ISBN :978-5-17-122344-1
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 10.06.2021
Жир выругался и вразвалку пошел по пустырю – вроде как ничего не боится и спину не прикрывает. Но я знал, что он трясется от страха, и с трудом удерживался от того, чтобы пугнуть его вдогонку.
Мелкий по-прежнему сидел в липкой жиже, только реветь перестал. Колючие глазенки смотрели на меня с восхищением. Этого еще не хватало.
– Вставай и уходи. Сегодня уже не тронут.
Он поднялся, вытер кровь с разбитой губы и серьезно заявил:
– Ну нет, теперь я с тобой.
Голос у него был колокольчатый, как у девчонки, и шея совершенно цыплячья. Но кулачки сжимались по-взрослому, словно он всегда и все решал сам.
– А ты мне нужен? – спросил я.
Мелкий пожал плечами.
– Вот и ответ. Шагай и дорогу сюда забудь. Больше не помогу.
Темнело, но в сумерках я еще различал светлые вихры и микки-маусов на куртке, слишком легкой для нашей осени. Он тер губу, рыл сапогом ямку и ждал, когда его позовут. Но ждал, разумеется, напрасно. Я махнул ему и пошел к Берлоге – накануне там остался материн хлебный нож. Мелкий запыхтел и потащился следом. Ботинки его чавкали в размытой дождем глине.
Он плелся за мной, как собака или кот, вырванный из живодерских рук. Такого погладишь разок, и всё, потом не отвяжешься. Будет бежать, крутить хвостом и жалко ныть – возьми меня, возьми. Поэтому я решил вопрос разом, без сюсюканья. Обернулся и накричал на него, плохо так накричал, обидно. После третьего «пошел вон» мелкий сник, натянул капюшон и поплелся в сторону жилых кварталов. Я с облегчением вздохнул. Прицеп с ребенком был мне сейчас совсем некстати.
В прихожей стояли большие ботинки, размера сорок пятого, а то и сорок шестого. Висела куртка с мягкой подкладкой и на куртке – шарф. Из кухни непривычно тянуло грибами и рыбой. В дом явился чужой. Я понял это не только по запаху и ботинкам, но и по голосу матери – низкому, с крупинками смеха и стыда. Так она говорила с самцами, то есть годными, по ее мнению, мужчинами. Но сюда самцов еще не водила.
Моего прихода никто не заметил. Болтали, гремели вилками, наливали чай. Я стоял в дверном проеме и ждал. Наконец мать обернулась:
– Мальчик. Ты пришел.
Обернулся и самец.
Песочная щетина, песочные глаза, и в глазах – улыбка пополам с железом. Мол, пришел-то с миром, но уйти – не уйду, хоть тресни.
– Привет, боец, – весело сказал он. – Как раны, заживают?
Случайные встречи одна за другой вырождались в неслучайные. Сначала пацан из автобуса, теперь этот, песочный. Кто он там, врач, кажется? Не зря во дворе у нас ошивался в тот день, когда я руку порезал, – к матери приходил. Думаю, приходил и потом. Сидел вот так, на моей табуретке, чаек попивал, слушал ее крупитчатый голос. А я гонялся за призраком Хасса и ничего не знал.
– Ну, – песочный привстал, – будем уже знакомы? Я Денис Анатольевич, если нравится, просто Денис.
– Зяблик, – я пожал горячую ладонь, – если не нравится, не зови никак.
– Зяблик так Зяблик, – ничуть не обиделся он, – садись, мы тут наколдовали – пальчики оближешь!
Спасибо, одному мы уже лизали руки, и я, и мать. Вели себя тихо, ничего не просили, слушались как могли. И что? Он все равно нас предал и наследство оставил дрянное – матери шрамы, а мне слепой охотничий инстинкт. Вот этот инстинкт и зудел сейчас в самое ухо: «Ату его, Зяблик, ату».
Песочный положил на тарелку кусок рыбы – розовой, с седоватой пленкой по бокам. Из-под сырного припека торчали крупные кольца лука. Видно, он эту рыбу и принес, вместе с грибами, которые я на дух не переносил. Мать, тоже розовая, румяная, села напротив и стала смотреть – то на него, то на меня, словно выбирая, кто лучше. Еда оказалась пресной, чай горьким. Было душно, шумела вытяжка, и в висок мне туго ввинчивался шуруп.
– А мы в поликлинике познакомились, – улыбнулась мать.
– Ага, – песочный хлебнул из чашки, – я педиатр, детишек лечу.
От горячего он вспотел и снял рубашку. На плече, туго обтянутом футболкой, синел недавно набитый часовой механизм. Шестеренки цеплялись одна за другую, искрили. Стрелки циферблата, похожие на змей, показывали семь сорок пять. К запястью спускались сухожилия – вполне человеческие, но оплетающие стальной скелет. То-то детишки радуются, когда это видят.
– Зачем ты ходила к педиатру? – спросил я.
– Мишеньку водила, с третьего этажа. Сима Васильевна приболела, а больше там некому.
– Помнится, тот тебе тоже в клинике подвернулся.
Это была правда, мать разговорилась с Хассом в очереди к врачу. Тогда он еще мог показаться нормальным, и показался, и угробил два года нашей жизни – ее и моей.
Песочный на слове тот напрягся, но лишнего спрашивать не стал.
– Не ершись, парень, – он подлил себе кипятка, – расскажи лучше, чем занимаешься.
– Ничем.
– Так не бывает. Все чем-то занимаются.
– Курьером служу, бумажки туда, бумажки сюда.
Мать слушала нас с интересом, даже вперед подалась. Вырез на ее платье стал совсем глубоким, но песочный в вырез не смотрел.
– Сколько же тебе лет, курьер?
– Шестнадцать, доктор.
– А школа как же?
– Да никак. Дурачок я, слабоумный, не гожусь ни на что. Только бумажки туда-сюда.
Песочный смутился, беспомощно глянул на мать. Та покачала головой, придвинула к себе сахарницу, но сахар сыпать не стала – ложка звякнула о край и снова легла на стол.
– Зачем ты так, мальчик? Нехорошо говоришь.
Я пожал плечами.
– Он у меня умный очень. – Мать опустила глаза, словно ей было неловко. – Позапрошлой весной аттестат получил, за одиннадцать классов. Все пятерки. Дпломов – целый ящик, за математику и по другим предметам тоже.
– Вот это да, – присвистнул песочный, – а чего курьер-то? Учился бы дальше, в люди вышел.
– В люди?! А я уже в людях. Только для тебя они пшик, отброс, нелюди…
– Остынь, парень. – Песочный поднялся, ему явно не хотелось скандала.
А мне хотелось – с криком, яростью, кулаками, бьющими по столу и в лицо. Конечно, допускать этого было нельзя, и я, вцепившись в тарелку, ждал, когда схлынет мутная волна. Песочный молчал, и мать молчала тоже. Только за стеной визжало скрипками радио – негромко, будто скрипки хотели спать.
– Везучий ты, доктор. – Я оттолкнул тарелку, и рыба подпрыгнула в ней как живая. – Все решил, со всеми договорился, и ничего у тебя не болит. А со мной другое! Мне перекантоваться надо. Понять, как там дальше. Считай, что я… в санатории, в Крыму. Считай и не трогай меня, ясно?
Он стоял и слушал – простой, растерянный и очень светлый, как в тот раз, когда хотел починить резаную руку. Железо в его глазах таяло, не сменяясь жалостью. Хороший был человек, но здесь, в моем доме, лишний, и потому я по-волчьи гнал его прочь.
– Это из-за Петра, – тихо сказала мать, – умер Петр-то, вот он все и бросил.
Шесть лет назад я сидел на подоконнике в нашем подъезде. Там всегда хорошо читалось – за хлипкими квартирными дверьми говорили, кашляли, гремели посудой. Мимо ходили люди, большие и малые, с собаками и без. Они скользили как тени, словно их вовсе нет. Наплывали и исчезали снова, а я оставался на своем насесте, смотрел сквозь них и думал… Ну это если книжка оказывалась дельной.
По чести говоря, к десяти годам все дельное в детской библиотеке я уже вычитал. А во взрослую меня не записали. Никто не верил лохматому мальцу с дешевым ранцем. Куда ему, понять ничего не сумеет, а вещи казенные попортит. Конечно. Мои слабомозглые сверстники превращали учебники в хлам, а внешне я от них ничем не отличался. В книжном тогда работала злая тетка, действительно злая, иначе не скажешь. Книг она в руки не давала, на вопросы отвечала лаем, и я презирал ее, как и многих других отсталых теток.
В тот вечер мне досталась обманка. Называлась она звучно, но внутри оказалась насквозь гнилой. Половину текста я просто не понял, и вовсе не потому, что не хватало мозгов. Страницы липли друг к другу, пахли пылью и плесенью, листать их было противно. Дом дышал как обычно – глубоко и спокойно, на верхних этажах шаркали, курили, говорили о чем-то простом. А я злился, жалел потраченного времени и видеть никого не хотел. Особенно его, мрачного дядьку из сорок шестой. Но он встал рядом и выпялился из-под очков на мой неудачный трофей. Спросил:
– Как тебе?
– Дрянь какая-то. – Я швырнул книжку на подоконник.
Дядька гадливо подцепил ее, покачал в воздухе, будто взвешивая, и согласился со мной:
– Пожалуй, да.
Очки у него были старые, в толстой коричневой оправе, волосы с проседью. На плаще темнело пятно – такие, падая, оставляют беляши из домовой кухни.
– Иди-ка за мной. – Он мотнул головой и, чуть прихрамывая, стал подниматься по лестнице.
Сам не зная зачем, я поплелся следом. Двери обдавали нас вскриками реклам и детским ревом. Там, за ними, грели щи, стирали, смотрели новости и ложились спать. И только за сорок шестой дверью стояла тишина. Мрачный дядька жил один, и телик его помалкивал в хмуром ожидании.
Он поковырял ключом в замке и приоткрыл темную щель. Я почти шагнул в эту щель, позвали же как-никак, но дядька толкнул меня в плечо:
– Жди здесь.
Пока я размышлял, обижаться или нет, дядька появился снова.
– На, – он сунул мне тонкую книжицу страниц на двести, – осилишь до завтра, приходи, поговорим. А нет – и ладно, через мать передашь.
Я осилил.
Так началась моя новая пятилетка – рваная, трудная и очень, очень короткая.
Петр Николаевич, тот самый дядька, много работал, и виделись мы довольно редко. Может, потому разговоры наши, долгие и ясные, так запоминались. Горела лампа, бледная, с зеленым абажуром, свет ее резал сумерки неровными ломтями. В одном ломте – очки, в других – бумаги, исписанные мелко и невнятно, чернильница, желтоватые пальцы с папиросой. И сквозь все ломти – дым, сизый, завитый аккуратными кольцами. Жесткое кресло язвило обивкой, но вертеться в нем я боялся, только поднимался над сиденьем и тут же падал обратно. Копчик ныл, ноги немели, но я оставался в комнате и терпел, пока Петр не бросал: «Уходи».
С матерью он едва здоровался – молча приподнимал край шляпы и шел мимо. Мать спокойно отвечала: «Доброго дня», словно не видела небрежного к себе отношения. Через меня Петр передавал ей списки книг, только списки, больше ничего. Она покупала не задумываясь и без всякой обиды говорила: «Вот, мальчик, как сказали». Никому другому я бы не простил такого, а ему прощал. Раз за разом, зная, что предаю самое дорогое. Я не любил его, нет, конечно, не любил. Мы жили по негласному договору, и каждый из нас что-то с этого имел. Даже он, несмотря на то, что я был ему не ровня.
Пятилетка закончилась в мои пятнадцать. Я бежал наверх поделиться – закрыл всю физику, разумеется, с пятеркой. Отметки нас обоих волновали мало, но аттестат мне все-таки хотелось получить красивый. Дверь в сорок шестую, приоткрытая, поскрипывала на сквозняке. Из глубины квартиры неслись незнакомые голоса.
– Да, забираем на Чайковского, – глухо сказал женский.
Мужской крякнул:
– Взяли!
В коридоре зашаркали и как будто что-то покатили.
Сначала я увидел голые пятки, худые и шершавые, а потом и остальное, накрытое простыней. У остального не было лица, только выпуклость под легкой тканью. Двое парней в сизых куртках и таких же штанах потащили все это вниз, снова ногами вперед, и я долго еще видел синеватые ногти на голых, чуть скрюченных пальцах.
– Не стой тут, милый. – Тощая Сима запирала сорок шестую. – Уехал Петр, навсегда, и ждать его не надо.
Я бросился к себе, оскальзываясь на ступеньках, сжимая зубы и кулаки. Долго возился с замком, а когда наконец справился, понял, что не могу идти. Сидя на давно не чищенном коврике, я даже не ревел – только громко ругался и колотил по каменной плитке. Там меня и нашла мать. Втащила внутрь, отмыла, отпоила чаем с травой. Я хотел спалить свои книги, прямо в шкафу, будто в запертом доме. Но не спалил. Я забыл их, как забыл того человека – вместе с его очками, папиросами и голыми синеватыми ногтями.
Хрящ вернулся в город в начале октября. Холодало, осины девственно краснели, и я начал топить в Берлоге печку. Дрова мне разрешали брать у Бичо за помощь по хозяйству и прочие заслуги. Мария складывала в рюкзак пахучие поленья и грозила:
– Смотри! Если для девки топишь…
Она не знала, где стоит Берлога, и ревновала к ней не меньше, чем к воображаемым девкам.
Когда струйка дыма вытянулась и над времянкой Хряща, я отправился в гости. Пустырь между нашими территориями взмок, расплылся, и приходилось прыгать с доски на доску, чтобы не пачкать ботинки. В доме меня Хрящ не принял, отвел в сторонку – там стояли деревянный стол и лавки, кое-где покрытые влажным мхом. Прежде чем сесть, я подложил рюкзак. Хрящ же плюхнулся прямо так, словно штаны его вовсе не промокали.
– Случилось чего? – Поросячьи глазки глядели без приязни.
– У тебя пока нет. – Я откинулся назад, и спине сразу стало сыро.
– Ой-ой, – заелозил Хрящ, – чувствую испуг.
– Приятно слышать.
Это был первый раунд, примерочный. Оба мы размялись, показали мускулы, но драка как таковая еще не началась.
– Жир говорит, ты игрушку у него стырил? – Хрящ выложил на стол землистые ручищи.
– Взял, – поправил я, – Жир твой тявкает много, за то и наказан.
В лещине, растущей вдоль забора, загудело. Ветер ахнул, вырвался из кустов, слизнул со стола подсохшие листья. Полетел дальше, к пустырям, попутно сдирая платья с робких осин.
– Надо-то чего? – вдруг спросил Хрящ и поглядел нехорошо, в переносицу.
– В гетто надо. И лучше сегодня.
Он вздернул брови, согнутым мизинцем постучал по столу, а потом мне по лбу, условно, конечно. Коснись он меня, и разминка бы в два счета переросла в бои без правил.
– Что ты там забыл, болезный?
– Думаю, человечка одного прячут, моего человечка. Хочу вернуть.
– Ух, ты, – хмыкнул Хрящ, – твоего-о-о. Выслужиться надо, чтобы прятали, и не одним местом. Выслужился твой человечек?
– А сам ты выслужился?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом