вопрос за вопросом.

Одна из моих ранних сократических побед выросла из вопроса, заданного в весьма корыстных целях: «Зачем нам есть яйца на завтрак?» Мама начала говорить о пользе протеина, что привело к вопросу о том, почему арахисовое масло не засчитывается за протеин, а через какое-то время – к пересмотру меню в целом. Следующие девять лет я, зная, что заслужила это, делала себе на завтрак огромный толстый сэндвич с вареньем и арахисовым маслом и не съела ни одного вареного яйца.

С возрастом мы стали больше говорить о наркотиках, сексе, жизненных выборах, расе, неравенстве и политике. Мои родители не ожидали от нас святости. Я помню, отец говорил, что секс может и должен быть приятным. Они также никогда не подслащали горькую правду жизни. Например, однажды Крейг получил новый велосипед и поехал на нем к озеру Мичиган по Рейнбоу-Бич[42 - Рейнбоу-Бич (англ. Rainbow Beach) – парк, разбитый рядом с побережьем озера Мичиган в Чикаго.], куда долетали брызги воды. Там его остановил и обвинил в краже полицейский, который даже подумать не мог, что молодому черному парню честным путем мог достаться новый велосипед. (Будучи сам при этом афроамериканцем, офицер в конце концов получил от моей мамы взбучку и извинился.) Родители объяснили нам, что это несправедливо, но встречается на каждом шагу. Цвет кожи делал нас уязвимыми, и мы постоянно были начеку.

Папина привычка возить нас на «Пилюлькин Холм», думаю, позволяла получить вдохновение, а также была шансом продемонстрировать нам плоды высшего образования. Мои родители почти всю жизнь провели на паре квадратных миль в Чикаго, но никогда не заблуждались на наш с Крейгом счет. Они знали: мы будем жить по-другому.

До брака мама и папа посещали местные колледжи, но прервали занятия задолго до получения диплома. Мама училась в педагогическом, но потом решила, что лучше будет работать секретаршей. У отца же в какой-то момент просто кончились деньги на обучение, и он пошел в армию. В его семье некому было уговаривать его продолжить учебу и некому было показать на своем примере, как могла бы сложиться его жизнь после получения образования. Поэтому он провел два года, перемещаясь между разными военными базами. Если окончание колледжа и карьера художника когда-то и были мечтой моего отца, то вскоре приоритеты изменились, и он начал перечислять деньги на учебу младшего брата в архитектурном вузе.

Теперь, в возрасте чуть за тридцать, отец полностью сфокусировался на том, чтобы откладывать средства для детей. Мы не собирались покупать дом – и не стали бы ипотечниками, едва сводящими концы с концами. Отец всегда был очень практичен – из-за ограничений в ресурсах и, наверное, времени. Теперь если он не сидел за рулем, то передвигался с помощью трости. Прежде чем я закончу начальную школу, трость превратится в костыль, а вскоре после этого – в два костыля. Что бы ни глодало моего отца изнутри, разрушая его мышцы и нервные клетки, для него это было личным испытанием, которое он преодолевал молча.

Наша семья любила скромные радости. Когда мы с Крейгом получали табели успеваемости, родители заказывали пиццу в «Итальянской фиесте», нашем любимом местечке. В жаркую погоду мы покупали мороженое – по пинте шоколадного, сливочного с пеканом и темно-вишневого – и растягивали его на несколько дней. Каждый год, когда приходило время «Воздушного и водного шоу»[43 - Чикагское воздушное и водное шоу (англ. Chicago Air & Water Show) – ежегодное авиашоу, проводимое на берегу озера Мичиган в Чикаго, штат Иллинойс. Шоу проводится с 1959 года и является вторым по популярности чикагским фестивалем.], мы брали все для пикника и ехали вдоль озера Мичиган на огороженный полуостров, где находилась водоочистительная станция моего отца. Это был один из немногих дней в году, когда семьям сотрудников разрешалось войти в ворота и расположиться на лужайке возле озера, откуда открывался вид на пикирующие над водой реактивные истребители, не сравнимый ни с одним видом из пентхаусов на Лейк-Шор-драйв[44 - Лейк-Шор-драйв (англ. Lake Shore Drive) – автострада, а также модный жилой район на берегу озера Мичиган.].

Каждый июль папа брал неделю отпуска от постоянного контроля за водонагревателями на станции и мы всемером, вместе с тетей и парой кузин, залезали в наш двухдверный «Бьюик» и несколько часов ехали через весь Южный берег в местечко под названием Уайт Клауд[45 - Уайт Клауд (англ. White Cloud) – маленький город в штате Мичиган, США.], штат Мичиган, отель Dukes Happy Holiday Resort. Там была комната для игр, автомат со стеклянными бутылочками газировки и, что еще более важно, большой открытый бассейн. Мы арендовали домик с мини-кухней и проводили дни напролет, прыгая в воду и вылезая обратно.

Родители делали барбекю, курили сигареты и играли в карты с тетей, но отец часто прерывался, чтобы присоединиться к нам, детям, в бассейне. Он был очень красивым, мой папа. С мускулистыми руками и грудью, длинными аккуратными усами. Долгими летними днями он плавал, смеялся и подбрасывал нас в воздух, а его слабые ноги наконец переставали быть для него помехой.

Степень упадка довольно трудно измерить, особенно когда находишься в эпицентре. Каждый сентябрь, возвращаясь в школу Брин Мор, мы с Крейгом замечали все меньше и меньше белых детей на игровой площадке. Кто-то переходил в соседнюю католическую школу, но большинство оставляло район. Сначала казалось, уезжают только белые семьи, но потом изменилось и это. Теперь район покидали все, у кого хватало средств. В большинстве переезды были внезапными и необъяснимыми. Мы просто однажды замечали большой знак «Продается» на лужайке семьи Якер или грузовой автомобиль перед домом Тедди и догадывались, что это означает.

Наверное, самым большим ударом для моей мамы был момент, когда ее подруга Вельма Стюарт объявила, что они с мужем внесли первый платеж за дом в местечке под названием «Лесной парк»[46 - «Лесной парк» (англ. Park Forest) – поселок к югу от Чикаго, в штате Иллинойс, США.]. У Стюартов было двое детей. Они, как и мы, арендовали часть дома ниже по Эвклид-авеню. Странное чувство юмора миссис Стюарт и громкий заразительный смех нравились моей маме. Они часто обменивались рецептами и ходили друг к другу в гости, но при этом не сплетничали, как большинство других мам. Сын миссис Стюарт, Донни, был одного возраста с Крейгом и тоже увлекался спортом, что тут же их сблизило. Ее дочь, Памела, вступила в подростковый возраст, и со мной ей стало неинтересно (я же в то время сходила по подросткам с ума). О мистере Стюарте я помню не так много: он водил грузовик, доставляя грузы разным бакалейным лавочкам в городе. А еще – он, его жена и их дети были самыми светлокожими черными, которых я когда-либо встречала.

Понятия не имею, как они смогли позволить себе дом. «Лесной парк», как потом оказалось, был одним из первых полностью спланированных жилищных комплексов в пригородной Америке – не просто скоплением домов, но целым поселком на тридцать тысяч человек, с магазинами, церквями, школами и парками. Основанный в 1948 году, он стал во многих смыслах образцом загородной жизни с ее массовой застройкой, типовыми дворами и квотами на количество чернокожих семей, имеющих право проживать в одном квартале. Во время переезда Стюартов квоты ненадолго отменили.

Стюарты пригласили нас к себе в один из папиных выходных. Мы были в восторге: такая возможность приоткрыть завесу тайны легендарного пригорода. Мы вчетвером залезли в «Бьюик» и покатили по автостраде, ведущей прочь из Чикаго. Где-то через сорок минут пути мы восхитились видом стерильного торгового центра, а потом оказались среди тихих улочек и, следуя указаниям миссис Стюарт, стали поворачивать между идентичными кварталами. «Лесной парк» выглядел как город в миниатюре: скромные домики в стиле ранчо со светло-серой черепицей, маленькие саженцы кустов и деревьев.

– И зачем жить в такой глуши? – спросил отец, глядя поверх приборной панели.

Я согласилась, что это глупо. Насколько хватало глаз, не было видно ни одного гигантского дуба, не то что из окна моей спальни. Все в «Лесном парке» было новым и необжитым. Никаких алкогольных магазинов с потрепанными парнями у входа. Никаких сирен или автомобильных гудков. Никакой музыки, доносящейся из чьей-то кухни, – окна во всех домах заперты.

Для Крейга день прошел наилучшим образом, в основном потому, что он играл в мяч под открытым небом с Донни Стюартом и его новыми пригородными друзьями. Родители болтали с мистером и миссис Стюарт, а я увивалась за Памелой, пялилась на ее волосы, светлую кожу и подростковую бижутерию. Потом мы вместе обедали.

К вечеру мы вышли от Стюартов и побрели на закате к обочине, где отец припарковал машину. Крейг сильно набегался, вспотел и еле держался на ногах. Я тоже утомилась и была готова ехать домой. Это место заставляло меня нервничать. Мне не понравился пригород, хоть я и не могла точно сказать почему.

Позже мама отметит, что почти все соседи Стюартов, да и вообще все жители улицы были белыми.

– Интересно, – скажет она, – знали ли они, что Стюарты черные, до того как мы приехали.

Мама подумала, что мы, возможно, случайно раскрыли их своим темным цветом кожи, когда прибыли с Южной стороны Чикаго с подарком на новоселье. Даже если Стюарты не пытались специально скрыть свою расу, они, возможно, не упоминали о ней в разговоре с новым соседями. Какой бы ни была атмосфера в их квартале, Стюарты ее не нарушали. До тех пор, пока не приехали мы.

Смотрел ли кто-то из окна, как мой отец подходит к машине в сумерках? Скрывалась ли чья-то тень за занавеской в ожидании его реакции? Я никогда этого не узнаю. Помню только, как отец застыл, подойдя к машине со стороны водителя. Кто-то поцарапал бок его любимого «Бьюика». Огромная отвратительная борозда тянулась через всю дверь к багажнику. Она была сделана специально, ключом или камнем.

Как я уже говорила, мой отец был стоиком и никогда не жаловался, ни по большим, ни по маленьким поводам. Он с радостью ел даже печенку, если она подавалась к столу; когда доктор озвучил ему смертный приговор, папа не придал ему значения и просто пошел дальше. В этом эпизоде с машиной он повел себя точно так же. Будь у него способ бороться – дверь, в которую можно было бы постучать, призвав обидчика к ответу, – он все равно не стал бы этого делать.

– Черт меня побери, – выругался он, прежде чем открыть машину.

Мы поехали обратно в город, почти не обсуждая случившееся. В любом случае пригорода с нас хватило. На следующий день отцу пришлось ехать на работу, и я уверена, ему было не по себе. Царапине оставалось недолго красоваться на хромированной поверхности «Бьюика». Как только выдалось свободное время, отец поехал в «Сирс» и стер ее навсегда.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом