Александр Иличевский "Чертеж Ньютона"

grade 3,7 - Рейтинг книги по мнению 140+ читателей Рунета

Александр Иличевский (р. 1970) – прозаик и поэт, лауреат премий «Русский Букер» («Матисс») и «Большая книга» («Перс»). Герой его нового романа «Чертеж Ньютона» совершает три больших путешествия: держа путь в американскую религиозную секту, пересекает на машине пустыню Невада, всматривается в ее ландшафт, ночует в захолустных городках; разбирает наследие заброшенной советской лаборатории на Памире, среди гор и местных жителей с их нехитрым бытом и глубокими верованиями; ищет в Иерусалиме отца – известного поэта, мечтателя, бродягу, кумира творческих тусовок и знатока древней истории Святой Земли…

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство АСТ

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-17-116544-4

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Провожала меня уже другая женщина, значительно моложе первой, одетая во все серое.

Глава 3

Леди в красном

«Эквинокс» завелся со второго раза; ничего вроде особенного, с какой железкой не бывает, но я запаниковал. Теперь нужно было найти гостиницу, доложить жене и выспаться перед дорогой.

И хотя Тонопа была дырой даже в этой пустыне, но и тут перед стойкой оказалась очередь: пожилая полная дама, то и дело переговариваясь со старушкой-портье, заполняла гостевой бланк, а я пока рассматривал облезлое чучело гризли, стоявшее с разинутой пастью сбоку от стойки. Я покашлял и улыбнулся, тогда портье обратила ко мне свою увенчанную фиолетовой сединой аккуратную голову и ласково кивнула: «Одну минуту, юноша!».

Комнату я нашел, едва справившись с допотопным лифтом, решетка которого, собираясь гармошкой, сцапала меня за рукав. Это была первая гостиница в моей жизни, где на двери номера имелась надпись, обведенная красной рамкой: «Держите дверь на цепочке, не открывайте незнакомцам!» Номер был увешан старыми фотографиями: рудокопы в группах и по отдельности, Джек Демпси на ринге с поднятой рефери рукой, старт ракеты, густой смерч, надвигающийся юлой на Тонопу с соседней горы, семейные портреты достопочтенных граждан в белых рубашках и с обугленными солнцем лицами, портрет милой девушки с пышной, по моде начала века прической. Та же фотография на буклете, подобранном с тумбочки, согласно которому здесь, в Mizpah Hotel, родилась легенда о Леди в красном. На тумбочке я нашел также путеводитель для охотников за привидениями, где были перечислены многие места по всей стране, подобные этому отелю, – и кладбища, и руины, и старые усадьбы. Среди прочего мне запомнилась одна проселочная дорога в Алабаме, на которой после захода солнца, едва натянет на луга туману, появляются призраки когда-то, во время войны Юга и Севера, умерших от горя женщин: мать и дочь, не дождавшиеся отца и жениха, погибших в боях, каждый день выходили на эту дорогу, поджидая повозку почтальона; выходят они и сейчас.

Как сообщал путеводитель, отель потому носит древнееврейское название («mizpah» – наблюдательный пункт), что первыми поселенцами здесь были девкалионы, которые, как и народ Завета, перво-наперво на новом месте обзаводились смотровой вышкой, откуда удобно было наблюдать за окрестностями. Отель превзошел высотой эту каланчу и стал особой достопримечательностью, где будущий чемпион мира в среднем весе Джек Демпси тренировался на подвыпивших рудокопах, а на верхнем этаже была застрелена восемнадцатилетняя Элизабет Несбит, одна из ночных бабочек. Убийство совершено было Стэном Доу, который заявил присяжным, будто он поступил так из ревности, обнаружив, что в тот злосчастный вечер Элизабет не дождалась его и приняла постояльца отеля, наладчика шахтного оборудования из Лас-Вегаса. Стэн Доу утверждал, что намерен был жениться на Элизабет, и не понимал, что делает, в результате чего избежал смерти на электрическом стуле и был отправлен в лечебницу. А призрак его невесты с тех пор время от времени можно видеть и слышать. Но чаще слышать – из толщи стен и воздуховода доносится женский плач. Случается, Элизабет Несбит является в конце коридора в своем любимом красном платье, а иногда проникает в номер и ложится рядом с гостем на постель. Наутро постоялец на прикроватной тумбочке находит свидетельство – серебряную сережку, одну из пары, что была подарена Элизабет в день помолвки Стэном Доу.

После душа я едва нашел в себе силы одеться, спуститься вниз, где в пустом ресторане съел стейк и сел за стойку выпить пива. Бар был совмещен с казино; в допотопной кассе восседала девица, торговавшая фишками, в черных кружевах и в шляпке с вуалью; проходя к стойке, я наклонился получше разглядеть ее, но отшатнулся, поразившись мертвым глазам манекена.

Тут за стойку села парочка сухопарых супругов, заказавших по миске салата и стакану молока. Заунывно поглощая все это, они разглядывали по очереди карту и перелистывали уже знакомую мне книгу с черно-желтой обложкой «Привидения для чайников», от которой я теперь не мог оторвать взгляда, чем вызвал беспокойство мужчины лет пятидесяти, в клетчатой рубашке, чопорно поджавшего губы и переложившего книгу поближе к жене.

Перед сном я взял с тумбочки брошюру, полученную от девкалиона Мартина, но скоро отложил, включил телефон и набрал номер жены. Глухо. Позвонил на домашний, с каждым гудком замирая, но с тем же успехом. Послал смс: «Кота перевезли обратно в Юту. Завтра выезжаю в Роквилль», – и поторопился выключить телефон.

Я уже не отличал явь от сновидения; уже плыли передо мной чужие планеты, собираясь в чашу галактического амфитеатра, – небольшие, занятые величавыми старцами, стоящими, как римляне в сенате, в длиннополых бело-пурпурных одеждах, а за их спинами на каждой планете трудились в садах нагие девичьи тела, проглядывавшие в зелени, как апельсины в листве, – и тут сквозь сон я услышал топот, будто кто-то громыхал по подмосткам, выбегая на сцену, потом крик, еще раз пронзительно закричала женщина, раздалась ругань и после плач, сначала навзрыд, затем кто-то заскулил. Я не собирался выходить, но вдруг что-то подняло меня, и я приблизился к двери. Ничего не разобрав, я снова лег, опять вскочил и все-таки оделся, открыл дверь, прошел по коридору и поднялся на один пролет к чердачному этажу. На ступеньке, обхватив колени, сидела худенькая девушка в красном старомодном платье, плечи ее вздрагивали от рыданий. Она взглянула на меня, и я увидел пьяные слезы, зареванное личико, размазанную по щекам тушь. «Вы в порядке? Что случилось?» Она кивнула, залепетала: «Я повздорила со Стэном, он чуть не придушил меня, ударил, вот так, вот так», – взмахнула кулачком, и дальше ее было не остановить. Я присел на корточки, чтобы убедиться в ее физическом существовании – Элизабет, хрупкой девочки, сегодня днем ринувшейся наперерез «Эквиноксу».

В это мгновение я снова испытал редкое чувство – возбуждение исследователя, столкнувшегося с тайной открытия. Впервые со мной это произошло на Памире, летом между первым и вторым курсом, на летней практике, на высоте четырех с половиной километров. Тогда, укладывая вместе с однокурсником Гошей Серебряковым тонкие свинцовые листы на кассеты с фотоэмульсионными пленками, я услышал памирскую легенду о верхних людях. В те времена на такой высоте в приграничной глухомани воровать свинец было некому, но все равно по протоколу к складированным его запасам был приставлен вечный сторож, местный житель Рахим, лет тридцати пяти, без переднего зуба, но со стальной фиксой на клыке. Обычно он сидел неподалеку от нас на корточках и держал в одной руке карандаш, а в другой бухгалтерскую книгу, в которой ставил галочку после того, как мы поднимали из стопки лист, вносили в ангар и укладывали в реперную рамку из дюралевого уголка. Рахим скучал и на перекуре травил нам байки из своей жизни в стройбате, а служил он в Подмосковье и этим был горд не менее, чем тем, что в данный момент ассистировал столичным студентам в их необъяснимом деле. Рахим любил описывать себя в самоволке: он весь озарялся мечтательным воодушевлением, вскакивал на камень, расправлял плечи, сдвигал на затылок воображаемую пилотку и, обнажив под верхней губой фиксу, сплевывал и приговаривал, явно изображая кого-то, кто когда-то вызывал в нем восхищение: «Милка, дай пива!»

Однажды беззаботный Рахим переменился в лице, упал на колени и стал истово кланяться и бормотать, косясь вверх и прикрывая затылок. «Что такое, Рахим?» – удивились мы. «Верхние люди прошли. Шесть человек, с оружием и собаками». – «Что за верхние люди? Чего перепугался?» – «Вам, городским, не понять. У нас, на Памире, есть нижний мир и есть верхний мир. В нижнем мы живем, то есть колхозы, совхозы, наши собаки, наши бараны, козы, машины. А как помрем, так часть из наших переселяется в мир верхний. Он почти прозрачный, а жители его ходят по воздуху. Иногда они приходят к нам и забирают скотину или живого человека уводят, если у них там не хватает рук для чего-то. Или девчонок замуж забрать могут. Некоторые возвращаются, а некоторые нет. Мать моя рассказывала: когда еще не замужем была, у них в ауле одна женщина жила, про которую говорили, что муж ее – из верхних. Никто из соседей к ней не заглядывал, боялись, да и она сама ни к кому не ходила; болтали про нее, что она спит на ходу, потому что ночью ей муж спать не дает». Я удивился: «Так получается, в ваших поверьях тот свет устроен подобно нашему миру, никаких отличий, просто туда мертвые переселяются вместе со своими пожитками?» – «Не все туда попадают, а может, мертвые совсем и не туда идут. Я тебе говорю – я вижу их: вдруг в воздухе засверкает, заблестит, будто вверху сойдутся много лезвий; их не видно, только когда поворачиваются, блестят». – «А какой они высоты?» – «Я знаю? Пять метров, шесть. И кони у них, как два слона». – «Так получается, когда верхние забирают живых, они их в великанов переделывают?» – «Зачем? Живые там у них в рабах ходят. Никто у нас про верхних ничего не знает, только боятся их, и всё. Кому охота раньше срока у верхних на снежных пастбищах рабствовать?». – «А где же они пасут своих коней? Им самим-то ведь тоже нужно чем-то питаться?» – «Они снегом питаются, а кони их лед лижут, как наши – соль. Живут верхние на неприступных вершинах, куда только альпинисты могут забраться. Говорят, перед тем как Сарыз затопило, они явились ночью в аул и всех жителей забрали к себе». – «А это что за история?» – «Землетрясение было, прорвало плотину на аул, теперь там озеро». – «А почему к себе взяли, а не спасли?» – «Зачем спасать, когда к себе забрать можно?»

Тогда история про верхний мир прозвучала для меня как объяснение недоступности горных вершин, издревле испытывавшей местных жителей. Никому из памирских жителей, хоть и привычных к высокогорью, ибо уродились здесь, не приходило в голову штурмовать горные вершины, чьи недостижимость и притягательность рождали мифологизированное к ним отношение, фольклорно выразившееся в легенде о верхнем мире и прозрачных его жителях-великанах. Но понемногу я начал различать иногда в массивных букетах заката слоистые структуры и граненые силуэты всадников, которые зарывались в кучевую сердцевину, пронизывали облака мерным галопом. Все то далекое студенческое лето я поглядывал вверх: не мелькнет ли где-нибудь блистание множества углов.

Я спустился в бар, заказал пива, пригубил бокал и понял, что Элизабет пахла только что скошенной травой. Сейчас она сидела, тихонько глядя перед собой, на свои положенные на стойку руки. «Повторить пиво, сэр?» – кивнул бармен, и я сообразил, что он не видит ее.

– Да, пожалуйста. И «Кровавую Мери» для моей девушки.

– Для вашей девушки. Она сейчас спустится?

– Да, для Девушки в красном. «Кровавая Мери» – это то, что ей нужно, – отвечал я.

Бармен не сразу улыбнулся:

– А, точно, это ваши такие специальные шутки. Никак не привыкну с тех пор, как мы открылись с этой новой фишкой про Леди в красном.

– Понимаю, – сказал я, – так что будьте уж добры, добавьте немного чили и края бокала обмажьте беконовой солью.

– Обижаете, сэр, у нас хоть и глушь, но я родом из Сан-Диего и порядки знаю.

– Тогда удвойте порцию в честь нашей дамы за мой счет, а мне еще стаканчик пива и текилы, – сказал человек с длинными, собранными в хвост волосами, взбираясь на высокий стул. – Вы тоже приехали поохотиться на Даму в красном?

– Я проездом.

– А я здесь вторую неделю. Мы с Мэрилин собирались зависнуть дня на три, но подвернулась отличная компания. Чак, Уоллес, Крейн, милашка Долли… Мы любим вот так скорешиться с другими охотниками за привидениями и прокатиться в отпуск по одному маршруту. В прошлом году Чак и его подружка колесили по Алабаме, позвонили нам, и мы тут же примчались. Тогда мы охотились за старой девой, которую нашли в высохшем колодце, и с тех пор ее призрак являлся в кронах деревьев, перелетая с места на место.

– Но ведь это может быть ночная птица? – заметил прислушивавшийся бармен.

– Это я-то не смогу отличить призрак старухи с развевающимися волосами от совы? Да у меня зрение как у орла. О, приятель, прости, я двину к своим, – вдруг сказал охотник за привидениями, оставил пятерку, опрокинул рюмку, взял бокал с пивом и отошел к компании, толкавшейся у музыкального автомата и спорившей, чего бы такого послушать.

Глава 4

Странник

Миссис Крафтверк только что пропылесосила чучело медведя и теперь мягкой щеткой приглаживала вставшую дыбом шерсть.

– Доброй ночи, миссис Крафтверк, – сказала запыхавшаяся Элизабет.

– Рада тебя видеть, девочка, – кивнула миссис Крафтверк, на которую всегда снисходило благостное настроение, когда она занималась своим медведем.

– Миссис Крафтверк, – сказала Элизабет, – в четыреста третьем бузит русский.

– Не бойся, девочка, – отвечала ей старушка, нахмурившись, но продолжая сверху вниз выглаживать щеткой косолапого. – Я позабочусь об этом. И не забудь взять свои деньги.

Элизабет встала на цыпочки и, перегнувшись через стойку, вытащила из-под кассового ящика три двадцатки.

– Спасибо, миссис Крафтверк! Я побежала.

– До свидания, дитя мое, приятных снов, – пробормотала старуха, продолжая орудовать щеткой и сейчас же забывая предупреждение Элизабет.

Той ночью я даже не пытался заснуть, долго стоял у окна. Фонари освещали паркинг перед гостиницей, на котором стоял десяток автомобилей, включая мой «Эквинокс». Пустыня тонула в звездной тьме. Пятнышко неизвестной туманности, казавшейся незначительной и безымянной, на самом деле содержало сонмы звезд и дрожало на краю поля зрения. В коридоре протопал кто-то из постояльцев; я слышал, как он рыгнул.

Духи пустыни носились передо мной неясными тенями. Я решил прогуляться, выскользнул из гостиницы, помахав дремлющей за стойкой миссис Крафтверк, перешел через дорогу, тут же побеспокоил взмывшую из-под ног птицу и через несколько шагов зыбуче провалился в какую-то нору. Я шел наобум все дальше, то увязая в мелком текучем песке, то выбираясь на травные кочковатые участки. Почти сразу я утратил ощущение близости жилья за спиной. Терпкий запах трав, дрожащие звёзды над головой, на которые я опасался долго смотреть, чтобы не закружилась голова, – всё было настолько ярким, что мне показалось, будто мироздание всматривается в меня. Я хотел было сдаться и упасть навзничь в отверстое во всю окружность горизонта небо, как вдруг звёзды запрыгали вокруг, точно я теперь смотрел на них в бинокль, и пустыня ожила. Я присел на корточки и охнул. Повсюду проступили, как силуэты в негативе, подвижные духи пустыни. Вверху, очерчивая уровни небосвода, метались и проплывали сгустки легкокрылых существ; многие не обладали сформировавшимся обликом, как если бы оставались недоношенными, проточеловеческими сущностями. Они, казалось, не замечали меня, и я был тому рад, хотя любопытство и заставляло вытягивать шею, чтобы посмотреть вослед очередному особенно причудливому духу, безрукому, с обезображенной костяным наростом головой, с бесформенным туловом, трехпальцевыми клешнями или с отчетливым лицом, человеческим, даже с усиками и бородкой, но с телом крылатого пузатого козла, с острыми копытами и куцым оттопыренным хвостом. Крылья у духов менялись в размерах – от носового платка до журавлиных; один пронесся так низко и явственно, что обоняние учуяло мускусную нотку, тут же сменившуюся ошеломительным запахом реки, точней, только что вынутой из нее рыбы. Духи понемногу стали замечать меня, некоторые снижались, всматриваясь и пугая сильней, доказывая мысль, что ангелы и существа бесплотные не обязательно антропоморфны. Один, вполне очеловеченный, подлетел и вопрошал мысленно и с помощью жестов и телодвижений, словно смысл вопроса в виде тока пропускался через существо и был слышим не только как передача мыслей, но и благодаря своеобразной пантомиме, похожей на ту, что я видел когда-то в одном небольшом парижском театре, куда во время отпуска увлекла меня жена. Всё это – и про мысли, и про пантомиму, приведшую в восторг еще крохотную тогда дочку, – я понял только потом, когда в самом деле осознал, что язык духов, каков бы он ни был, подлинно всечеловечен. А тогда я ощутил вопрошание: «Ты кто таков?» – озадачил меня атлетически сложенный, но с разорванным от уха до уха ртом бритоголовый дух. И я отвечал: «Я? Я никто». «А-ха-ха-ха… – раскатился громовым хохотом дух. – Никто – это я. А ты – ты кто?» – рявкнул и распрямился. «Я человек. Я послан женой своей отыскать ее больную мать и вернуться с ней обратно». – «Это вот эту?» – ухмыльнулся беззубым ртом дух и ткнул большим пальцем себе за спину. Там как раз проплывала небольшая лодка-колыбель, и в ней навзничь лежала полупрозрачная женщина, в которой я едва узнал свою тещу, Кота, Викторию Павловну: лицо ее показалось молодым, разглаженным, даже фарфоровым. «А-ха-ха!» – загрохотал снова дух и взвился в небосвод.

Я еще долго сидел на теплой земле, то сокрушаясь, то восторгаясь тем, что мне дозволено было видеть. Объемный калейдоскоп из различной плотности существ сновал надо мной и скрывался, сгущая трассирующие свои пути в пучок, утыкавшийся позади в Тонопу, у подъемной башни шахты. Это было похоже одновременно на бесшумный, с приглушенной яркостью салют и некое театральное шествие, заполнившее сеть воздушных дорог. И я вдруг почувствовал себя ребенком. Вера в сказочные события вернулась ко мне – живая и теплая, как щенок. Но я все равно не смел и помыслить, что наконец-то исполнилось мое детское желание присоединиться к игре, которой были поглощены взрослые и чьих правил я не был в силах постичь. Изредка до меня доносились обрывки речемыслей проносившихся надо мной существ, что складывались в некий ропот, то хоровой, то мычащий, то хохочущий, то стонущий. Духи, казалось, неслись к звездам подобно тому, как ласточки вьются у своих гнезд, прилепленных где-нибудь под сводами моста или под куполом заброшенной церкви, возвращаясь из полей с добычей. Во всяком случае, звёзды если и не были впрямую гнездами этих существ, то участвовали в этой оптической иллюзии. За этим зрелищем можно было наблюдать отстраненно и безболезненно – так туристы в горах в начале августа проводят ночи напролет под чиркающими по небу шипящими искрами Плеяд, – но я едва сдерживал восторг и ужас.

Постепенно видение стало нестерпимо, и я побрел обратно – к бензоколонке, к ее озаренному фонарями портику, где темнели стеклянная колба магазинчика и кассы. Я вошел под портик, настороженно поглядывая вверх, чтобы убедиться в надежности потолка: защитит ли он меня от нашествия духов. Я простоял так час, другой, и духи явились вновь; один выглянул из-за колонны, отражение другого я заметил в озерце ведра, откуда торчала рукоятка скребка для протирания стекол. Я стоял и думал: как то, что я видел сегодня, относится к темной материи? Из существующей логики эта связь была невыводима. Но кто сказал, что логика вообще что-либо диктует миру? Я думал о Енохе, любимом библейском персонаже Ньютона. Енох был первым ученым-пророком, он обладал таинственной для ветхозаветных времен страстью к познанию устройства мироздания. Архангел Метатрон поднял его на небеса, чтобы показать внутренние механизмы Вселенной. Ньютон поражался тому, что Енох описывает звёзды как «горящие горы», ибо мысль, что небесные светила суть протяженные объекты, а не точки на небосводе, для той поры глубоко нетривиальная. Это Енох впервые объяснил человечеству, что можно попасть живым на небеса, в мир потусторонний, и вернуться обратно. Одно время, в третьем-втором веках до нашей эры, фигура его была настолько важна для евреев, что можно говорить о енохическом иудаизме; существовало несколько апокрифических книг Еноха, от которых осталось лишь короткое упоминание его имени в Книге Бытия. Мне, конечно, до Еноха было далеко, но за что только мозг не ухватится в попытках удержаться на плаву.

На рассвете я отправился в отель, поспал, принял душ и спустился к стойке, где дождался, когда миссис Крафтверк вернется, чтобы выпить кружку кофе и расспросить о девушке в красном платье, где та живет. Старушка отвечала, что Элизабет вчера как раз беспокоилась обо мне, а живет она на южной окраине Тонопы, в одном из трейлеров, точней не скажет.

Я отправился в путь, на всякий случай заправив «Эквинокс». Я постучал в первый трейлер, мне никто не открыл, и я сунулся наугад в другой; дверь распахнул ногой безрукий человек.

– Пицца? Так быстро? – инвалид взмахнул культями.

– Простите, где живет Элизабет?

– Я заказывал на завтрак пепперони, а не твою рожу. Элизабет? Это девчонка, которая работает в гостинице?

Я кивнул.

– Окей, я тебе доложу, приятель. Живет она неподалеку, отсчитай четыре дома вдоль этого проулка. Но я тебе не советую к ней соваться. И знаешь почему? Потому что Робби-мотыга повадился к ней шастать, – безрукий ухмыльнулся и подмигнул.

Я повернулся и зашагал к цели.

Открыла мне Элизабет, пригласила войти. Я уселся в кресло, глядя прямо перед собой. Я молчал. Только когда она вздохнула и тихо сказала: «Господи, что же мне делать?» – я посмотрел на нее и прошептал: «Калощадка вернулась». И это были единственные слова, что ей удалось от меня услышать. Она кричала, она пихала меня, пытаясь выдворить из трейлера. Наконец ей стало жаль гостя, и она оставила меня в покое. Тут как раз вагончик вздрогнул – дверь распахнул кривоногий рыжий парень. Подождав, когда глаза остынут от зноя, он огляделся и гаркнул:

– Что здесь, черт возьми, происходит? Дорогая, ты не говорила мне, что отсасываешь на дому.

Парень вышвырнул меня из вагончика, и, поднявшись с земли, я побрел, побрел и кое-как набрел на «Эквинокс».

Утром, выписываясь из номера, я заполнял подсунутую миссис Крафтверк анкету отзыва о пребывании в отеле «Mizpah» и напротив вопроса: «Удалось ли вам наблюдать привидения?» – поставил аккуратную галочку.

Глава 5

Ссадина

В 16:47 я встал на обочине, включил аварийку и взглянул на карту, чтобы соразмерить свое местоположение у Bison Creek, который я только что миновал, с Chinook Cliff.

По адресу 623 Stevenson Road мне открыла женщина, которой, оказалось, не нужно было объяснять, зачем я здесь. Она кивнула мне с грустной улыбкой и сказала: «Мы ждали вас», – однако осталась стоять передо мной в нерешительности. Потом произнесла: «Я хочу пригласить вас в дом. Но прежде прошу пройти процедуру дезинфекции – у нас маленькие дети, много маленьких детей». Я шагнул в переднюю, и там мне пришлось надеть бахилы, чепчик, бумажный зеленый халат и намазать руки по локоть ржавой пеной, выдавленной из сифона. Меня посадили за стол в гостиной, где под присмотром двух молодых женщин играла стайка детишек, подали стакан со льдом, который залили водой из кувшина. Лед затрещал, и напротив меня за стол села открывшая мне дверь женщина. «Я Мэйдлен, старшая жена мистера Стивена Хинкли, – сказала она. – Мы все с нежностью вспоминаем вашу мать и с горячей надеждой восприняли ее переход к новой жизни». «Мать? К новой жизни?» – подумал я, желая поскорей снова оказаться за рулем «Эквинокса». Я взял ледяной стакан и впился в край губами. «Я догадываюсь, вам это важно знать, и я не премину сообщить, что мы похоронили ее на одном из почетных мест нашего семейного кладбища». – «Похоронили? Уже похоронили?» – только и сумел вымолвить я. Женщина кивнула, а кудрявый симпатяга-малыш подбежал ко мне забрать подкатившийся под ноги мяч. «Вы хотите взглянуть?» – спросила Мэйдлен. «Конечно, конечно, я желаю взглянуть и взгляну», – бормотал я, срывая с себя стерильную амуницию, не находя, куда ее бросить, и мельком соображая, как я выглядел там, в гостиной, – наверное, дети привыкли к незнакомцам-пугалам.

До кладбища оказалось рукой подать, но по такой жаре и миля – край света. Погост напоминал небольшой город, в котором могли бы жить лилипуты, – множество приукрашенных усыпальниц, притопленных в землю, как домики хоббитов-эстетов, пожелавших выстроить псевдоготические жилища, больше похожие на крохотные модели знаменитых соборов, чем на надгробия. На одной богатой усыпальнице я заметил среди химер и густой растительности прилепившуюся фигурку космонавта – в скафандре, ботах и рюкзаке с кислородным баллоном.

Могила, к которой меня привели, входила в когорту других погребений, окружавших склеп необычного вида, напоминавший спиралевидную Вавилонскую башню; могила была покрыта свежим дерном и производила впечатление, будто она здесь уже давно, если бы мрамор не предъявлял совсем свежую дату захоронения. Кроме того, на камне значилось имя Victoria Belsky. Я стоял и смотрел на надгробие, понимая, что потерялся в календаре, что дата, которая стоит на камне, по ощущениям, еще не настала, – но сколько я зависал в Тонопе?

Распрощавшись с Мэйдлен, я влетел в «Эквинокс», врубил на всю катушку кондиционер и, включив впервые за все это время телефон, стал посматривать на спидометр.

Жена ответила не сразу, что меня чуть успокоило. Я сказал, что все еще в поездке, что Кот умерла, что был на кладбище и что сам приеду вскоре, как только доберусь до аэропорта. Связь оборвалась, я отослал фотографию могилы и тут же выключил телефон, ощущая острый запах чего-то медицинского, больничного, которым меня вымазали в девкалионском жилище. Я весь благоухал йодом, как ссадина.

Солнце Невады испепеляет реальность. Вдруг впереди появляется голубоватая дымка – соляная пудра, поднятая с солончака порывом ветра. Песочные смерчи вспыхивают и гуляют там и здесь, внезапно подлетая к обочине, и, провожая автомобиль, отплясывают, крутясь юлой, как суфий[10 - Танец суфия (отшельника, дервиша) – специальное мистическое действо, кружение вокруг собственной оси в течение длительного времени.], и так же внезапно шумно отдаляются. По сторонам изредка возникают уединенные ранчо – в сущности, свалки прожитых здесь предметов: подобные каравеллам автомобили 1960-х, циклопические грузовики конца 1980-х, разные поколения мобильных домов, превращенные в сараи. Вокруг на сотни миль простираются военные полигоны, сообщающиеся с миром только при помощи самолетов. В 1950-х ядерный гриб виден был из Лас-Вегаса, а сейчас с гражданских дорог можно увидеть, как стратосферу пронзает баллистическая ракета, после чего небо дышит свечением ионизованного воздуха, подобным полярному сиянию.

Но вот Невада позади, и я на пороге заповедника Сион. Юта полна библейских топонимов, точно так же, как среди девкалионов предостаточно имен героев Пятикнижия. Те самые нефийцы, среди которых проповедовал Девкалион, названы были по имени Нефия – пророка и народного лидера, который с семьей покинул Иерусалим в седьмом веке до Рождества Христова и прибыл в Америку, чтобы привить здешним народам монотеистическое свободолюбие израильтян. Не знаю, есть ли среди девкалионов верование, что они одно из затерянных колен Израиля. Знаю только, что книга Девкалиона среди прочего содержит краткую запись летописи древних нефийцев.

В Сион я въехал в сумерках и ничего толком не успел рассмотреть, кроме приковывающих взгляд красноватых скал. Я нашел отель, поселился и тут же упал в бассейн, откуда, хорошенько отмокнув, отправился в ближайший ресторанчик, где выудил из меню местную форель, зажаренную во фритюре, и бутылку белого из Napa Valley. Ужинал я на террасе с Млечным Путем наедине, проступившим брошенной в синий бархат горстью соли. Осознав это, я понял, что возвращаюсь к жизни. Я позвонил отцу, мы немного поболтали. Я рассказал ему о своих приключениях, но он впечатлился слабо. Эта его отстраненность показалась мне подозрительной. Когда-то она означала, что он собирается уйти в отрыв, исчезнуть без предупреждения на некоторое время. Что ж поделать? Я никогда ни в чем не был способен его переубедить.

Что касается местных особенностей в обычаях, то из-за принципиальной герметичности девкалионов узреть что-то необычное шансов не было; правда, трудно было не заметить, что в Юте на заправках и в магазинчиках владельцы не здороваются с посетителями. Такое со мной случалось лишь в Эдинбурге, но шотландцы вообще ребята суровые.

В каньон Virgin River отправляется множество народу, вот только немногие достигают мест, где небо сверху смотрит на вас сквозь смежённые веки пропасти, и скалы вокруг, и каверны нависают сумеречно, как будто вы находитесь на улочке средневекового города крестоносцев, соперничающего по высоте зданий с Манхэттеном. Журчит река, глубина которой здесь по лодыжку, но случаются на пути и ямы по пояс и по грудь, в которые приятно окунуться, изнемогая от жары и усталости, – так что гермомешок для фотоаппарата, мобильного телефона и сухой одежды обязателен. Я достиг почти пещерного холода у развилки, где толща каньона расщепляется надвое, – здесь в Virgin River впадает ее невеликий приток. Скалы-берега вытесаны водой, формы их изборождены плавными желобами, отмечающими средние уровни сезонных паводков, с завихрениями и глубинными нишами, подобными желобчатым виражам саночной трассы. Все это окрашено сангинно-мглистым, как на картинах Рембрандта, таинственно-сумрачным цветом. Дальше развилки, носящей название Wall Street, я не рискнул идти, хотя впереди лежал еще десяток миль подобных приключений: упираясь посохом в камни, шагать по бегущей воде, задирая голову, чтобы оценить высоту погружения в осадочную толщу планеты.

Юта – дно высохшего бессточного бассейна, изрезанного водомоинами, реками, расколотого ледовыми клиньями, большими и маленькими. Bryce Canyon – шедевр эрозии: причудливой формы столбы и гряды, напоминающие шахматные фигуры или идолов острова Пасха, цвет известняка меняется здесь от рудого до фарфорово-лимонного, чуть даже просвечивающего вглубь. Каньон этот – индейское святилище. Каменные столпы, населяющие его, зовутся hoodoo. Слово имеет индейское происхождение и стало геологическим термином. Скажем, Каппадокия тоже населена именно hoodoos. Столпы Bryce Canyon и в самом деле напоминают широкоскулых истуканов. Когда-то вулканическая лава изверглась на дно древнего моря, и базальтовая корка легла сверху известняка; потом она растрескалась, и все, что было под отдельными плитами, оказалось в сохранности. Bryce завораживает особенно на закате, после исчезновения солнца, когда каньон наполняется тихим отраженным, телесно-теплым светом. Все пребывание в Юте я спрашивал себя, почему этот ландшафт так воздействует на восприятие. Загадочным тут казалось всё: и нелюдимые девкалионы, и обилие библейских коннотаций, и то, что это было самое тихое место из всех, где я бывал. Но не это главное. Не только тишина вселяет в вас особенную впечатленность. Все дело в цвете, в особенных, чуть красноватых оттенках сепии, которыми наделены здешние известняки – от лимонно-розоватых Bryce Canyon до кирпично-багряных готических стен Capitol Reef. Причина этого – в специфике осадочных пород, из которых сложены испещренные эрозией равнины, долины и горы Юты, представляющие собой настоящие холсты для скрупулезно филигранных или размашистых кистей и резцов – воды, ветра и солнца. Было бы хорошей задачей для науки о перцепции выяснить, почему человек так чувствителен к определенным сочетаниям цветных плоскостей большого масштаба. И начать следовало бы именно отсюда, с Юты. На эту мысль меня натолкнуло воспоминание о гигантских полотнищах Марка Ротко. В полотнах родоначальника абстрактного экспрессионизма и автора одной из самых дорогих картин на планете зафиксированы иероглифы ландшафта Virgin River. Это сочетание красноватых, насыщенных окислами железа скал, крытых пронзительно-глубоким небом, накрепко связано для меня с цветовыми полями Ротко, который, без сомнения, работал с открытиями архетипов цветосочетаний, занимающих без остатка все поле зрения человеческого глаза. Представляете полотно высотой в сотню метров и куполом ультрамарина над ним? Ротко, в определенном смысле, писал пейзажи, доведенные до своей квинтэссенции, до предела восприятия.

Как-то так меня понесло, насчет палитры Юты. Вслух такое подумать я бы не посмел: жена б меня высмеяла, сказав, что мои умничанья – жалкая пародия на выдумки моего папаши, а отец только бы ухмыльнулся: он никогда не принимал от меня ничего всерьез, кроме науки.

Глава 6

Жена

Как-то раз жена, еще питавшая снобистский интерес к литературе, вкрадчиво сообщила, что ее подруга-однокурсница, о ту пору уже доктор филологических наук, специалист по творчеству Юрия Тынянова, изъявила любопытство, и что я мог бы отдать ученой даме достояние своей личной республики – подборку стихов отца – на экспертизу художественной ценности. «А чего ты боишься?» Я размышлял месяц и все-таки не решился. Но жена сама утянула у меня из папки листки. Ответом стала двухстраничная рецензия ни о чем: «Школа Бродского, влияние метаметафорического наследия Парщикова» – у меня дрожали руки при чтении.

В позапрошлой жизни Юля какое-то время была девушкой отца – я тихонечко влюблялся в некоторых пассий своего папаши, подсознательно считая это правильным для взросления. Отец был флагманом не только для меня. В нашей компании, вращавшейся вокруг него, следили за тем, какие книжки появлялись в его руках, кого он цитировал – Камю, Милоша, Шестова, – что слушал, какие приносил кассеты от своих консерваторских знакомых, проповедовавших авангардную музыку, – Булеза, Штокхаузена, Фриза; все это становилось обязательным для прочтения, прослушивания и обожания с целью внутреннего развития. А какой переполох приключился, когда у отца появился «Опиум» Жана Кокто – страницы на недосягаемом для обыденности языке, страницы, отдающие тошнотой богов, Шагалом, надрезающим кистью небо по холсту, и Модильяни, бросающим охапку роз в парижское окно ломкой русской поэтессы. К тому же на портрете Кокто разительно походил на отца – твердой очерченностью овала, непреклонностью скул и подбородка, густыми волнистыми волосами, зачесанными вверх, выразительными веками и пронизывающим взглядом волхва.

Как раз в той окрестности «Опиума» я и встретил Юлю. Она взглянула на меня, приподняв голову с плеча папани, – парочка сидела на подоконнике лестничного пролета главного учебного корпуса ВГИКа, куда мы захаживали посмотреть вместе со студентами мировое кино, – и я замер.

Тот день я запомнил тем, что ничего в нем не было, кроме лица Юли, мерцавшего отсветом кадров «8?»: на нее я смотрел больше, чем на экран, освещавший шею, ключицу, плечи женщины, с которой мне суждено было быть вместе.

Осенью того же года у матери отца обнаружили опухоль, и они срочно уехали в Израиль, где бабушка (это она ловила черепах) прожила еще три года, а отец так и не вернулся. Я прилепился к Юле тогда же, ночью в Шереметьеве. Смесь отчаяния и зависти перед неизвестностью, предстоящей отцу, бывшему на пике популярности – сборник «Список облаков» с предисловием Бродского вышел той весной, – объединяла нашу компанию, напившуюся из рукава и подзабывшую о печальности повода, по которому мы и оказались здесь, на краю воздушной воронки в пространстве. Наконец отец послал нас к черту и повел мать к таможне, а у меня на руках осталась пьяная Юля, все время бормотавшая: «Не уезжай, ты ничего не понимаешь, как грустно…» Мы вышли под эстакаду, где дежурили бомбилы, и ее стошнило на капот «мерседеса», а мне пришлось снегом счищать конфуз перед молча выдвинувшимся из-за руля водилой.

Я выждал, когда время залижет Юлины раны и отвращение сменится привычкой. Каждый вечер я с «Арбатской» мчался на Поварскую, чтобы встретить Юлю у Гнесинки, а после вечеринки она всегда знала, кто проводит ее немым дозором. Спустя год Юля обвыкла достаточно, чтобы потерять бдительность, залететь, родить дочь и не оставлять меня надолго. Нынче утвердившаяся в достатке, но чем-то не удовлетворенная, тщеславная, обретшая себе невеликую, но уютную нишу в социальной среде современной культуры, взвешенно изменявшая (при том что в глубине души испытывала ко мне и сентиментальность, и ревность), в последние лет шесть она нашла занятие, способное ее утолить: завела блог «Лоскутный Заяц», где публиковала мнения о том и об этом, о московских барах, о литературе, светской культурной жизни, – и внезапно стала критиком-инкогнито, которого опасались. Постепенно блог наполнился уничижительными рецензиями – они сбрасывали с пьедесталов и разрушали иерархии и приличия, собирали сонмы лайков, рукоплескания в комментариях и репосты. Паллиативно скрываясь за кротким псевдонимом, Юля собирала под лоскутные знамена все более обширную армию радетелей своего таланта народного мстителя. Она явно упивалась тем, что ее светскости и ума, стилистической убедительности и темперамента достаточно, чтобы разгромить любой сколь угодно премированный и растиражированный авторитет.

Меня жалила ее придирчивость; что бы, казалось, ей до моей жизни, моей науки – ей, ухоженной, состоятельной, умной женщине, властной снобке, жесткой и упрямой, с особенным диктатом в представлениях о прекрасном? Полгода на двенадцатом этаже нового дома на улице Климашкина, на двух сотнях квадратных метров некий модный московский дизайнер воплощал интерьеры ее подсознания, в результате чего все предметы оказались прикручены к полу и стенам намертво; кровати, лежанки и подложки под пуфы, журнальный столик и обеденный стол – все было изваяно из бетона; спальня жены выкрашена в цвет шоколада и изображала альков-пещеру, с размашистыми сангинными петроглифами и наскальной охотой на бизона. К счастью, мой кабинет-спаленка был помилован. На следующий день после новоселья, осознав, что напоминаю себе того бизона, я стоял у окна и смотрел, как снег ложится на жестяные кровли, на палисады, как дворники прочерчивают далеко внизу контурную карту конца ноября, и впервые за два десятка лет задумался о том, что именно глубинно связывает меня с женой.

Осеннее время поднимало меня с места и опускало в кроссовки. Я натягивал штормовку, и Москва трусцой набегала на меня. Тем утром, вскоре после моего возвращения из Юты, подморозило и приходилось то ступать на мысок, то раскорячиться, то поскользнуться, растянуться, ища дополнительную опору, где успели поработать дворники, встававшие спозаранку узбеки, слава Ташкенту, когда же, когда же тут станет тепло и хлебно, как в золотозубой Средней Азии, аккуратно, бедненько, но чисто, когда же, когда… а вот тут места нехоженые, здесь лучше сойти на обочинку, а там еще не расплылись зернышки реагента, еще не расплавили наледь до асфальта, сцепления не будет, лучше же надо скрести и сыпать, малоопытный дворник работал, должно быть, тот молодой таджик… эх, Душанбе не Ташкент, это точно, знаем, плавали, точней, летали; кстати, как там «Памир» поживает? Надо ехать! После Янга на фиановской конференции Дедович заикался, что будут восстанавливать станцию. Ага, и тут бы еще не растянуться… огибаем киоск «Колбасный домик», пересекаем Малую Грузинскую, берем курс на «Газеты и журналы» и цветочный киоск, по левую руку оставляем кафе «Айва», никогда не был там, уж лет пять, как открылось, а все брезжит тусклая мечта заглянуть с женой, да хоть и в гордом одиночестве, ознакомиться с меню, о сколько нам открытий вкусных… ой, и тут бы не раскваситься, возраст-то поди уж не младенческий, скелет не гуттаперчевый.

На втором круге из подъездов стали появляться работяги, чтобы ввалиться в «газель», завестись и, хоть спички в глаза вставляй – настолько заспанные, – влиться на ощупь в мерзлый, извергающий клубы выхлопного пара поток Садового кольца, то и дело вспыхивающего заревом стоп-сигналов. На третьем круге, прикрывая рот ладошкой, поспешали офисные девицы; мне нравился этот момент, потому что, случалось, за какой-нибудь тянулся тонкий след необыкновенного парфюма – я все пытался уловить нотку камфоры, появился недавно в воздухе какой-то новый аромат, что нес в себе вот этот сердечно-обморочный оттенок, богини так и должны пахнуть, обмороком; я сдвигал на затылок капюшон, чтобы воздух от горячей спины из-под куртки не заволакивал испариной очки, и припускал к Зоологическому переулку.

Прожив на Пресне жизнь, я ощущал себя здесь по-свойски, как «на раёне». Единственным неприютным на всей Пресне для меня оставался дом, в котором я имел свой угол; мне неприятен был даже двор, где тусовались охранники, стебущиеся над моей «Фабией»: «Помоечку свою, может, отгоните с пандуса?» – «Это не пандус. Это подъезд». – «А нам все одно. Лишь бы вы машинку прибрали».

Венцом неприятных обстоятельств места был выход из подъезда в сторону Малой Грузинской; тут редко, но могло случиться самое гадкое, ибо через несколько шагов по панели я попадал к парадному входу ресторана «Карузо». Здесь обедал самый злачный «жир» столицы. Например, подъезжал «майбах», или «бентли», или «роллс-ройс», а за ним бампер в бампер «крузак» охраны: четыре молодца из ларца с автоматами и в бронежилетах выкатывались из джипа и становились по четырем сторонам, после чего бодигарды выводили хозяина из машины и сдавали на руки уже выглядывавшему из-за двери метрдотелю. Из рассеянности я не раз оказывался под раздачей в самый момент выгрузки и поначалу мешкал, тыкался то влево, то вправо, заставляя охрану ерзать и зыркать.

Перебиваясь с быстрого шага на бег, я проскочил Пресненский вал, свернул на Малую Грузинскую, поднялся в лифте со стеклянной стеной над Пресней, будто пропустил ее в пищевод, и мне стало легче выносить город, когда я оказался в мире крыш – обители отвлеченной, ненаселенной. Жена, расстелив коврик перед окном, занималась йогой. Я сел рядом, отставил ладони и стал дышать. Юля во время занятий была глуха и нема, только покосилась на меня и снова выровняла дыхание. Так мы просидели долго, пока она вполголоса не спросила: «Что случилось?».

И тут позвонил Янг. Разговор длился минуту. Янг сказал, что получил грант для работы с данными Памирской станции. И что, если только я пожелаю, у меня по праву есть месяц их опередить. Я лишь сумел пробормотать: «Понял, успею». Так в одно мгновение переменилась жизнь. Я посмотрел на жену, ожидавшую пояснений. «Я еду на Памир», – сказал я.

Глава 7

В Мургаб

Добравшись из Бишкека в Ош на рейсовом автобусе, я добрел от автовокзала до выездного поста Ак-Босого, где познакомился с японкой Аюко, направлявшейся в Китай. Когда мы потом тряслись в хлебовозке, в щели кузова которой сочились дорожная пыль и лезвия солнечных лучей, я заметил тату-ящерку на ее лодыжке.

Похожие книги


grade 4,3
group 1610

grade 4,3
group 5210

grade 4,0
group 20

grade 4,2
group 180

grade 4,3
group 4810

grade 4,4
group 4780

grade 4,5
group 2500

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом