Елена Шумара "Если я буду нужен"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 80+ читателей Рунета

Алине шестнадцать, а в городе – ад. На женщин охотится Хасс – маньяк и, вероятно, Алинин отец. На Хасса охотится Зяблик, мальчик в ботинках на толстой подошве, – не может простить ему старых обид. Зяблику тоже шестнадцать. Алина боится – маньяка, ночи, шагов за спиной и прячется… к Зяблику под крыло. Алина не знает, что Зяблик опаснее Хасса. А может, все-таки знает?

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-122344-1

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 10.06.2021

– Смотри, вот же, вот! – Ванька тыкал за турникеты и чуть не подпрыгивал. Некрасивая девица брезгливо кривилась. – Дружбан-то мой! Узнаешь? Мы теперь в одном классе.

Я узнал. С неприятным холодком между лопатками. В Саду я называл его белобрысым, а после не называл никак. Потому что не видел уже лет девять. Тогда, в Саду, он все время лез ко мне и через меня, а я всегда у него выигрывал. Характер-то там был, ничего не скажешь, но выдержка – дрянь. Сорваться мог в любую минуту. Пару раз я его здорово отлупил. А он меня – ни разу.

– Игорь. – Белобрысый протянул мне руку как чужому.

– Ты чего, Игорек? – Ванька снова заиграл ямочками. – Это же Зяблик, помнишь его, дурила? Мы же в садик вместе ходили!

– Не помню, – холодно ответил Игорек. Пальцы у него были липкими.

Вообще-то я его понимал. Забыть меня – лучшее, что он мог сделать. Я ведь его забыл и еще раз забуду, как только он выйдет за эту стеклянную дверь.

– Вы еще цапались вечно, – веселился Ванька, – помните?

– Ага, – сказал я, – привет, белобрысый. Коленочки не болят?

Как-то он здорово меня подставил, нарочно, за что получил с налета, после чего добрых полчаса отстоял на коленях. В туалете круглосуточной группы, на кафельном полу. Ныл, размазывал сопли, но стоял. Деваться ему было некуда.

– Пойдем, Ваня. – Белобрысый дернул плечом, и Ванька вдруг сдулся, даже щечки опустились. – А ты… ты… – он сжал кулаки, – постригись, ходишь как баба.

Я посмеялся его глупости, и они ушли. Один – задрав подбородок, второй сутулясь и немного косолапя. У выхода второй обернулся и помахал мне рукой. Хороший был пацан, но совсем, совсем ненужный.

Там, вовне, солнце еще проливалось в бурые лужи, но в Берлоге влажно и тяжело дышали сумерки. Сырел матрас, от него пахло прошлогодней соломой и спитым чаем. Сентябрь только начинался, и вечерами здесь было вполне терпимо. Печку я пока не растапливал, но ватное одеяло уже стащил с верхней полки. Серое с красными прожилками, оно холмиком лежало у меня в ногах. Я не устал, был легкий, но какой-то маетный, с камнями и ватой внизу живота. Хотелось валяться, глядя в подкопченный потолок, и в то же время – бежать, бежать без оглядки. Только я не знал, куда и зачем, и ждал чего-то, как брошенный пес, и боролся с чем-то вязким внутри меня.

Последний луч лизнул мою руку и пропал. В Берлоге почти стемнело. Я поднялся, допил молоко – оно было сладким, будто с сахаром – и вышел на холодное крыльцо. Дышалось легко, как бывает только осенью, слабенький закат подкрашивал небо. Тянуло спринтерски рвануть, петлять между сараями, кричать. И я рванул, но молча, чтобы никто не узнал, что я живу, что я есть и что мне хорошо.

Двор, куда выходили наши окна, к вечеру становился обитаемым. Наползали полуживые хмыри, старые и не очень, взбирались на обломки скамеек, пили дешевое пиво. Дуньев из шестой резался с мужиками в карты. На просмасленной кальке лежали обрезки жирной колбасы, Дуньев закидывал их в рот и вытирал руки о чьи-то простыни, сохнущие на веревке. Под чахлой акацией Санек окучивал баб, вечно пьяных, хриплых, шумных и все время разных.

Нынешняя баба казалась не вполне пропащей. Тонкие запястья, не пережженные волосы, скромный костюмчик в клетку. Санек целовал ее, а она крепко держалась за лацканы Санькового пиджака и вскрикивала раненой птицей. Смотреть на них было приятно, и я смотрел, но потом Санек показал мне кукиш. Вот еще, скромник нашелся. Я хмыкнул, сунул руки в карманы и… что за черт?! Больно! Пальцы на правой руке здорово кровили, куртка пошла бордовыми пятнами. Уцелевшей рукой я пощупал карман и понял – в кармане осколки стекла.

Я смотрел, как ладонь заливает кровью, как кровь капает в пыль, и больше не чувствовал боли. То острое, что было вначале, притупилось, затихло. И осталось только это – теплое, темное, текущее в щели между пальцами.

– Эй, парень! Ну-ка, покажи!

Кто-то схватил меня за локоть, и тишина, в которой я повис, лопнула. Боль сразу вернулась, обожгла, пошла во все стороны ручьями.

– Отпусти! – Я рванулся, но пальцы от моего локтя не отцепились.

Чужой, огромный, с песочной бородой и песочными же глазами. Никогда его тут раньше не было. А теперь – пожалуйста, явился, навис надо мной и держит, будто я что-то украл.

– Отпусти! – снова взвыл я и здоровой рукой толкнул песочного в грудь.

Тот отступил, растерянный, покачал головой.

– Не дури, парень! Я врач, давай помогу.

– Себе помоги, – буркнул я и пошел к подъезду.

Лицо у песочного неплохое было, светлое. Это и довело меня до бешенства. Да кто он такой, кто позволил ему стоять тут, лучиться жалостью и теплом?

– Брось его, мужик, – прохрипел за спиной Санек, – он с чужими не того… Без тебя справится, не сдохнет.

Я и сам знал, что не сдохну. Еще шестнадцать шагов и десять ступенек, и мать достанет свои травки, заварит, промоет, пошепчет, и раны мои затянутся навсегда.

– Кушай, мальчик, – на топкое болото щей лег сметанный сгусток, – хлеб бери, без хлеба нехорошо.

Здоровой рукой я взял хлеб, а забинтованной – ложку. Улыбнулся матери и начал есть, зачерпывая медленно и глубоко, чтобы войти в ритм и подумать, что же дальше.

Скверная получалась история. Кто-то подкинул мне в карман стекло – вроде раздавленный стакан, причем дорогой, тонкий. Но кто? Хрящ? Нет, не мог, слишком далеко стоял. Ванька? Абсурд, вычеркиваем. Этот сопливый блондин? Ну вряд ли, кишочка не тянет. Тогда остается… Жир. Почему бы и нет? Терся рядом, зыркал погано. Сам сделал или по наущению Хряща – пока вопрос, но в остальном…

Я положил ложку.

– Спасибо.

Мать погладила меня по голове и улыбнулась:

– Болит?

– Нет, все прошло.

– Вот и ладно. Теперь чаю, да?

Да, теперь чаю и понять, почему Жир это сделал. Вернее, за что. За унижение? Так ему не привыкать – Хрящ их, как котят, топит. Может, раньше пересекались? Не похоже, я бы помнил. Тогда почему? Ответа не было, и я сердился на себя и дул на чай так сильно, что он выплескивался на стол.

– Тише, мальчик, тише. – Мать встала за тряпкой, и край ее передника коснулся моего рукава. – Дождь будет. Промокнет Сомова.

– Какая Сомова?

– Помнишь, в том году платье палевое шила? С таким воротником? – Она провела исколотым пальцем вдоль ключицы, и я вспомнил. Вспомнил Сомову в легких туфлях на босу ногу, нитку жемчуга на шее и шепот: «Иди сюда». Вспомнил платье цвета пустыни, мягкое, горячее, душное, и как путался в его складках и хотел пить, и как бежал домой, чтобы зарыться в материн подол и разбить на осколки пустынные миражи.

Осколки. Все-таки Жир или нет? И если Жир, то зачем? Доказательств – ноль, и предъявить мне нечего. Цапаться с Хрящом за просто так – себе дороже. Можно, конечно, найти Жира и отлупить без объяснений. Но это опять – Хрящ, с которым без объяснений уже не выйдет.

И я решил подождать. Месяц, два, сколько будет нужно. Отомстить-то никогда не поздно, главное, понять, за что, кому и как.

– Пойдем, – мать потянула меня за ухо, – хорошее покажу.

В комнате горел торшер, неровно выкраивая из темноты машинку, ворох цветных лоскутов и старую коробку с пуговицами. Когда-то я любил рыться в этой коробке, погружая руки по самое запястье в шелестящее нутро. Раскладывал черное к черному, круглое к круглому, прятал по карманам, терял, но матери не признавался. А она не замечала, или замечала и ничего не говорила, потому что не хотела мне мешать. Но теперь – всё, теперь только ткани, чужие, временные, теряющие форму, уходящие в никуда. Смятые, вскрытые ножницами, пробитые строчками, но до этого – мои.

Скрипнула дверца шкафа, мать вынула на свет тяжелый сверток. Я не сдержался и надорвал бумагу. Из щели плеснуло изумрудным – бархат, плотный, мягкий и совсем теплый, как живой.

– Нравится? – шепнула мать, и я так же шепотом ответил:

– Да.

Мы еще постояли над развернутой тканью, а потом зазвонило – резко, как ударило. Мать дернулась, суетливо поправила платье и толкнула меня в плечо – уходи. Сомова явилась снимать мерки.

Дверь я прикрыл неплотно, хотелось посмотреть, какая стала Сомова теперь. Сначала они пили чай, говорили о зреющем дожде, ценах и Сомовском муже, который вот-вот вернется из-за границы. Но вскоре мать достала метр, а Сомова начала раздеваться. Я припал к щели, вцепился в дверную ручку, и дыхание мое стало слышным.

Пожалуй, я не видел ничего, кроме тонких полос кожи и кружев. Метр вился вокруг них, как змея, и голос матери, называющий числа, таял в сумеречной вате. Когда из окна потянуло свежим, под влажной рубашкой забегали мурашки. Я прикрыл дверь и бросился на кровать лицом вниз. Сейчас, сейчас Сомова уйдет, и будет можно.

Мать, заперев за Сомовой, навесила цепочку и скрылась в ванной. Полчаса, не меньше… Я прокрался в ее комнату, вытащил из шкафа пакет и зайцем метнулся к себе.

Бархат ворсился в ладони, шершавился. Я даже не вынул его из бумаги, просто открыл и гладил. А он матово играл под маленькой лампой и не давал мне дышать. За окном поднялся ветер, он рвался в заросли сирени, и та постанывала, не зная, впускать его или нет. Дождь уже готов был пролиться, но хмыри все еще галдели в глубине двора. Крики и хохот дергали меня, отвлекали от главного, я натянул на голову одеяло и вытянулся струной. Далеко, в заглазной темноте, заплясали птичьи перья, поднялась пыль, чьи-то руки схватили пустоту. Сверток с бархатом опрокинулся на пол.

Крики постепенно вернулись, разметав мою тишину. Похоже, там ярились, били бутылки, осыпая друг друга бранью и стеклом, собирались в стаи. Я влез на подоконник – посмотреть, но смотреть было не на что. Вдруг, как будто его включили, пошел дождь и смыл всю эту серую человеческую гниль.

В форточку дуло, но я сидел, мерз и смотрел на город, полускрытый за черными ветками. Он тоже смотрел, шипел дождем, мигал огнями и далекой электричкой кричал: «Ту-у-у!» Это был мой город, он принадлежал мне, как принадлежит мальчишке лопоухий щенок. Никто не мог тронуть меня здесь, я же был свободен и всевластен. По праву сильного, по праву того, кто видит больше и дальше других.

Утром я поехал в контору за письмами. Именно поехал – дождь все еще моросил, а у меня протекал ботинок. Автобус еле тащился, чихал, плевался пассажирами, чаще школьниками. Сонными, вырванными из теплой летней жизни, уже уставшими, несмотря на ранний час. Напротив сидела дамочка – явно училка, вся собранная, прочная, с прилизанными кудряшками. В школе я доводил таких до истерики, они волокли паразита к директору, но не получали сатисфакции. Даже директор, среднего ума тип, понимал, кто я, а кто они.

У промтоварного в автобус заскочил Ванька. Волосы его торчали, словно колючки на кактусе.

– Зяблик! Ты!

Он плюхнулся рядом, поелозил, сдвинув меня к стенке, и счастливо улыбнулся.

– Второй день подряд встретились. Здорово, да?

– Здорово, – согласился я. Все-таки обижать моего Ваньку не имело смысла.

– А мы вчера в ресторан ходили, знаешь, на Красноармейской – здоровый такой, «Нимфа» называется?

– И что там?

– Еда – высший класс! Я такой еще не ел.

– Не разорился?

– Игорек платил. – Ванька беспечно махнул рукой. – У него денег полно, папаня-то гендир. Кстати, злился он на тебя вчера! Даже водки выпил в «Нимфе», представляешь?

Ну да, конечно, герой, водки выпил. Я усмехнулся и приоткрыл молнию на куртке.

– Пижон твой Игорек.

– Да и пусть! Зато он добрый, обещал мне кроссовки отдать штатовские, настоящие. Он их и не носил почти.

– Это не добрый, Ванька, это по-другому называется.

– Как?

– Никак. – Я положил ногу на ногу, и училка напротив поджала губы. – Носи свои кроссовки и в голову не бери.

– Дурилы, – Ванька расстроено вздохнул, – детсад-то пуф, кончился давно, а вы все паритесь. Дружили бы теперь втроем…

– Не дружили бы, – отрезал я.

Автобус остановился, и в переднюю дверь ввалился пацан лет семи. Грязноватый, нечесаный, но, скорее всего, домашний. Тетки сторонились, когда он шел мимо них по проходу. Я ожидал чего-то в духе «не ел три дня, помогите христаради», но пацан молча уселся рядом с училкой и вытащил из кармана горсть крупных семечек.

Морда у него была хитрая, глазенки колючие. Сквозь драную штанину смотрело тощее колено. Забавный пацан, только, видно, голодный. Семечками-то не наешься.

Щелк! Училка напряглась, даже рот приоткрыла, но пацан спрятал шелуху в карман. Следующий щелк оставил ее равнодушной, и я даже пожалел о том, что скандал не состоялся.

На остановке у рынка автобус задержался – издалека, шлепая по лужам, бежала старушка в голубых ботах. Водитель пил кофе из картонного стакана и настраивал радио. Оно шипело, выкрикивало разными голосами, будило пассажиров, и те хлопали глазами, словно потревоженные совы. Когда старушка, пыхтя и крякая, влезла на первую ступеньку, пацан выбросил руку, схватил училкину сумку и кинулся к задней площадке.

Сперва ничего не происходило, только училка хлопала ртом, как рыба на песке. Потом у нее появился голос, и она заверещала:

– Отдай!

Автобус оживился, загомонил, кто-то повскакивал с мест, училка перешла в нижний регистр и с криком «Держи-и-и!» бросилась за пацаном. А тот уже несся вдоль ларьков, озираясь и прижимая сумку к груди. Я хохотал как помешанный, вокруг осуждающе бубнили. Ванька жался в комок, виновато охал и пятился к выходу. День начинался не так уж и плохо.

Конец же дня выбил у меня из-под ног хлипкую скамеечку, и я повис как в петле, задыхаясь и дергаясь, и ничего не мог изменить.

Когда Хасс явился первый раз, мне было пять. Невысокий, грузный, с бегающими глазками, он шагнул через порог, и я сразу понял, что у нас не заладится. Осмотрев комнаты, Хасс скрылся в туалете, долго пыхтел там, потом коротко спустил воду и вышел, повеселевший.

– Как, Паша? – спросила мать.

Толстой рукой он подтащил ее к себе, чмокнул в шею и кивнул:

– Хатка хорошая. Принимай хозяина, малец.

Малец – это было мне, но я ничего не понимал и молчал, пытаясь найти на лице матери хоть какой-то ответ. Ответа она не давала, только жалась к Хассу и улыбалась незнакомо – так, будто больше не моя.

Я чувствовал это и позже – все время, пока Хасс жил у нас. Наверное, тогда он еще любил мать, и ей хотелось купаться в этой любви, даже такой, грубой и неумелой. Немного согреться, взять себе, побыть за кем-то. Она готовила тот же борщ, но теперь мы ели его втроем, гладила рубашки, маленькую и большую, и покупала газеты – для Хасса. Газеты пачкали пальцы и пахли незнакомо, читать их было скучно. Часто по ночам я слышал, как мать стонет в соседней комнате. Пугался, забивался под одеяло, давился слезами, но не бежал ее спасать.

Наверное, Хасс хотел, чтобы меня не было. Совсем. Но я был, худенький черноглазый птенец. Вил гнезда, метил территорию, прятал разные вещи – просто так и от Хасса. Не пакостил особо, но и не делался ручным, и это доводило его до бешенства.

Вообще, в бешенство Хасс впадал легко. Лицо наливалось вишневым, он кричал, махал руками, много раз повторял одно и то же. Мог дернуть, толкнуть, даже ударить. После лежал, обессиленный, взмокший, и мать носила ему лед в полотняном мешочке.

– Сгинь, гаденыш, – шипел Хасс, если я входил в комнату, – морду твою в котел!

Мать уводила меня, наливала чаю, гладила по голове. Шептала что-то теплое, но я все равно плакал, и чай мой остывал нетронутым.

– Ничего, мальчик, – говорила мать, – ничего, ты главное слушайся.

Я вроде бы и слушался, но Хассу этого послушания было мало.

Похожие книги


Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом