Дина Рубина "Одинокий пишущий человек"

grade 4,6 - Рейтинг книги по мнению 1080+ читателей Рунета

«Одинокий пишущий человек» – книга про то, как пишутся книги. Но не только. Вернее, совсем не про это. Как обычно, с лукавой усмешкой, но и с обезоруживающей откровенностью Дина Рубина касается такого количества тем, что поневоле удивляешься – как эта книга могла все вместить: • что такое писатель и откуда берутся эти странные люди, • детство, семья, наши страхи и наши ангелы-хранители, • наши мечты, писательская правда и писательская ложь, • Его Величество Читатель, • Он и Она – любовь и эротика, • обсценная лексика как инкрустация речи златоуста, • мистика и совпадения в литературе, • писатель и огромный мир, который он создает, погружаясь в неизведанное, как сталкер, • наконец, смерть писателя – как вершина и победа всей его жизни… В формате pdf A4 доступен издательский дизайн.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-110763-5

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 14.06.2023


Помню, когда моя дочь Ева ждала первого ребёнка и мы уже знали, что это будет девочка, однажды я решила её проветрить. Заодно мы заехали за моей мамой, тогда ещё бодрой и смешливой, и вместе, радостно щебеча, куда-то покатили – кажется, в какой-то парк угощаться мороженым. Я крутила руль, на заднем сиденье дочь горячо спорила со своей бабкой, моей мамой… И вдруг меня пронзила такая очевидная, но потрясающая мысль: в этой машине едут четыре поколения женщин моей семьи по прямой линии, если считать ещё не рождённую мою внучку, а мамину правнучку. И почему же её не считать? Она, вероятно, слышит весь спор, а возможно – я даже уверена! – имеет на всё своё мнение.

Я просто замерла от этой мысли, залюбовалась драгоценной цепочкой, вроде Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова… и так далее, до скончания веков.

Связь поколений – вот что завораживает меня и в жизни, и в творчестве. Это очень заметно во всех моих книгах.

С огромным любопытством наблюдаю за внучкой. Эта маленькая прохиндейка не только внешне на меня похожа. Куда интересней наблюдать за её попытками обвести взрослых вокруг пальца, сочинить несусветную чушь и ловко вывернуться из «разбора полётов».

В погожий день, гуляя со своим керн-терьером, я иногда доходила до её садика. В 12.00 всю группу выпускали погулять во двор, мы с Шерлоком приближались к забору… и малыши бросались погладить собаку сквозь прутья решётки. Это был звёздный час моей внучки: до известной степени она становилась центром внимания. Она становилась популярной и знаменитой.

В первый раз после такой приветственной возни мы с Шерлоком уже направились восвояси, и я услышала за своей спиной:

«Это твоя собака?»

«Моя!» – гордо ответствовала Шайли.

«А кто это с ней гуляет?»

«Наша домработница», – прозвучало без малейшей паузы.

Дома я в полном восторге позвонила дочери пересказать этот дивный диалог. Та рассвирепела:

«Ах, засранка! Ну, она у меня получит, пусть только домой вернётся!»

«Оставь её в покое, – сказала я. – Может, она будет писателем?»

Так о чём мы – о детстве? Бог с ним, оно давно уже прокручено в чудовищной писательской мясорубке.

Раньше мне часто снились люди моего детства, моего двора, молодые родители, бабка с дедом на протезах. Но по мере того как я их описываю, исчерпываю, додумываю и прощаюсь, они снятся всё реже. А после выхода в свет романа «На солнечной стороне улицы» и мой Ташкент перестал меня беспокоить.

Счастливая структура писательского мозга: ты выплёскиваешь на бумагу свои сны, свою память, свои страхи и прегрешения, детство и отрочество – да, в сущности, всю свою жизнь! – и дальше идёшь налегке, готовый воплотиться в чужие жизни, гулять по чужим городам и слушать чужой непонятный говор.

Глава вторая

Из дому надо выходить с запасом тепла

Но как подумаю про долгий путь оттуда…

Не надо! Нет! Уж лучше не пойдём.

Давид Самойлов

– Д.И., ваш роман «На солнечной стороне улицы» прежде всего – о сложной системе отношений, связей, вибраций окружающего мира, в котором вырастает юный человек. Внутренние судьбы ваших героев не имеют словаря. Там снимают с себя наручники, именуемые культурой, и возникает нечто новое, иной космос. Возможно, причиной тому – местность, в которой протекает действие романа? Говоря о Востоке, мы часто подразумеваем некую мудрость, с оттенком мистики, свойственную восточным людям. Вы ощущаете это качество в себе?

– При чём тут восточная мудрость? Среди восточных людей я встречала потрясающих идиотов. Если же вы имеете в виду взросление в бурной и разношёрстной толпе персонажей, среди которых проходила моя ташкентская жизнь, точнее назвать это не мудростью, а, скорее, гибкостью. Это гибкость, привычка уживаться в обществе пёстром и неоднородном по всем векторам: национальному, социальному, эмоциональному, этическому. Примите также к сведению коренную данность – ислам. Он был стреножен советской властью, одомашнен и выливался по большей части в красоту национальных обычаев, вкусную еду, гостеприимство к любому незнакомцу, кто переступает порог твоего дома; но помнил и другие времена: например, женщин в паранджах. Просто в ежедневном обиходе мы практиковали то, что ныне именуется извращённым и опустошённым словом «толерантность». Говоря проще, мы интуитивно понимали: что можно человеку сказать, а от чего лучше воздержаться.

К «восточной мудрости» это не имело отношения. Это была коммунальная мудрость ташкентского двора.

Босое постижение милосердия и добра

Главный урок детства: опыт плавания в своеобразном Ноевом ковчеге. Вокруг клубились десятки этносов со своими обычаями, привычками и наречиями. Но и мусульманские традиции в ауре города были достаточно сильны: уважение к гостю, уважение к старшему по возрасту, почтение к хлебу, невозможность выбросить даже засохший его кусок… Об этом можно говорить часами.

Дворовая жизнь ребятни в Ташкенте была – уверена! – гораздо более насыщенной и увлекательной, чем в любом городе средней полосы России: климат. Вся жизнь на виду. Да и сам человек – маленький, большой – как на ладони. Открытая, горячая загорелая кожа, задубевшие пятки отважных и неутомимых маленьких ног…

Чуть ли не девять месяцев в году мы бегали во дворе налегке, часто босиком, домой заскакивали, чтобы выбежать через пять минут с горбушкой хлеба, посыпанной солью и натёртой чесноком. Откусывать давали избранным, приближённым. Наш знойный мир был необъятен: соседние бахчи, поля с развалинами глинобитных домишек. По весне всё вокруг полыхало волнами багровых маков, а руины кишели всякой опасной живностью, вроде скорпионов, которых мы ловили в банки и заливали спиртом – это было противоядием от будущих укусов.

Печать окружения, иначе говоря, печать местности, где мы растём и взрослеем, всегда настолько выразительна и несмываема, что, например, своих ташкентцев я опознаю буквально в первые минуты знакомства. В манере говорить, в жестах, в мимике у них наличествует (за редчайшим исключением) такой важный социальный витамин – «презумпция дружелюбия»: ненавязчивая и ненатужная готовность к разговору, к улаживанию спора, к эмоциональной отдаче. Не говоря уже о немедленном, как инстинкт, позыве накормить гостя. Это в нас впиталось узбекское гостеприимство – важнейший закон жизни народа.

Я твёрдо знаю: всё или почти всё, что есть сносного в моём тяжёлом характере, – это влияние многоголосой ташкентской улицы, точнее, ташкентского двора. Тот же двор воспитал в нас осторожность, бдительность и гибкость в разных передрягах. И потому, сталкиваясь в своих многочисленных поездках с представителями самых разных эмиграций (американской, израильской, немецкой и проч.), я ещё ни разу не повстречала ташкентца, который бы не держал ударов судьбы, не выстоял и, как следствие, не преуспел.

Впрочем, об этом уже написан, экранизирован и переведён на множество языков роман «На солнечной стороне улицы». Не хочется повторяться. Расскажу только вот о чём.

В конце 1945-го мой отец, демобилизованный младший лейтенант Илья Рубин, приехал в Ташкент к своим престарелым родителям – те были эвакуированы в Среднюю Азию из Харькова в начале войны. Он вышел из поезда на незнакомый перрон, миновал вокзальную площадь и пошёл по тихой улице в поисках нужного адреса. Заблудился в переулках среди саманных домишек, растерялся… и постучал в синюю калитку в глинобитном дувале чьего-то двора – просто спросить дорогу. Вышел пожилой узбек, увидел фронтовика, предложил подождать, ушёл и… вернулся с пиалой. Сказал: «Сначала попей чаю, сынок. Потом расскажу, как идти».

«Так меня встретил Ташкент, – говорил отец. – И вот уже сорок лет я об этом помню».

Я выросла среди людей, многие из которых после войны остались в Ташкенте – хотя могли бы вернуться туда, откуда были эвакуированы. Но по разным причинам не вернулись. Не только потому, что Ташкент – «город хлебный». Не такой уж он был и хлебный в военные годы: так же, как вся страна, голодал, стоял в очередях за жидкой мучной бурдой, затирухой, получал хлеб по карточкам.

Так вот, дело не в «хлебности» Ташкента и его жителей, а в душевной приёмистости, той самой терпимости к ордам голодных и не всегда симпатичных «квартирантов», что обрушились на город.

Достаточно вспомнить легендарного кузнеца Шомахмудова, который принял в свою семью и воспитал больше десятка разноплемённых сирот. Не знаю, хотелось ли ему этого; думаю, не мог не подобрать. Для нас, выросших после войны, эта история была привычно «школьной», почти официозной, её вспоминали на День Победы – местный такой символ гордости (помню, на эту тему и фильм был снят, «Ты не сирота!» назывался, в нём играла мамина ученица Лариса Лупиан, будущая жена Михаила Боярского).

Но однажды, уже взрослой, проходя мимо памятника тому кузнецу, я вдруг подумала: как же он всех кормил, этот человек, ведь у него наверняка и своих голодных ртов было достаточно? Как смог прокормить всю эту ораву – не месяц, не два, а годы, да ещё какие годы?!

Никакая это не «толерантность», это особый вид мужества, невозможность уклониться, деяние подлинной естественной доброты. Если хотите – да, народная этика Востока.

А детский дом Антонины Ивановны Хлебушкиной? Эта женщина, которую воспитанники называли мамой, дала свою фамилию всем малолетним сиротам. Сейчас по всему миру живут в разных странах множество Хлебушкиных. С одним таким, в Израиле, я знакома. И опять же, именно сейчас, будучи немолодым человеком, я думаю: сколько добра должна была излучать эта женщина, сколько силы и душевного тепла, чтобы согревать множество осиротевших детских сердец! Да ведь это настоящая электростанция любви…

И это – Ташкент. Мне, конечно, повезло: любой писатель выжимает из собственного детства драгоценный экстракт для своих книг. Писатель рождается где угодно – в Индии, Новой Зеландии, в Британской Колумбии, на магаданской зоне, в столице империи с её культурными сокровищами, в деревне на Алтае… Писатель всегда заложник своего детства, но он и властитель своего детства, он – победивший и побеждённый гладиатор.

Мне повезло: столько ярого солнца, базарного ора, душевного тепла и синего золота небес было пролито в детстве на мою всегда растрёпанную макушку, что хватило бы и на десять романов о моём городе.

Но я написала один…

«Меня там не было…»

С годами начинаешь перебирать воспоминания, которые когда-то казались незначительными, осознавать детали, вроде такие неприметные, но заговорившие со мной именно теперь, причём особыми тайными знаками: и мы пригодны для прозы! И мы, и мы! – кричат эти воспоминания. И многое уже иначе освещено, многое занесено палой листвой, виноградной пыльцой, гулом спелого арбуза, когда прикладываешь ухо к его полосатому боку…

Передо мной проходят люди разных этносов, приветствуя меня – каждый по-своему.

Я выросла среди узбеков, таджиков, уйгуров, киргизов; среди татар – казанских и крымских. Это были две разные общины. Образованные, красивые, как итальянцы, белокожие казанские татары и острые, гортанно-беспокойные крымские. Директор музыкальной школы, где я училась, был огненнобородым, орлиным и яростным человеком; поговаривали, что он подписывал какие-то протестные письма, ездил в Москву на демонстрации, боролся за возвращение своих соплеменников на родину в Крым. В средней полосе России он давно бы уже слетел с должности и, возможно, угодил в места отдалённые. В Ташкенте он продолжал принимать экзамен на беглость пальцев. Меня выделял среди остальных учеников и, кажется, натягивал оценки на экзаменах – мама уверяла, из-за того, что его дочку тоже звали Диной. («Международное имя», – поясняла мама, подчёркивая это как своё личное достижение.)

Итак, татары двух мастей…

Евреи – трёх мастей: ашкеназы, бухарские (те говорили на своём непонятном языке, их почему-то понимали зеленоглазые таджики) и караимы, совсем уже неясного происхождения люди. В полуподпольном еврейском фольклоре Кашгарки они считались слегка запачканными необъяснимой выживаемостью в годы немецкой оккупации.

«Они как-то доказали немцам, что они не евреи», – говорил дед.

«Как доказали, деда?»

«А так: нас, говорят, не было, когда тому парню прибивали гвоздями ноги к деревяшке. Мы, говорят, в то время были сильно заняты в Вавилоне».

Летнее утро, каникулы, веранда, покрытая парчовой шалью утреннего солнца. Дед сидит на своём топчане ещё не бритый, ещё не пристегнувши протезы. Бабка перед ним – на низкой скамеечке, бинтует ему культи ног, раздражённо вставляя свои замечания в нашу, как считает она, идиотскую беседу… А перед моим вечно возбуждённым воображением встаёт эпическая картина. Деду уже никто не прибьёт ноги к деревяшке, как тому парню, у него ведь уже нет ног. Это хорошо! А хитрожопые караимы похожи на восьмой отряд в пионерлагере, когда всех нас согнали на линейку из-за разграбления «комнаты славы» с кучей её никчёмных спортивных кубков и портретов погибших футболистов «Пахтакора». «Кто это сделал?!» – «Не мы! – вопил тридцатью глотками восьмой отряд. – Нас тут не было! Мы были в походе!»

«А кто прибивал?» – живо интересуюсь я.

«Хватит, Сендер!»

«Не знаю, меня там не было», – презрительно отвечает дед.

«И меня!» – вставляю я.

«И тебя там тоже не было».

«Хватит! – повторяет бабка. – Генук! Никому не нужная майса», – тремя словами расправляясь с чужим богом.

Кстати, в юности я была очарована поэзией Нового Завета, как-то легко пролетая все имеющиеся там оскорбления в адрес моего народа, что за минувшие века понатыкали в текст переписчики евангелий. Я пропускала все эти «порождения ехидн», «фарисеев», все проклятия и обзывалки – справедливо полагая, что судить ни о чём не могу, ибо меня там не было.

Я много читала на богословские темы: труды Сергея Булгакова, Николая Бердяева, Владимира Соловьёва… Модный в эпоху застоя религиозный тамиздат таскала мне соседка Люба, художница и интеллектуалка, христианка новейшей антисоветской формации. В те годы такие фигуры частенько встречались в интеллигентской среде. И однажды, принимая от меня очередную стопку прочитанных книг, для конспирации завёрнутых в газету, она сказала: «Вы уже так свободно ориентируетесь в теме, Дина. Почему бы вам не сделать следующий логичный шаг? Я договорюсь с отцом Николаем…»

Это и в самом деле был бы вполне логичный шаг, и я знакома со многими, кто его сделал, легко перешагнув через две тысячи лет погромов и костров инквизиции, через непременные гетто европейских городов, через унижения черты оседлости; наконец, через то самое грандиозное всесожжение моего народа в середине двадцатого века.

Просто они мало что знали на эту тему. В конце концов, это было давно и их там не было.

Перед моими глазами встала картина из детства: безногий дед на залитой солнцем веранде, бабка, бинтующая его культи, которые никто уже не смог бы прибить гвоздями к деревяшке… «И тебя там тоже не было» – произнёс в памяти насмешливый и ворчливый голос деда.

«Нет, Люба, спасибо», – возможно, слишком быстро и слишком вежливо отозвалась я.

Итак, кто там ещё в кольце людей моего детства, хранящем меня на всех моих путях? Ах да: ещё горские евреи, которых я представляла себе в таком горном, отдаленно-витом антураже.

Отдельным плотным островом – процветающая армянская община, её роскошное кладбище, на чьи тенистые и цветущие аллеи мы сбегали с очередной пары лекций. Какие познавательные прогулки, какие грандиозные мавзолеи подпольным цеховикам, бандитам, спортсменам, консерваторским профессорам! «Рубен наш гордый! От коварной пули ты голову свою…» – чего-то там. Или: «Красавица Амест, сражённая болезней…» – какие всё шикарные названия для романов! Когда-нибудь напишу…

А немцы, основательные и обстоятельные хозяева, переселённые к нам из сёл и городков Поволжья! А корейцы – умные, и молчаливые, и работящие! Я помню двух-трёх с именами шекспировских героев: Гамлет и Макбет! Зато фамилия у всех была, кажется, одна – Пак. Ну, ещё одна – Ким; в крайнем случае – Цой. Но то уже представлялось ненужной расточительностью. А дети греческих коммунистов – вот от кого держаться надо было подальше, несмотря на приятную и вездесущую в Греческом городке музыку Микиса Теодоракиса.

Ну и свой цвет, экзотику, гортанный говор в бурлящий гомон толпы на улицах и в парках добавляли иностранные студенты: Ташкент был городом индустриальным, с изрядным количеством вузов. В Ирригационном институте, например, учились выходцы из стран Африки, из Индии и Пакистана.

Как подумаешь о привычной ташкентской разноплемённости, среди которой мы выросли, – вот где надо было строить Вавилонскую башню! И знаете, там бы её достроили, ибо все «народности» худо-бедно изъяснялись на советском волапюке.

Все порассыпались, пораскатились…

Праздник воспоминаний

Впервые попав в Израиль, я привычно окунулась в разноплемённую пестроту здешних лиц, золотую патину пыльцы в воздухе и на стволах деревьев, услышала гундосый ор и напористый распев базара, вдохнула запах пряностей и синий дымок шашлыков… – и почувствовала себя в своей тарелке: это был всё тот же Ташкент. Всё так же, с разными акцентами на иврите объяснялись люди, попавшие сюда из дальних пределов земли. И при всём отчаянии и тоске начальных лет эмиграции я поняла, что буду писать, – то есть не умру, что одно и то же.

Я слышала, что роман «На солнечной стороне улицы» воспринимается читателями как моя автобиография. Конечно, это иллюзия; хотя для писателя иллюзия – вполне прочный материал, выдерживающий многотонный вес.

Автор часто пользуется прикрытием, маской с собственным именем и внешностью – это даёт выход более доверительной, более открытой интонации и сокращает расстояние между читателем и книгой. Этот роман – сплав вымысла, собственной памяти, собственной и чужой боли, рассказов близких и друзей. Сплав мыслей, чувств, воспоминаний и образов, любви и ненависти… Иллюзия. Но ни в коем случае не фотография.

Главные героини романа – художница Вера Щеглова и её мать Катя – ничего общего с моей жизнью не имеют, это вымышленные фигуры. Вообще, в моих книгах гораздо больше вымысла и больше «отвлечённого» «чужого» материала, чем кажется на первый взгляд. Моя скромная биография никак не могла бы вместить жизни героев всех моих книг. Профессия писателя предполагает, конечно, личное включение – на уровне наблюдений и каких-то кусочков собственного опыта. Но писательское воображение – куда более изощрённая и многослойная материя, чем принято считать. Факты, эпизоды и сцены, лично прожитые автором в жизни, в прозе всегда преображаются, порой до неузнаваемости. Для меня, как для любого писателя, и воспоминания в первую очередь – материал, который можно вывернуть наизнанку, вытянуть из него любую нить, вычленить любой образ, характер или ситуацию; перелицевать, перекроить и сшить совсем иную жилетку. Это наш драгоценный багаж, «праздник, который всегда с тобой»… – или наказание, не отменимое ни совестью, ни памятью, ни ночным забытьём. Да и как можно «не вспоминать»? Это не в наших силах…

«…Навязчивый образ, который всплывал у меня при чтении этой вашей книги, я бы назвал кинематографическим, – писал мне Рафаил Нудельман, блистательный переводчик Станислава Лема, Меира Шалева, Агнона… – На экране – карта огромного города. Она превращается в картины проплывающих улиц, переулков, зданий и площадей… Но вот одна из картин укрупняется, объектив словно въезжает всё глубже и глубже, на экране уже только одна клеточка этого города – какой-то двор, какой-то дом, чье-то лицо. Оказывается, роман – об этой клеточке. Приблизившись, она становится местом жизни героев, местом сюжета. И вдруг объектив начинает отъезжать, всё стремительней, вот уже и город стянулся в клетку, в точку, и внезапно мы видим, что эта точка – в глазу человека, автора. Затем и сам автор оказывается всего лишь изображением в крохотной клеточке своего мозга, в которой, в свою очередь, проявляется лицо героини. И тогда мы спрашиваем, вслед за вами – кто же о ком пишет? И кто кого придумывает? Это литература придумывает жизнь или жизнь придумывает себя в виде литературы? Где этот город, эти герои, эта «реальность» – в реальности или творится в момент её придумывания? И куда они все исчезают (включая автора), «когда доплывут»?

Пейзаж и окружение, конечно же, меняют писателя, как меняют его годы, переезды, новая любовь, новые члены семьи… Его меняет даже направление ветра! Ведь кто такой писатель? – взрослеющий или стареющий организм, склонный к чудовищной рефлексии; психически хрупкое и мнительное создание. Труд его тяжек, долог и согбен – что-то вроде сбора хлопка. Мучительное занятие – писание книг; всё равно что любить кого-то долгой безысходной любовью. И потому писатель дважды испытывает любовные страдания – в жизни и в книге, – вдвое больше, чем другие, обычные люди. И все его переживания, недомогания, радости и боли – всё выливается на бумагу. Кажется, Л. Толстой говорил, что не может писать, когда у него болит живот.

Когда в очередном интервью меня спрашивают, какое место занимает литература в иерархии дел и обязанностей, которыми мне приходится заниматься в жизни, я отвечаю: примерно то же место, что печень в организме. Это тот самый случай, когда патологоанатом говорит на вскрытии: «Жаль, у больного было такое здоровое сердце. Мог бы жить и жить».

Если бы не литература, я бы могла отлично жить, была бы лёгким общительным человеком, прекрасной хозяйкой, заботливой женой и терпеливой матерью. Можно ещё присмотреть себе хобби, какое-нибудь увлекательное занятие: шитьё, вязание, макраме, составление икебан или что там ещё…

Печень не позволяет.

Словом, писатель подвержен чему угодно. Например, страху. А уж в буйном и знойном городе моего детства и отрочества страхов – больших и маленьких – было предостаточно.

Каждый год по весне в Ташкент стекалась криминальная шваль со всей огромной страны.

Преодоление страха

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом