Михаил Бару "Вопросы буквоедения"

Михаил Бару – поэт, прозаик и… инженер-химик. Родился в 1958 году, окончил МХТИ, работал в Пущино, защитил диссертацию и продолжает работать по специальности, несмотря на растущую литературную популярность: в 2019 году стал лауреатом премии им. Исаака Бабеля. «Юмор Михаила Бару – особого свойства. На первый взгляд, он традиционно по-еврейски мудр и печален. На второй взгляд, кстати, тоже. Но уже на третий взгляд становится ясно, что этот юмор мог родиться только в России, он неотъемлемая часть нашего трудного и неповторимого быта и даже бытия…» Александр Житинский

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство Захаров

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-8159-1604-3

child_care Возрастное ограничение : 18

update Дата обновления : 21.11.2020


Однажды, в драме Лессинга «Эмилия Галотти», Меропа, игравшая главную роль, так закатила глаза во время произнесения монолога, что даже срочно вызванный фельдшер только руками развел. Не помогли ни нюхательные соли, ни натирание висков уксусом. Дали занавес и объявили антракт. Спектакль был под угрозой срыва, Мурзавецкая чуть ли не при смерти, антрепренер в истерике. И тут какой-то бойкий молодой человек из кордебалета предложил вызвать к актрисе гусара. Меропа была девицей чрезвычайно строгих правил и всегда опускала глаза при виде мужчин. Включая мальчиков и стариков. А уж при виде гусара… Немедля конферансье выбежал на сцену и попросил первого попавшегося гусара из партера пройти за кулисы. Тот явился, гремя шпорами и с трудом отбиваясь от еще пяти своих товарищей, вызвавшихся помочь. Увы, как ни смотрел пристально гусар на актрису, сверкая глазами и шевеля усами – Мурзавецкой лучше не становилось. Видимо, служба в театре ее понемногу… Тогда решились на крайнее средство – раздеть гусара. Конечно, не до состояния в чем мать родила, но хотя бы… Если и тут не смутится… Какой идиот дал команду поднять занавес…

Именно эту мизансцену блестяще представляет нам художник. Занавес поднят так, что видна лежащая без чувств Мурзавецкая, нижняя половина гусара в сапогах на босу ногу, кончик его сабли и антрепренер, в отчаянии рвущий волосы на суфлере, неосторожно высунувшемся из своей будки.

Неказистое темное бревно…

…в одном из залов Российского музея леса редко привлекает внимание посетителей, а зря. Мало кто знает, что из таких крепких дубовых бревен еще в Древней Руси делали чиновников – тиунов, подьячих, городских голов, их подголовников, волостных, уездных и других разнообразных начальников. Это только на первый взгляд такая идея кажется дикой, противоречащей здравому смыслу и защитникам зеленых насаждений. Если же разобраться… В Древней Руси леса росло – хоть заблудись. И самых ценных пород! Начальников же – всего ничего, и экология была не в пример лучше нынешней, когда леса мало, а начальников совсем наоборот. Основная задача древнего начальника была простой – не суетиться, не давать руководящих указаний, не кричать, не снимать стружку, сидеть тихо в углу и не мешать севу озимых или обмолоту яровых. В обмен на эти нехитрые услуги начальника кормили, поили и укладывали спать с какой-нибудь ядреной Лукерьей или синеглазой Аграфеной, или обеими сразу, если начальника мучила бессонница. Понятное дело, что при такой-то жизни ни один нормальный человек, если он не бесчувственный деревянный чурбан, не удержится, чтобы не мельтешить, не кричать, не снимать стружку и не побежать к худенькой Параше или зеленоглазой Фросе, наскучив Лукерьей или Аграфеной.

Первое упоминание о деревянном старосте встречается в новгородской берестяной грамоте тринадцатого века. Уже тогда этому бревну было более ста лет. Крестьянам одной из новгородских деревень он прослужил бы и еще сто, но… хоть и был начальник береза березой, а в последние лет десять-двадцать стали замечать, что правой веткой староста то в карман чей-нибудь незаметно залезет, то примется щекотать проходящих баб. Бревно бревном, а за столько лет все же сумел научиться безобразиям. Осерчали мужики и прямо с живого начальника содрали бересту, отрубили правую ветку и сожгли.

Все же это был случай исключительный. Большая часть деревянных начальников служила народу верой и правдой. За это их украшали затейливой резьбой, раскрашивали, а одному боярскому тиуну из Черниговского или Галицкого княжества даже сделали из полированной карельской березы вставки в голову, что свидетельствует о развитых связях между средневековыми славянами и чухной.

Была, однако, и обратная сторона у этой деревянной медали. Очень страдали начальники от жуков-короедов и полосатых древесинников. На срезе головы хранящегося в музее деревянного подьячего времен Василия Темного хорошо видны ходы, проеденные насекомыми и спутавшие все годовые кольца[7 - Ботаники подсчитали – всего у подьячего было сто сорок восемь годовых колец. У деревьев годовые кольца, как известно, заменяют извилины, а поскольку они круговые, то дубы или березы могут думать свои мысли бесконечно. Потому и живут деревья гораздо больше нас с вами. Короеды же и полосатые древесинники своими ходами нарушают естественный ход мысли деревьев, отчего последние начинают путать одни мысли с другими, сохнуть, покрываться лишайниками и гнить на корню.]. От этого подьячий, и без того бывший тугодумом, совсем потерял всякую способность соображать. С другой стороны, по замерам выходит, что у него еще и голова была не с того боку затесана от самого рождения. Для избавления от насекомой напасти к командующим бревнам часто приставляли ручных дятлов, которые каждый день с утра и до вечера истребляли короедов и древесинников. Дятлов, кстати, так и называли – птица-секретарь.

И еще одно. Как известно, в деревянной Руси часто случались пожары. За один московский пожар в царствование Ивана Грозного только губных старост, не считая целовальников[8 - Должность целовальника ныне совершенно не используется в нашем государственном устройстве, а напрасно. В годы засух, неурожаев, репрессий, глада и мора обыватель, подступавший к властям с криком «Доколе!», был обычно встречаем целовальником, который обнимал и целовал бунтаря, обещая, что все обойдется, наладится и устроится, если не завтра, то послезавтра и уж в крайнем случае на следующей неделе. В целовальники брали народ губастый, с длинными руками. Бабы и вообще любили ходить к целовальникам по поводу и без повода. Когда их стали (не баб, а целовальников) делать деревянными, поток жалобщиков к ним понемногу стал мелеть и совсем иссяк уже в царствование Михаила Федоровича* (*С одной стороны, участь старых, вышедших на пенсию целовальников была незавидной – губы, вечно вытянутые трубочкой, которые они порой не могли втянуть обратно, вечное пришлепывание… а с другой, отставной целовальник, как правило, был отличным свистуном. Те, у кого был хороший слух, шли к скоморохам и в ансамбли художественного свиста, а те, у кого со слухом было похуже, но со здоровьем получше, шли в разбойничьи шайки – стоять на стреме. Такой свист слышен был за версту, а то и за две. Ну а те, кто по причине отсутствия слуха не попадал ни в ансамбль, ни в шайку, – те организовывали подпольные школы для обучения технике поцелуев. Власти на такие школы смотрели косо – потому как срамоты и непотребства в них… При Алексее Михайловиче целовальнику, содержащему такую школу, запросто могли высечь губы розгами или вовсе их отрезать по жалобе соседей на слишком громкое чмоканье после захода солнца, а вот уже при его сыне, Петре Алексеевиче, такие, с позволения сказать, учебные заведения расплодились, как тараканы в курных избах. Искусству европейского поцелуя дворянам и их детям было приказано обучаться наравне с танцами, навигацией и тригонометрией. Тогда, в первой четверти восемнадцатого века, в моде был не французский, а голландский и немецкий поцелуи, пахнущие крепким кнастером, мадерой и с непременной щекоткой дам усами…).], натурально сгорело на работе более двух дюжин. И Петр Великий специальным указом запретил любое использование древесины для изготовления чиновников, поскольку лес ему нужен был для строительства флота. Впрочем, в самой первой редакции табели о рангах еще разрешалось брать такие нестроевые породы дерева, как осину, березу или липу для делания чинов младших классов вроде коллежских регистраторов и губернских секретарей. Через какое-то время запретили и это, дозволив наличие у чиновников отдельных деревянных частей тела вроде голов, рук, ног, но не более двух на один организм. А уж как началось строительство Петербурга, так и вовсе начальниками стали назначать только людей.

Справедливости ради надо признать, что деревянные командиры еще долго сохранялись в глухой провинции, на Урале и в Сибири. В архивах Иркутской или Омской чрезвычайной комиссии современными исследователями найден документ, в котором описаны удивительные события, произошедшие в двадцать третьем году прошлого века в селе Верхние Красотищи. Пять лет крестьяне этого села успешно противостояли всем усилиям большевиков по установлению новой власти. В конце концов село брал штурмом кавалерийский полк с приданной артиллерией. Каково же было изумление красных, когда они наконец ворвались в избу деревенского старосты и увидели рассохшегося, покрытого толстой корой мужика с узловатыми ветками. На следствии выяснилось, что именно он успешно руководил обороной села все эти годы.

Да что двадцать третий год! Уже после коллективизации в райцентре Нижний Глум Красноярского или Хабаровского края был распилен на дрова по приговору тройки деревянный секретарь партийной ячейки местной похоронной конторы. Состоя при этой должности не один год, этот секретарь умудрился даже обзавестись фамилией Березенчук. Ходили слухи, что у него был еще и брат, которого, однако, изловить не смогли. То ли успел он уйти в городской сад и там затеряться, то ли бросился с обрыва в местную речку и впал вместе с ней в Енисей или Амур – неизвестно. Теперь это всё предания седой старины. От тех баснословных времен остались в русском языке пословицы и поговорки, смысл которых, хотя мы еще пользуемся ими, нам уже не вполне ясен. Поэтому, если услышите, что говорят вам «дубина стоеросовая» или «голова не с того боку затесана», а то и вовсе аттестуют «пень пнем» – знайте: чувствуют в вас начальника. Даже и не думайте сомневаться.

Артикул по Флигельману

Есть в Москве Сверчков переулок. Назван он так потому, что с екатерининских еще времен торговали здесь певчими сверчками, привезенными с Дальнего Востока – из Китая, Вьетнама и даже Сиамского королевства. Полюбились песни сверчков и вельможам, и купцам, и простому народу. Конечно, народ слушал своих, запечных, и этим был доволен, а вот вельможи выписывали себе тысячных заморских солистов. Выделывали они такие рулады, что особенно чувствительные дамы и девицы не выдерживали – пускали слезу, иногда и две. Одна беда – уж больно здоровы и страшны были сверчки на вид. Даже золоченые клетки не придавали им авантажности. Тогда придумали шить им крошечные камзольчики и башмачки с серебряными пряжками на все шесть ног. Нашли какого-то еврея-портного, который не только обшил их с головы до ног, но и смастерил им крошечные скрипочки.

У князя Потемкина-Таврического был сверчковый квинтет, который играл и пел из Гайдна, Моцарта и Генделя. Бывало, их сиятельство наприглашает к себе гостей и давай их потчевать сверчковой музыкой. Как заиграют они «Маленькую ночную серенаду», как начнут подпевать своим скрипочкам – так у графа Румянцева-Задунайского чуть не апоплексический удар делается. В пику потемкинскому, Румянцев решил устроить свой сверчковый оркестр, но не на западный манер, а на наш, русский. Немедля послали за евреем-портным, и тот графским сверчкам сшил кумачовые косоворотки, стачал смазные сапожки из телячьей кожи самой тонкой выделки да смастерил такие звонкие балалаечки, что в момент, когда заиграли они русскую народную песню «Прощай, радость, жизнь моя…», особенно чувствительные дамы и девицы не только пустили слезу, но и заплакали в три, а некоторые и в четыре ручья…

Оставим, однако, сверчков. Не за ними мы пришли в этот переулок. А пришли мы в один из уютных домов, оштукатуренных на классический манер. Такие стали строить в Москве как раз после войны с французами. В нем и расположен музей часов с кукушкой, предмет нашего интереса.

История часов с кукушкой берет начало в средневековье, в немецком Шварцвальде. Именно там появились первые, еще несовершенные, часы подобного рода. Как известно, немец – существо настолько точное и аккуратное, что без часов и весов своей жизни не мыслит. Ну с весами-то просто – их издревле немецкие крестьяне делали из подручных материалов. С часами дело обстояло сложнее, поскольку в то время часовые механизмы были по карману только очень богатым людям. Кто был тот первый находчивый Михаэль или Отто, прибивший к стене дома деревянный кружок с цифрами и двумя гвоздиками-стрелками, – нам неизвестно. Понятное дело, что приходилось как минимум раз в час передвигать стрелки этих, с позволения сказать, «часов», но такие мелочи никого не смущали – ведь появилась возможность назначать встречи к определенному часу, вставать не с петухами, а точно в пять утра (ночью стрелки также неукоснительно передвигались младшими детьми по очереди) и производить другие простейшие арифметические операции над временем.

Летом крестьянин и его семья дома не сидели, а потому часы выносили во двор и прибивали к какому-нибудь дереву. Имя первого Германа или Фридриха, случайно прибившего кружок с часами аккурат под дуплом, в котором жила кукушка, история не сохранила. Все остальное было делом немецкой техники. Стали дрессировали кукушек и уже добились того, что они не только куковали при переводе стрелок, но и сами, за горсть зерен, научились их лапками подтягивать к нужной цифре… но тут подешевели механические часы.

Когда в конце восемнадцатого века часы с кукушкой добрались до России – были они уже с механическими птичками внутри. Наши купцы, торгуясь и сбивая цену на немецкую диковину, покупали часы без кукушек, полагая, что при продаже в России они этих птичек наловят даром и насажают в домики за дверцами хоть по две, однако все оказалось не так просто. Пойманные кукушки клевали от тоски циферблат, засоряли насмерть пометом часовой механизм и вообще норовили улететь.

К сожалению, тех, самых первых привезенных в Россию часов без кукушек не сохранилось. Открывают экспозицию часы, бывшие в приданом принцессы Гессен-Дармштадтской, первой жены тогда еще цесаревича Павла Петровича. Зная любовь Павла к солдатикам и всему, что с ними связано, немецкие мастера устроили так, что из домика часов, сделанного в виде полосатой караульной будки, каждый час выскакивала вовсе не кукушка, а прусский пехотинец в полной амуниции и парике с буклями и косичкой. Как только часы начинали бить, солдат делал своим игрушечным ружьем «на караул». Мало того, в полдень и в полночь из будки выходили еще два солдата и унтер-офицер с толстыми, как баварские колбаски, усами. Все четверо с изумительной четкостью, точно заведенные, метали артикул по флигельману[9 - «Метать артикул» означало в те времена выполнять ружейные приемы. Что же такое флигельман – понятия не имею. Да и какое это может иметь для нашего рассказа значение? Никакого. Можно подумать, что он нам родственник, этот Флигельман. Даже не однофамилец. Короче говоря – не морочьте себе голову. Читайте дальше.].

Павел был настолько заворожен часами, что первую брачную ночь вставал с постели каждый час, чтобы полюбоваться их работой. Принцесса же… но про это мы рассказывать не станем, поскольку подробности такого характера никакого касательства к истории часов с кукушками не имеют.

После смерти императора от внезапного апоплексического удара табакеркой в висок часы вместе с престолом по наследству перешли к старшему сыну. Александр был не охотник до разных механизмов, хотя бы и с солдатиками. Лежали часы в какой-то дворцовой кладовой, а потом и вовсе пропали. В музей принес их в самом конце прошлого века богатый неизвестный человек, купивший уникум на заграничном аукционе антиквариата. Администрация музея хотела узнать хоть имя этого человека, чтобы повесить под часами благодарственную табличку… но нет. Как ни просили его, как ни уговаривали – не открылся. Хочу, говорит, остаться неизвестным и богатым. Должно быть, и остался.

Неподалеку от царских, в простенке между окнами, висят часы из коллекции богатого воронежского купца первой гильдии Поцелуева. Никаких военных в них не было, а даже наоборот – в назначенное время из окошка появлялись три грации, облаченные в греческие туники. Что ни час, то принимали они разные позы, а в вечерние часы и ближе к ночным – даже рискованные. В полночь же грации скидывали туники и… зря вы, между прочим, усмехаетесь – все это совершеннейшая правда. Немецкие часовщики достигли в своем деле неимоверных высот. В специальной литературе описан случай снесения механической кукушкой яйца. Мало того, она еще ухитрилась подбросить его близстоящему будильнику.

«А что же наши Кулибины?» – спросите вы. Неужто не было ни одного умельца, попытавшегося если не превзойти, то хотя бы сравняться в мастерстве с заграничными мастерами? Как не быть – были. В музее представлены два образца русской работы. Часы, изготовленные Селифаном Михеевым, крестьянином Богородского уезда Московской губернии, представляют собой немецкие, в которых место кукушки занимает пустая рюмка зеленого стекла. Стоит ли говорить о том, с какой целью показывалась она из окошка ежечасно…

Что же касается вторых часов, в своем роде уникальных, то о них стоит рассказать подробно. Заказаны они были в подарок великому русскому баснописцу Крылову почитателями его таланта ко дню рождения Эзопа. Делал их тульский мастер Николай Семенов Лесков или Левшов: гравировка за почти две сотни лет поистерлась и прочитать с уверенностью фамилию не представляется возможным. Часы вовсе не настенные, как можно было бы думать, а карманные, серебряные, со сложнейшим четвертьчасовым репетиром, гравированные сценами из крыловских басен. Самое, однако, удивительное не в гравировке, а в механизме. В том самом месте, где должна быть на циферблате цифра три, вырезано квадратное окошечко размером с половину ногтя мизинца. Стоит нажать кнопку сбоку часов, и в это самое окошечко одновременно с музыкальным перезвоном вылезает до половины своего туловища механический муравей величиной с булавочную головку и пищит «Ты всё пела? Это дело…» таким тонким голосом, который не во всякий микроскоп и услышишь.

Увы, этот шедевр часового искусства недолго послужил Ивану Андреевичу. Как-то раз, обедая, Крылов залил часы щами. Обратились к мастеру, чтобы тот взял часы в ремонт, а того уж и на свете нет – помер в одночасье от жестокой горячки, то ли простудной, то ли белой. Уже в советское время, когда часы были переданы наследниками баснописца в музей, предприняли попытку их реставрировать. Удалось даже заставить муравья вылезать из окошечка, но читать басню он так и не стал – нес какую-то ахинею, состоящую из отдельных слов и междометий, частью даже неприличных. К счастью, ее никто не мог расслышать, поскольку специальный микроскоп, прилагавшийся к часам, был утерян еще в конце девятнадцатого века.

Раз уж зашла речь о советском периоде, невозможно не упомянуть часы, подаренные рабочими Путиловского завода товарищу Сталину к пятнадцатой годовщине октябрьских событий семнадцатого года. Сами путиловские рабочие технологией изготовления часов с кукушками не владели, а потому заказали их германским пролетариям-часовщикам. Те сочинили механизм, у которого главным действующим узлом была точная копия носового орудия крейсера «Авроры», стрелявшая каждый час холостыми зарядами. Специальная комиссия, осматривавшая все подарки Сталину, пришла в ужас от действующего корабельного орудия, пусть и крошечного, стреляющего холостыми. Приказано было в срочном порядке всё переделать. Переделали. Вместо пушки выскакивал Ленин и, размахивая кепкой, что-то картавил. Когда разобрали, что он там картавил… Потом, в девяностых годах, всех, конечно, реабилитировали.

Часы с кукушкой настолько прижились у нас, что Россию с полным правом можно считать их второй родиной. Есть в музее такие модели часов, которых и в самой Германии нет. Часовщиками Первого московского часового завода по просьбе одного из наших космонавтов был разработан специальный орбитальный вариант часов. Хотели было даже запустить его в серию, но, к сожалению, часы, хоть и были сделаны с отменным качеством, не выдержали испытаний – кукушку в условиях невесомости все время тошнило мелкими винтиками, пружинками и гаечками, а чугунные гирьки и вовсе не могли найти себе места.

Рядом с космическими часами находятся еще одни редкие часы, сделанные неизвестным мастером этого же завода в свободное от работы время из сэкономленных для личных нужд деталей. Взяв самые обычные, серийные часы, он заменил кукушку женской фигуркой в бигуди и кухонном фартуке. Каждый час эта женщина, по воспоминаниям близких друзей мастера очень похожая на его жену, произносила какую-нибудь новую фразу. К примеру, в половине второго она могла просто выкрикнуть: «Бездельник!», а уже в два часа сказать целое предложение вроде: «Куда дел зарплату?!» К одиннадцати вечера она высовывалась по пояс из дверки и механическим голосом бормотала: «Мне завтра рано вставать», а в полночь – «Голова болит…»

Невозможно в столь кратком рассказе даже мельком упомянуть обо всех заслуживающих внимания экспонатах. Всё же задержимся напоследок возле неприметных часов, мимо которых обычно проходят даже те любознательные посетители, которые фотографируют чаще, чем моргают. Грубо сделанные, эти часы напоминают самые первые немецкие «механизмы» с нарисованным циферблатом и гвоздиками-стрелками. Нет в них никакой кукушки, и даже дверца, из которой она должна выскакивать, нацарапана нетвердой, наверное, детской рукой на фанере, точно очаг в каморке папы Карло. К палочке, прибитой перпендикулярно дверце, пластилином кое-как прилеплены видавший виды поцарапанный одноногий оловянный солдатик и картонная танцовщица. Ничего они не говорят ни каждые полчаса, ни час раз, ни даже в полдень или в полночь. Не делают никаких замысловатых па руками и ногами. Просто стоят и не отрываясь смотрят друг на друга. И время вокруг них тоже остановилось. Думаете, так не бывает, чтобы время остановилось? Маловеры. Еще как бывает. Просто надо смотреть друг на друга не отрываясь.

Фалькензее

Что ни говори, а немец – существо нам сугубо непонятное и, некоторым образом, даже перпендикулярное. Ранним утром, в пригороде Берлина Фалькензее, вышел я в уютный дворик маленькой, уютной гостиницы и подумал: наш человек, падая утром с крыльца во двор, что успевает взять себе на заметку? Забор надо бы подпереть, потому как столбы подгнили и все перекосоебилось до последней невозможности. Там вон, в правом углу, куча навалена. Хрен ее знает – что в ней и кто ее наложил. Не шевелится – уже хорошо. Но убрать ее надо бы. Вот еще доску через лужу… Короче говоря – дел по горло. Надо вставать и срочно идти опохмеляться.

Ну а немец о чем думает поутру у себя во дворе? А что остается ему думать и делать, глядя на идеально ровный забор, на выметенный до стерильности двор, на посыпанные чистым белым песком дорожки, на чистый хлев, в котором хрюкает розовая, умытая душистым мылом и накрахмаленная свинья… Ничегошеньки ему не остается. Все, все уже сделано! Зачем же, спрашивается, тогда жить?

И остается немцу только крикнуть в отчаяньи своей розовой, дородной, умытой душистым мылом и накрахмаленной супруге: «Гретхен, душа моя, скорей неси мне удавиться!» Так ведь не кричит. Даже и не собирается. Живет себе и живет припеваючи. Почему, спрашивается? А кто ж его разберет. Нам его не понять.

Луковка нежно-зеленого цвета

В Ростове Великом про эти события и не помнит, считай, никто, да и немудрено – больше полусотни лет прошло. Документов, можно сказать, никаких не осталось, кроме одной бумажки в архивах ростовского райкома партии, которого теперь уже нет, а может, и вовсе не было. Говорили-то разное, но веры этим разговорам нет. У нас и соврут – недорого возьмут.

В пятидесятых годах в Ростове даже и в кремле были коммуналки и гусей с козами пасли, а уж за кремлевской стеной… В этой маленькой, приземистой церкви на краю города еще с конца двадцатых квартировала какая-то артель инвалидов, потом сельскохозяйственный техникум, потом он съехал в специально построенное для него здание, и она опустела. Думали сделать в ней ремонт, чтобы потом… но где-то наверху не выделили фонды и решили устроить овощной склад безо всякого ремонта. Завезли море капусты. Она лежала и тухла от тоски так, что проплывавшие над складом облака сворачивались в трубочку и норовили облететь здание десятой дорогой, а внутри, на фресках, ангелы и херувимы устали отмахиваться от этого невыносимого запаха и стояли грустные, с опущенными крыльями.

Главы с крестами все давно посносили, а там, где они были, всё застелили кровельным железом и прибили его длинными и толстыми гвоздями. О колокольне, соединенной с церковью переходом, и говорить нечего – она и до смерча приказала долго жить. Всё хотел ДОСААФ из нее парашютную вышку сделать, да не сделал, но два верхних яруса рабочие успели разломать.

В начале августа пятьдесят третьего года стала крыша протекать. Нет, капуста не жаловалось – ей было все равно, но завскладом Егорыч поймал одного из вечно слоняющихся без дела забулдыг-грузчиков по фамилии Петров или Сидоров, а может даже Иванов, и велел залезть на крышу с целью ее осмотра и последующего ремонта.

На крыше было холодно, дул ветер с озера. Кузьмин (на самом деле его фамилия была именно Кузьмин) застегнул телогрейку и затопал к центру крыши, потому как именно оттуда в склад протекала вода. Под ногами гремело ржавое железо. «Был бы капустой – обделался бы сейчас со страху», – подумал грузчик и хрипло засмеялся собственным мыслям.

Прореха… Нет, это была не прореха. Как будто кто-то надорвал или проклюнул в этом месте крышу изнутри, и железо разошлось рваными, красноватыми от ржавчины лепестками. «Небось сварщика придется на крышу тащить, чтоб заварить дыру. По-другому никак – оторвет заплатку-то», – поскреб небритую щеку Кузьмин.

Он подошел к дыре близко и заглянул в нее. Оттуда на него смотрела маленькая, точно детская, луковка нежно-зеленого цвета. Луковка сидела на невысоком, не выше четверти метра, цилиндрическом краснокирпичном основании. Кирпичики были маленькие, будто игрушечные, но по виду ничем не отличались от настоящих. На верхушке луковки блестел крошечный, чуть больше нательного, крестик.

Кузьмин присел перед луковкой, инстинктивно выдохнул в сторону и осторожно поскреб кривым и черным ногтем по луковке. Снизу нетерпеливо закричал Егорыч:

– Ну ты там уснул, что ли?! Смолой залить хватит или надо железом зашивать?

Кузьмин не ответил, но про себя подумал: «Я эту старую сволочь, у которой вчера купил самогон, удавлю голыми руками. Только узнаю, что за дрянь она туда намешала, а потом удавлю за милую душу. За рупь готова еще живому человеку мозг отравить, зараза».

– Да тут ерунда! – крикнул он завскладу. – Досками сам заколочу. Завтра и заколочу.

И стал медленно спускаться по лестнице.

Назавтра Егорыч укатил на грузовике в какой-то совхоз – должно быть, за новой капустой, чтоб ее потом сгноить. Он вообще не любил капусту и безжалостно продавал ее налево. Какие-то у него были с ней личные счеты.

Целый день Кузьмин не находил себе места, а после обеда отпросился у кладовщицы Веры по семейным обстоятельствам, которых у него отродясь не было. Вера хмыкнула и отпустила – она и сама в отсутствие Егорыча не собиралась долго задерживаться на работе. Кузьмин вышел из дверей склада, зашел за угол и полез на крышу.

Зеленый цвет маковки стал темнее, насыщеннее, и сама она стала больше. Он присмотрелся к кирпичному основанию – как будто выше стало и чуть толще.

– Растет, – прошептал Кузьмин и тут же сам себя одернул: – Да ты охренел совсем, Коля! Оно же кирпичное! Когда ты водку покупал в магазине как человек в последний раз? То-то и оно. Пьешь бормотуху всякую местной выделки. Так можно и до зеленых чертей…

Он стал регулярно лазить на крышу под предлогом починки. Притащил старую телогрейку и закутал растущую маковку. Кузьмин и сам не знал зачем. Как будто кирпичи и крест могли замерзнуть. Понемногу на кирпичном цилиндре стали появляться тоненькие продольные щели – будущие окна, а поверхность маковки стала покрываться чешуйками. Крест стал как будто ажурнее, и однажды утром Кузьмин увидел в его основании полумесяц.

Что со всем этим делать, он не знал. Происходящее не умещалось ни в дыре на крыше, ни в его голове. Еще неделя-другая – и растущую церковную главу можно будет увидеть с земли. Пока хватало телогрейки, чтобы все скрыть. А потом? Ну как узнает городское начальство…

Вдруг за спиной загремели шаги – Кузьмин обернулся и увидел приближавшегося Егорыча. Тот подошел к дыре и вылупил свои и без того навыкате бесцветные глаза.

– Сам, что ли, выпилил? – спросил он.

– Ага, – кивнул Кузьмин. – Лобзиком, бля. В кружке умелые руки.

Сидели на крыше долго, почти час, пока не стало свежеть от набиравшего силу ветра. Уходя, грузчик прикрыл маковку с крестом своей старой телогрейкой и придавил ее кусками старых кирпичей, валявшихся на крыше. Егорыч сказал, что пойдет в музей: пусть пришлют специалистов для осмотра. И на всякий случай напишет в райком. Вдруг это провокация. Отвечай потом. Кузьмин предложил вместо письма в райком выпить водки. Случайно у него оказалась с собой начатая поллитровка. Они слезли с крыши и пошли в вагончик, стоящий во дворе.

Ночью начался смерч. Тот самый знаменитый смерч августа пятьдесят третьего года, который сорвал не только церковные главы с церквей, но и крыши со стропилами. Само собой, потом всё восстановили. Или почти всё. Из той самой церкви на окраине убрали капустный склад и вернули ее прихожанам. Восстановили купол. Но это уж было лет через тридцать или сорок.

Что же до Кузьмина, то он после смерча уволился со склада и пропал из города. Говорили, что подался чуть ли не в монахи. Как же, в монахи! Никуда он не пропал. Устроился грузчиком в промтоварный. Там и спился окончательно. Бывало, за стакан такого понарасскажет… Да никто ему и не верил, алкашу.

Дедушка Герасим Сергеевич

* * *

Храм литературы где-нибудь в пыльном и неухоженном райцентре. Не в виде библиотеки, а в виде храма. Приход маленький, почти нищий. Едва хватает на отопление и на масло для лампад перед книгами и портретами. Чаще всего приходят школьники перед сочинениями и экзаменами по литературе. На паперти местный поэт – полусумасшедший неопрятный старик с потрепанными книжками своих стихов, которые он норовит всучить каждому проходящему мимо. Все его знают и потому уворачиваются. Незнакомого человека он еще может обмануть. Подойдет и скажет:

– Подайте на хлеб бедному поэту в честь праздника.

– Да какой же сегодня праздник? – спросит незнакомый человек.

– Сегодня, – ответит старик, – сто семьдесят два года три месяца и пять дней с того дня, как Николай Васильевич закончил писать шестую главу «Мертвых душ», – и тотчас же начнет читать нараспев: – Зелеными облаками и неправильными трепетолистными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины…

Незнакомый человек даст ему по глупости десятку или две – так старик потом и не отвяжется, достанет свои книжки и станет предлагать их даром, будет совать их ему в карманы и читать свои стихи, от которых уши вянут.

Настоятельница храма – сухая, любящая заламывать руки дама очень средних лет в очках с большими диоптриями. Пальцы у нее унизаны серебряными кольцами, и на груди висит ладанка с портретом Льва Толстого. В свое время она окончила Литературный институт и даже собиралась принять постриг в Пушкинском доме, чтобы на всю жизнь отдаться комментариям к «Слову о полку Игореве», но не сложилось – кому-то из знакомых она сдуру призналась, что любит стихи то ли Асадова, то ли Евтушенко, то ли того и другого вместе. И пошло-поехало… Короче говоря, рада была уехать в этот медвежий угол настоятельницей.

Служб в храме немного, прихожане на храм жертвуют неохотно, а всё норовят принести вместо денег старые, ненужные книги и портреты писателей, вырезанные и журнала «Огонек». Школьники из мелочи, которую им дают родители, купят свечку-другую или листок с молитвой пушкинских старцев. Какой от этого доход… У одной из парных кружек, тех самых, из которых пьют с горя, облупилась почти вся эмаль на портрете Арины Родионовны, а на замену денег нет и неизвестно когда будут. Потому и ходит настоятельница по домам служить требы – приглашают ее то почитать помирающей старухе рассказ «О любви» или стихи «В шумном платье муаровом…», то заговорить на отличную оценку сочинение двоечника, написанное его мамашей, то изгонять бесов из одержимого Достоевским, а то читать всю ночь спящей женщине на сносях стихи Пушкина и Лермонтова, чтобы ребенок родился…

Однажды, воспользовавшись тем, что она плохо видит, а в сумерках и вовсе слепая, положили перед настоятельницей собаку, завернутую в одеяло. Та лежала, лежала да как гавкнет в тот самый момент, когда «и пусть она вас больше не тревожит…». Насилу ее потом отпоили калгановой настойкой. Не собаку, конечно, а настоятельницу.

В самом храме пусто, пыльно и сладко пахнет старыми книгами. Только в тургеневском приделе девочка лет десяти вымаливает у портрета Ивана Сергеевича щенка или котенка, прижимая к груди тонкое и ветхое, еще советское, издание «Муму». Девочка молится горячо, голос ее дрожит, она путает слова и называет писателя милым дедушкой Герасимом Сергеевичем, а щенка Каштанкой. Наконец она заканчивает молиться, привстает на цыпочки, прикладывается к руке Тургенева на портрете и уходит. То место, на котором она стояла, заволакивается сонной тишиной, а Пушкин на иконе тропининского письма начинает зевать и барабанить пальцами по столу.

* * *

А если бы Горький не вернулся? Кого тогда назначили бы вместо него главным пролетарским писателем? Кто тогда организовал бы и возглавил писательский съезд? Маяковский к тому времени застрелился. Да и какой из поэта организатор. Все равно что Пастернаку велеть организовать съезд. Такого нагородил бы… Он даже самых обычных строевых команд не знал. Фадеев с Фединым… еще нет. Серафимович уже был стар, хотя и не суперстар ни разу. Шолохов? Этот всё пропил бы. Бабель не подошел бы – еврей. И вообще не подошел бы. Слишком талантлив и слишком себе на уме. Толстой всем хорош, но классово чужд. А уж он все исполнил бы в лучшем виде. И списочек составил бы из пяти гениальных писателей и сорока пяти талантливых. И за то, чтобы попасть в этот список или хотя бы в дополнения к этому списку, писатели Толстому… Нет, тут нужен писатель из народа, с прошлыми литературными заслугами, которому этих заслуг мало, а новые литературные заслуги уже…

А Максимыч остался бы на Капри вместе со своей Лисой Патрикеевной Будберг. Выращивал бы цветную капусту. Лечился бы кьянти. Может, ему и Нобелевская премия обломилась бы вместо Бунина или Шолохова. Интересно, что сказал бы по этому поводу Набоков…

Дотянул бы бывший пролетарский писатель до антибиотиков. Мы бы его пьесы в самиздате читали. Диссидентская молодежь сделала бы «Песню о буревестнике» своим гимном. Барды положили бы ее на музыку, и мы пели бы «Песню» на кухнях, между винегретом и жареной уткой, а на словах «Пусть сильнее грянет буря!» соседи сверху стучали бы нам по батарее. Ну а Товстоногову за постановку «Мещан» вместо Государственной премии вкатили бы строгача по партийной линии. Припомнили бы постановку «Варваров» («Вы, товарищ Товстоногов, тогда не просто оступились – вы пошли по кривой дорожке, и я, как секретарь партийной организации нашего театра, носящего славное имя Сергея Мироновича Кирова[10 - Не Горького же. Имени Горького он был только два года – с тридцать второго до тридцать четвертого. В тридцать четвертом его переименовали. Борис Лавренев хотя виду и не подал, но обиделся страшно. Он-то надеялся…], не имею права молчать…») и по совокупности, путем поглощения более строгим менее строгого… Отменили бы очередные гастроли БДТ в Польшу или даже в Японию. Пришлось бы срочно ставить «Сталеваров» или «Любовь Яровую», чтобы как-то замолить грех. Лебедев наверняка впал бы в депрессию. Актеры – очень тонкие и чувствительные натуры: для них впасть в депрессию – все равно что обычному человеку чаю пойти выпить или повеситься.

* * *

А если бы была у нас по-настоящему культурная страна, то все писатели ценились бы так же, как футболисты или хоккеисты. Сидишь ты себе Тамбовской губернии в каком-нибудь Моршанске или Мичуринске и пишешь за районный писательский клуб «Лорх» или «Синеглазка». Пишешь, пишешь… и вдруг раз! Тебя перекупает Костромская или даже Московская область. Глянулся ты секретарю их областного писательского клуба на чемпионате России по писательскому троеборью. Сулят тебе трехразовое питание, рюмку водки перед каждым обедом, бутылку по выходным и каждый год путевку в областной дом творчества. Правда, без семьи, но ты с удовольствием потерпишь. И вот ты уже пишешь за областной клуб, ездишь на ежеквартальные сборы в специальный подмосковный санаторий, занимаешься, не щадя сил, с подающей надежды писательской молодежью, ставишь ей руку, трогаешь за коленку, закручиваешь сюжеты и распрямляешь криво написанные предложения.

Конечно, могут происходить накладки. Был ты почвенником, патриотом до мозга костей, а приобрели тебя, к примеру, либералы. Вот и пиши теперь… Вот и выкручивайся. Зачеркивай везде в тексте православные крестики и рисуй масонские треугольники с глазами, не говоря о шестиконечных звездах. Можно, конечно, поменять гражданство и писать за какую-нибудь литературно не очень развитую, но богатую страну или бедную, но очень гордую, которой надо непременно быть в чем-нибудь первой. Хотя бы в литературе. Впрочем, для этого и гражданство менять не надо. Эх, мечты, мечты… Отчего вы такие глупые…

* * *

Ночью не спалось. Лежал и придумывал вицмундиры для писателей, редакторов и литературных критиков. Представлялись мне гусиные перья в писательских петлицах: у писателей районного масштаба – из белой некрашеной пластмассы, у областного – анодированные под серебро, а у признанных классиков и лауреатов всероссийского масштаба – настоящие золотые на малиновом бархате. На рукаве нашивки за романы, повести или вышедшие книги. Если ты поэт и написал гениальное стихотворение, то вот тебе крошечный красный значок в виде разорванной аорты – похожий на капельку крови на булавке, которую выдают донорам. Три таких значка – и ты уже как георгиевский кавалер среди поэтов. Три таких значка – и тебя уже ненавидят все поэты. Впрочем, никто тебе и не даст трех значков. И одного не дадут. Это надо, чтобы вся комиссия по присвоению этих значков, включая представителей минкульта, минобраза и комитета Госдумы по гениальным стихотворениям… Да они между собой… и тебе тоже достанется так, что мало не покажется. Ну и ладно. Не больно-то и хотелось.

Вернемся к вицмундиру. К нему нужна фуражка, а на фуражке должна быть кокарда с выпуклой штампованной шинелью, из которой мы все вышли. У издателей вместо перьев в петлицах ножницы, и бархат не малиновый, а зеленый. И у каждого вышит на погонах логотип журнала, в котором он служит. У редакторов толстых литературных журналов должен быть какой-то значок или вышитый вензель, означающий, что они… вроде лейб-гвардии. Их за эти вензеля редакторы всех остальных, обычных журналов будут недолюбливать. И это мягко говоря. У критиков… про вицмундир критиков я почти ничего не успел придумать потому, что заснул. Помню только, что бархат у них на петлицах черный, на бархате скрещенные злые языки и пистолеты, а к седлам приторочены метлы и собачьи головы писателей.

* * *

Сейчас-то любители бумажных книг хорохорятся, рассказывают про удивительный, ни с чем не сравнимый запах старых книг, про тисненные золотом кожаные переплеты и все такое. Вот уже скоро станут делать тисненные золотом кожаные переплеты для планшетов и букридеров. И пахнуть они будут в точности как старые книги – смесью бензойного альдегида, ванилина, этилгексанола, толуола и этилбензола. Химики уже всё выяснили и всем рассказали. Будут электронные книги с запахом старых книг, а для тех, кому нравится запах новых, – будут с запахом клея, типографской краски и еще чего-нибудь по желанию заказчика. Например, духов, свежевыловленной корюшки или односолодового виски.

А еще и звуки… Читаешь ты про Гримпенскую трясину – и у тебя в наушниках тихий, леденящий душу вой. Убийство в Восточном экспрессе будет сопровождать стук колес. Прогулку Анны Сергеевны и Гурова по набережной Ялты – заливистый лай шпица. Или взять стихи. И море Черное витийствуя шумит… По старинке-то надо раковину к уху прикладывать, а тут тебе и шум волн, и свист ветра, и скрип гнущейся мачты, и даже крики чаек. Или в том месте, где у Толстого «свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь, светом, осветила ей все то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла», за экраном вспыхнет свет и все погаснет секунд на пять или десять. Пошлость, конечно, несусветная, но чувствительным дамам и девицам будет нравиться, и они даже незаметно поднесут носовой платок к уголку глаза, если им случится читать в метро. Любовные и эротические романы… придется слушать в наушниках. Расцветет новое искусство иллюстрирования.

Конечно, останутся и те, кто из принципа будет читать только бумажные книги. Эти будут ходить в подпольные библиотеки и там, среди таких же сектантов, как они сами… Не знаю, что мы там будем делать – может, гладить обложки, может, нюхать их, говоря, что вот этот запах настоящий, а не какая-нибудь дешевая химическая смесь, от которой за версту несет освежителем воздуха, а может, просто станем выпивать и закусывать, вспоминая… да хотя бы очередь на Дрюона, которого давали по талонам за сданную макулатуру.

* * *

Одной только фразе Шолом-Алейхема «И в беде нужна удача» я бы поставил памятник, а вокруг него разбил бы парк, в парке расставил бы ларьки с мороженым, фруктовыми водами, цветами, семечками, пончиками, французскими духами в розлив и блестящими воздушными шариками в виде сердечек, на палочках, в тенистых аллеях расселил бы соловьев, в укромных местах расставил бы скамеечки и беседки, на скамеечки рассадил бы влюбленных – тех, которые уже целую неделю встречаются, еще «дальше локтя не пошли или колена», но уже жить друг без друга не могут и беспрестанно говорят друг дружке о том, как им повезло, что они встретились, что могли бы пройти мимо и не заметить, а не прошли, а могли бы и уже почти прошли, но вдруг точно молния, и это не просто везение, не просто удача, а…

* * *

Задумался о родине. Ну хорошо, о Родине. Родился я в Киеве. Прожил там первые три месяца, и увезли меня в Серпухов к месту работы родителей. Нет, Киев мне не Родина. Даже с учетом того, что я приезжал туда на каникулы к бабушке. И Серпухов не Родина. Я там прожил до шестнадцати лет. Не скучаю я по Серпухову и не хочу туда вернуться. Того Серпухова все равно уже нет. По детству скучаю, но детство не Родина и в него не вернешься. Потом шесть лет учебы в Москве, потом четверть века в Пущино-на-Оке, потом Сан-Диего, потом снова Москва…

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом