Эдуард Асадов "Интервью у собственного сердца. Том 1"

Что связывает Эдуарда Асадова с лордом Вильямом Норманом? Или с Николаем Чернышевским? Как прихотливо иногда переплетаются судьбы людей, казалось бы, далеких друг от друга, как Южный и Северный полюсы, и формируют уникальный характер талантливого человека. История целого рода оживает на страницах автобиографии-исповеди Эдуарда Асадова живо, увлекательно, очень честно, но не назидательно. О драматичной судьбе поэта сквозь призму исторических и литературных событий и историй любви его предков, сформировавших особенные жизненные принципы рода, которые и помогли выстоять, быть бесстрашным, честным в самых трагических обстоятельствах судьбы. И о безграничной любви, которая преодолевает все.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-114109-7

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


– Ну и как?

– Да вроде бы ничего, – торопливо отвечал я, – по-моему, вполне годятся.

– Для футбола, возможно, и годятся, – невозмутимо отвечал дедушка, – а вот для книги – никак нет!

И я покорно шел мыть руки. Мыл честно с мылом, зная бескомпромиссный характер деда.

– Ну как, вымыл? – отрываясь от своего чтения (а читал он всегда), снова спрашивал дед.

Я молча кивал головой.

– Ну что ж, покажи, – спокойно и непреклонно говорил дед.

Я протягивал порозовевшие от холодной воды руки (о горячей воде в домах в ту пору и не слыхали), стараясь большим пальцем прикрыть маленькое чернильное пятно на указательном. Но у моего деда такие номера не проходили.

– Покажи как следует, – строго говорил он, – вот этот палец убери в сторону. Так, все ясно… И с такими руками ты собрался взять книгу? Маша, дай ему теплой воды и пемзу! Иначе этого вопроса ему не решить.

И я покорно плелся вновь на кухню оттирать и отмывать злосчастное пятно. Но все мои терзания окупались сторицей, когда я раскрывал на огромном обеденном столе, покрытом всегда белой скатертью, долгожданнейший и любимейший том Андерсена! Раскрывал и погружался с головой в поразительный и неповторимый мир его мудрых и добрых сказок! Особенно нравились мне сказки «Соловей», «Морская царевна» (теперь ее называют почему-то «Русалочкой») и «Оле-Лукойе». Впрочем, нет, не только эти, все, буквально все сказки нравились мне больше всего! Я и до сих пор не могу простить Марии Павловне того, что после смерти деда она, отлично зная, как дорога была всю жизнь мне эта книга, отправила ее в Ленинград сыну Валентина Ивановича (своего сына) Сашке этот волшебный том. Хорошему пареньку, но без малейшей склонности к литературе и уж тем более к какой-то там сказочной лирике. Работал опером в милиции, а потом, окончив юридический институт, стал адвокатом. И когда уже после войны я спросил его об этой книге, он удивленно вскинул на меня глаза:

– Ты знаешь, абсолютно не помню! Да я ведь сказок в детстве не читал никогда.

А мне и сейчас кажется: очутись та волшебная книга снова у меня в руках, я ощутил бы горячую волну счастья! Ведь каждая ее страница пронизана детским и неповторимым жаром моих переживаний, восторгов, горя и любви. Хотя Андерсен и сегодня один из любимейших моих писателей.

Иван Калустович Курдов – мой «исторический дедушка»… Сколько бы раз я ни прилетал в Свердловск в послевоенные годы, я всегда навещаю два самых памятных места: улицу Карла Либкнехта, где жил дед, и улицу (а теперь уже проспект) Ленина, 5.

Почти десять лет прожил я тут. И сегодня могу в самую глухую ночь пройти по всем закоулкам этих дворов, знаю каждый укромный уголок и выступ на чердаках (или, как мы тогда говорили, на вышке), укажу точное расположение любого подвала! Помню ли я тот свой домашний адрес? Боже мой, да как еще помню! Ленина, 5, подъезд 13, квартира 103, четвертый этаж. Кухня и три комнаты. Две из них выходят на улицу Шейкмана, а третья – во двор. Три комнаты – три семьи. Коммуналка. Наша с мамой комната та, что выходит окном во двор. Кто-то живет там сегодня? Однажды, придя в свой родной двор, я даже поднялся по знакомой каменной лестнице на тот еще более знакомый четвертый этаж… Постоял, постоял на площадке, погладил рукой перила… Те же, абсолютно те же самые перила, по которым столько раз я со свистом съезжал вниз… Но позвонить в дверь не решился. Нет, не оробел, а просто побоялся спугнуть трепетно-хрупкое ощущение детства, щемящую боль нежности и тоски по невозвратно минувшему… Боялся, что откроет дверь какой-нибудь незнакомый заспанный человек и недружелюбно спросит: вам кого?

Нет, пусть так и остается во всех звуках и красках волшебная пора моего детства! Пусть в голосах пробегающей мимо ребятни слышатся мне голоса моих шумных товарищей и даже… и даже мой собственный голос… Пусть все живет и остается нерушимым…

Я иду, не торопясь, по улице Карла Либкнехта, мимо здания, где помещался театр Юного зрителя, мимо здания филармонии, где прежде был дом профсоюзов – «Деловой дом». Возле аптеки я замедляю шаг. Фасад дома перестроен. Но двор еще тот же. Там, в глубине двора, если повернуть налево, темноватая прихожая. Я не вхожу туда, потому что хочу оставить в душе своей все так, как было в те далекие дни: тяжелая, обитая коричневой кожей дверь с медной дощечкой:

ДОКТОРЪ

ИВАН КАЛУСТОВИЧ КУРДОВЪ

И от этой таблички веет чем-то старинным, строгим и милым… Докторъ Мечников, докторъ Боткин, докторъ Чехов… Я медленно иду по улице Карла Либкнехта, иду, стараясь не расплескать до краев заполнившую меня высокую тишину, и все кажется мне, что по-прежнему спокойно и строго смотрят на улицу два освещенных окна с аккуратно привязанными к палочкам ленточками бинта, неизменными розами на подоконниках, между которыми таинственно высятся над глиняными горшками, обернутыми в цветочную бумагу, темно-зеленые важные кактусы… А за ними там, в глубине комнаты… возле настольной лампы, склонившаяся над книгой знакомая фигура дедушки: зачесанные назад белые, как снег, волосы, пенсне на орлином носу, задумчиво нахмуренный лоб и сухие, легкие пальцы, перелистывающие страницу… На опущенных плечах полосатый плед… И неизменный портрет Чернышевского в старинной дубовой раме… Я иду медленно-медленно, чтобы не разрушить видения и не спугнуть тишину…

После смерти моей бабушки Марии Васильевны жить ее детям с мачехой было, прямо скажем, не в сладость. Повторяю, плохим человеком мачеха не была, но… родная мать это все-таки иное дело. Впрочем, я встречал в жизни случаи, когда неродная мать была как родная и отчим у кого-то был как родной отец, но такие случаи все-таки исключение, и вторая супруга Ивана Калустовича под эту исключительную рубрику, при всех ее положительных качествах, все-таки не подходила. В противном случае не разлетелись бы так быстро из дома все дети Ивана Калустовича от первой жены.

Сразу же после окончания пермской гимназии навсегда покинула теперь уже полуродное гнездо и моя мама Лидия Ивановна. Она горячо любила детей, и мечтой ее было учительство. Гимназию окончила одновременно с революцией и сразу же добилась назначения на работу в школу туда, где больше всего не хватало учителей. Вот так и оказалась юная учительница Лидия Ивановна Курдова в далеком Барнауле, где и произошла ее встреча с Арташесом Асадовым – моим будущим отцом. И в этой-то точке пересеклись в 1919 году две линии моей родословной: линия матери и линия, идущая от отца. И если рассказ о материнской линии мы начали с севера, с холодного Петербурга, то для рассказа о моей родословной по линии отца нам придется перенестись мысленно далеко на юг, на древнюю армянскую землю, в солнечный Карабах!

Когда я думаю о моей карабахской родне, то прежде всего представляю себе между горными склонами небольшой, тонущий в зелени городок Гадрут. Тихая тенистая улочка, под огромным развесистым тутовником – небольшой, в три окна домик. Позади – фруктовый сад: яблони, вишни, груши, гранаты и абрикосы… Из домика выходит невысокий, плечистый, с легкой проседью черноволосый мужчина. Голубая рубашка с распахнутым воротом едва прикрывает мускулистую волосатую грудь. У него загорелое лицо, крупный нос и большие добрые глаза. Это мой прадед Акоп Асадьян – лучший кузнец в Гадруте. Пудовый молот в его руках кажется невесомой игрушкой. Рядом с ним его младший сын Мовзес. Профессия кузнеца кажется ему самой прекрасной и мужественной на свете, и его главная мечта – овладеть в полной мере филигранным мастерством отца. Розовое утреннее солнце уважительно пригревает их мускулистые руки с засученными выше локтей рукавами, широкие, с металлическими наборами ремни, темные полотняные штаны и тупоносые простые сандалии. О чем по дороге в кузницу они сейчас говорят? Я это знаю отлично. У Акопа Асадьяна четверо сыновей: Григор, Самсон, Семен и Мовзес. Самый старший Григорий – грамотей, фантазер, человек, до отказа набитый всевозможными планами, проектами, один грандиозней другого. Размеренная, обычная жизнь, по его твердому убеждению, скучна и бесцельна. Именно потому сначала Григор решил получить образование и стать ученым, потом, когда образования получить не удалось, задумал на Каспии стать моряком. Но масштабы Каспия воображения не будили, и тогда, прочитав какой-то красочный роман о негоцианте, окончательно решил стать купцом и сказочно разбогатеть. Самсон и Семен слушают доверчиво и восхищенно. Цветистые воздушные замки Григора заворожили их целиком. Однако младший, Мовзес, ни в какие негоцианты не рвался. Купеческим караванам и звону драхм или царских золотых он предпочитал родной звук отцовской наковальни и ехать с братьями через Каспий в Красноводск категорически отказался. И три брата уехали одни. Но перед этим самый старший из них, Григор, знакомой дорогой пришел на смежную улочку к соседу Хосрофу и вызвал в сад свою любимую Мариам. Не могу сказать, как долго длился их разговор – час, два или больше… Знаю только одно: она любила Григора верно и преданно и согласилась ждать встречи столько, сколько будет нужно. И никаких женихов не пустит даже в дом. Нет, ее не очень волновали цветистые планы Григора, ей нужен был только он сам и его любовь, и ничего больше. Грамоте армянских девушек в те времена не учили, но бабушка моя, и я убеждался в этом потом не раз, от природы была умна и обладала большим чувством юмора – свойство достаточно чутких людей. Не могу утверждать точно, она мне этого не говорила никогда, но по отдельным ее словам, улыбкам и лукавому блеску глаз я догадывался, что она не очень-то верила в грандиозные планы Григора Акоповича, но, зная его характер, спорить с ним считала излишним. Повторяю, она любила, а любящую душу уговорить легко! И она действительно ждала его, как обещала.

Итак, три брата, Григор, Самсон и Семен, исполненные самых радужных надежд, приехав в Красноводск, ступили на туркменскую землю. Следует сказать, что в Средней Азии, особенно в Туркмении и Узбекистане, очень много армян. И, как правило, все они карабахцы. Григор, Самсон и Семен, переехав Каспий, сразу же решили стать европейцами. Ну а как же иначе! Ведь им предстоит стать негоциантами и ездить по разным странам! И начать это, разумеется, нужно с европейских фамилий и имен. Итак, Григор… это не совсем то, что нужно. По-русски и по-гречески это будет Григорий. Прекрасно! Теперь Акопович… Нет, это не годится совсем! Какой еще там Акопович! Внимание: Акоп это значит по-европейски Якоб. А Якоб по-русски будет Яков. Чего же проще! Значит, Григорий Яковлевич. Ничего, звучит! А как быть с фамилией? Асадьян – это не Европа. Но тут все еще проще: меняем «ян» на «ов» и ответ готов! Асадов.

Итак, в девяностых годах прошлого века по туркменской земле пошли искать счастья три новоиспеченных Яковлевича, три Асадова – Григорий Яковлевич, Самсон Яковлевич и Семен Яковлевич. Но радужные надежды сбываются чаще всего только в мечтах. Каких только профессий не довелось сменить, в сущности, очень наивным и доверчивым молодым карабахцам! Дедушка мой был и каменотесом, и землекопом, и парикмахером, и приказчиком в магазине. Всех профессий и перечислить нельзя. Но мечты о сказочном богатстве все же не оставил. Семен Яковлевич остался искать удачи в Ашхабаде, а Григорий Яковлевич и Самсон Яковлевич перебрались в город Мары. Тогда он назывался Мерв. Работая не покладая рук и день и ночь и обладая при этом солидной энергией и волей, дедушка мой для начала собственного дела небольшую сумму все-таки ухитрился скопить. «Дело» же его помещалось в одном маленьком магазинчике, где продавалось практически все, что нужно скромному труженику в провинциальном городке, – от седел, котлов для плова и всевозможной посуды до шелка, расписных халатов и ситца. Торговлишка была дохленькой и сколько-нибудь серьезных доходов приносить не хотела никак. Но дед был не из тех, кто легко и просто сдается. Он удержался, уцелел и даже выписал из Карабаха свою любимую Мариам. И дело сразу пошло веселей. Не в смысле денег, конечно, а в смысле детей. Их у Григория Яковлевича и Мариам Хосрофовны было ровно девять, точно так же, как и у Ивана Калустовича – моего уральского деда. Как-никак все же оба армяне!

Вот написал сейчас о профессии моего карабахского деда и поймал себя на ощущении какой-то неловкости. Да, именно так. Вот о другом моем дедушке – секретаре Чернышевского говорил с удовольствием, даже с какой-то гордостью, что ли. А почему? В любой цивилизованной стране человек, обладающий собственным делом, уважаемый член общества. Будь у него огромный завод или всего лишь бензозаправочная колонка – он приличный и зачастую просто приятный человек. А нам в послереволюционные годы внушали и даже не внушали, а попросту вбивали в головы и души, что коммерсант или частный предприниматель честным человеком быть никогда не может. Что крестьянин, у которого три коровы, две лошади и полные закрома – мироед и кулак. А вот бедняк, пусть даже он выпивоха и лентяй, – пролетарий, славный труженик и вообще народ. Только теперь, спустя десятки и десятки лет, мы очень медленно, осторожно, но все-таки необратимо начинаем менять этот несправедливый, окаменелый стереотип. И приходим к пониманию, что любой труд, если его делают честные руки, заслуживает уважения. Следует, кстати, сказать, что в те давние послереволюционные дни экономические, нравственные и имущественные критерии были в значительной степени смещены в сторону ригоризма и максимализма. И, кроме того, утверждались вещи, очень далекие от справедливости и даже здравого смысла. Например, зажиточного крестьянина называли кулаком за то, что он мог нанять себе в хозяйство работника. И отнимали у него все, в то же время в городе любой зажиточный чиновник, а порой и тот же самый, что устанавливал подобные законы, имел полнейшее право держать в доме прислугу, иметь личного шофера, иметь на собственной даче и садовника, и сторожа, и даже экономку. И все это считалось абсолютно в порядке вещей.

Перед революцией дедушка мой сумел построить собственный дом на улице Заманова в Мары, он и сейчас там стоит под номером 9. Дом, где я и родился – уже после смерти деда. Впрочем, этот дом был потом продан и построен другой, неподалеку на Туркестанской улице, 4. К сожалению, городские власти снесли этот дом, как и всю Туркестанскую улицу. Дважды в послевоенные годы побывал я в родном городе: в 1962 году и в 1986-м. И в первый приезд жил в нем, в доме моего детства. Сидел на знакомой скрипучей тахте, обедал за огромным семейным столом, гулял по веранде внутреннего дворика. Дом был построен на 75 процентов из сырого глиняного кирпича. «Архитектура» его была наипростейшей. Чтобы представить его себе, возьмите пять одинаковых кубиков. Три из них поставьте перед собой в одну линию. Потом средний кубик приподымите над остальными. Первый и третий слегка сдвиньте друг к другу, чтобы можно было сверху поставить второй. Это главная, фасадная часть дома. Между первым и третьим кубиками были ворота. А в начале третьего кубика – дверь в дом. Теперь приставьте сзади к первому и третьему кубикам, чуть сдвинув их влево и вправо, остальные два. Перегородите их с четвертой стороны стеной соседнего дома и получите наш дедовский дом. К этому надо только добавить внутренние веранды с левой и правой сторон. И во дворе деревянную лестницу, ведущую наверх в мансарду, говоря европейским языком. В 1986 году нашего старого дома уже не было. На его месте оказалась просто заасфальтированная площадка, и ничего больше.

Я выступал в городском концертном зале перед моими земляками. Переполненный зал, множество цветов, горячие и взволнованные записки… Побывал я и на строительстве Марыйской ГРЭС, где работал электросварщиком мой двоюродный брат Аркадий Михайлович Асадов, и в средней железнодорожной школе № 30, где учился когда-то в нулевом классе, и, что самое трогательное, встретил там девочку, которая сидела со мной за одной партой. Сегодня она учительница этой школы. Я читал свои стихи учителям и школьникам и мысленно улетал в мое, увы, теперь далекое-предалекое детство. Побывал я и в другой школе, № 1, где в 1939 году заканчивал восьмой класс. Там тогда был Дом пионеров. Ходил по тем самым коридорам, где бегал подростком пятнадцати лет, загорелым, черноглазым и подвижным, как ртуть. Посидел в классе, том самом и за той же знакомой партой у окна, где на контрольных по алгебре списывал потихоньку решения задач у доброй девочки Нины Булатовой, которая специально отодвигала плечо, чтобы мне удобнее было это сделать. Где ты сейчас, Нина Булатова, – девочка из моего далекого детства?

Перед отъездом я еще раз пришел к моему старому дому на Туркестанской, 4. Впрочем, конечно же, не к дому, а лишь к тому месту, где он когда-то был. Пришел, чтобы попрощаться. Был очень тихий майский вечер, жара спала, густо пахло акацией и сиренью… Я стоял и думал: как быстро все-таки проносится жизнь. Вот здесь, на этом самом месте стоял дом, читал по вечерам на армянском языке и языке фарси мой дедушка Григор, неторопливой походкой в своих неизменных чувяках шла по коридору с кастрюлей супа или плова моя бабушка, шумели, спорили, ссорились и мирились, хохотали и подтрунивали друг над другом их дети – шесть сыновей и три дочери. Была большая, добрая и дружная семья. Семья моего деда Григория Яковлевича Асадова. И казалось, что конца этой жизни не будет… Я стоял в вечернем свете фонаря над квадратной площадкой, покрытой асфальтом, где когда-то стоял наш старый дом, и молчал. В глубине вечера на невидимом дереве задумчиво посвистывала какая-то птица. В памяти вдруг всплыли тургеневские строки: «…И все они умерли… умерли…» из стихотворения «Как хороши, как свежи были розы» – моего любимого. Говорят, что чувства человека могут передаваться на расстоянии. Не знаю, так это или не так. Я молчал. Но стоявшая рядом жена моя Галя вдруг тихо заплакала…

Но повернем рычажок нашей машины времени на семьдесят лет назад. Туда, где мои близкие еще живы. Меня, правда, нет, я еще не родился. Это будет потом, но они уже есть, и я должен немного о них рассказать.

Нет, никаких великих богатств дедушка мой не нажил. Ни великих, ни даже скромных. Чего нет, того нет. И караванов с товарами ни в Персию, ни в Индию не снаряжал. И ни в Синдбады-мореходы, ни в графы Монте-Кристо судьба пригласить его так и не пожелала. Правда, от торговли всякой всячиной он все-таки сумел перейти к «благородному товару»: ковры и превосходные вина. Но население тогдашнего Мерва увесистых кошельков не имело и красивыми коврами дома свои украшало редко, а что до тонких и хороших вин, так тут тоже дела обстояли не блестяще. Мастеровой люд, водоносы, бахчеводы, арбакеши, чеканщики и маляры дорогими и тонкими винами интересовались мало, а предпочитали что-то попроще и покрепче, а главное, подешевле. Так что никаких сбережений в банке дед мой так и не завел. Единственное, чего он добился, так это выстроил дом из необожженного кирпича и попал в книгу почетных людей города за 1915 год.

В моей детской памяти великолепно сохранилось все, что составляло, так сказать, «достаток» родного дома. Сегодня такую обстановку трудно было бы назвать даже приличной. Судите сами. Вот две главные комнаты дома: столовая и спальня. В первой комнате у окна обшарпанный, видавший виды буфет с дверцами из простого стекла. Большой дубовый обеденный стол, две деревянные скрипучие тахты, покрытые паласами. И я подчеркиваю, не коврами, а всего лишь паласами с восточным орнаментом. На одном из них, спускающемся от самого потолка, наверху выткана старинными буквами надпись «ГРИГОР АСАДОВ». Еще бельевой шкаф с зеркалом и… вот и все, если не считать фотографий в полированных рамках. Негусто? Да, особенно если учесть, что и столовая и спальня были размером примерно метров квадратных по тридцать, не меньше. В спальне две простые железные кровати, застеленные самыми простейшими покрывалами. Еще один платяной шкаф, но без зеркала, этажерки и видавший виды пузатый комод. К этому надо добавить дощатые крашеные полы и еще бабушкину полутораспальную металлическую кровать с никелированными шишечками. В третьей комнате все в том же самом духе. Остальные три бабушка после смерти деда сдавала внаем. Единственным «богатством» в доме был, пожалуй, граммофон с полированным ящиком и большой никелированной трубой, внутренность которой была покрыта красной эмалевой краской. Сверху на голубоватой эмблеме с названием фирмы – парящий на крыльях амур. Ох уж и покрутил я этот граммофон всласть! Некоторые пластинки помню и по сей день: «Аве Мария», веселые цирковые сценки клоунов Бима и Бома, «Во Францию два гренадера» и «Блоха» в исполнении Шаляпина, оперные арии в исполнении Галли Курчи, пластинка Веры Паниной и песни в исполнении Морфесси. Вот и все «негоциантское состояние», которое успел сколотить мой дед. Впрочем, подлинное богатство все-таки было. Это моя дорогая и любимая бабушка Мариам Хосрофовна и дети их, мои дяди и тети, Лидия, Арташес (мой папа), Ашот, Мария, Левон, Арфеня, Михаил, Андрей и Саша. Деда своего я, к сожалению, не застал. Умер он за три года до моего рождения. Но вот бабушку… бабушку знаю, помню и буду хранить в душе своей всю мою жизнь. Небольшого роста, полная, с толстеньким носом и большими темными глазами, из которых не просто светилась, а прямо-таки разливалась светлая и кроткая доброта. Говорила она всегда так тихо, что голоса ее в доме почти не было слышно. После смерти мужа она надела черное сатиновое платье и уже никогда ничего, кроме черного, не носила. Двигалась бабушка по дому еще тише, чем говорила, в мягких чувяках на босу ногу. Гладко зачесанные назад волосы были белы, как вершины кавказских гор, простите за такое экзотическое сравнение, но ведь Кавказ – это ее родина, о которой она помнила всегда. Удивительным бабушка была человеком, она никогда и ни на кого не сердилась, и я даже не знаю, умела ли она вообще на кого-то негодовать. Дети прибегали в дом, не соблюдая никакого режима. Прибегали и сообщали на ходу:

– Майрик (мама), я пришел, что поесть?

И бабушка, никогда не выговорив за опоздание, неслышно появлялась в дверях кухни с дымящейся тарелкой в руках и несла ее к столу веранды, если дело было летом, или к большому столу в комнате, если дело происходило зимой. Споры между детьми она решала не серьезными словами, не нравоучениями, а ласковым словом, иронической улыбкой или просто укоризненным покачиванием головы. И как ни трудно в это поверить, но это помогало. Ссора сходила на нет. Трудилась она по дому с раннего утра дотемна, но никто этого вроде бы и не замечал, привыкнув и считая сие за норму. Повторяю, что грамотной она не была, ни газет, ни книг не читала, но ума, деликатности, прирожденного такта было у нее столько, что хватило бы на двоих. И подтверждением тому дети, которых она после смерти мужа вырастила честными, добрыми и очень трудолюбивыми людьми.

Сегодня, когда никого из них уже нет на земле, я спрашиваю себя: а сложилась ли судьба хотя бы одного из них по-настоящему счастливо? И, подумав, отвечаю, да пожалуй, что нет… Самую старшую из них, Лидию, я не видел никогда. Она уехала из дома еще до моего рождения. Уехала, проявив неожиданную строптивость, так не вязавшуюся с ее добрым и мягким характером и оттого показавшуюся еще острее. По рассказам всех, кто видел ее и знал, она была так хороша, что такой красивой девушке вряд ли могла найтись равная во всей Туркмении. Преувеличивали они или нет, я не знаю, но так, или примерно так, говорили практически все. Ходила она в старшие классы одной из армянских школ, когда в город приехал из Москвы один преуспевающий сорокалетний коммерсант. Увидел на Полторацкой улице Лиду и остолбенел. Разумеется, для провинциального азиатского городка светский московский лев с университетским образованием и к тому же с респектабельной внешностью и манерами гостем был более чем заметным. Как они познакомились и где было их первое свидание, я не знаю. Знаю только, что встречи их становились все чаще и взаимные эмоции пылали, как сухой хворост в костре. Какие пылкие слова говорил потерявший голову Борис Евгеньевич юной красавице Лиде и в каких радужных тонах расписывал ей картины их будущей московской жизни, я не ведаю. Знаю только, что о любви этой в патриархально-строгой семье моего деда никто не посмел ничего сказать. И Григорий Яковлевич узнал обо всем лишь тогда, когда костер этой страсти пылал почти до небес. Гнев Григория Яковлевича, я думаю, понять довольно легко. Девочка-школьница и вдруг влюбляется в человека, который старше ее почти на тридцать лет – 16 и 45! Будь ей, скажем, 30, а ему за шестьдесят, разница была бы не так разительна, но шестнадцать! Но и это еще не все. Были бы глубокие и долгие отношения, знакомства домами, короче говоря, когда все на глазах. А тут бог знает что! Говорят, что у Григория Яковлевича состоялся разговор с московским женихом. Очевидно, сколько-нибудь положительных результатов разговор не дал, так как разгневанный отец после этой беседы запретил дочери даже выходить за ворота. Что было дальше? А дальше все как в старом немом приключенческом кино: любящая девушка поздним вечером тайно проникает на улицу, падает в объятия жениха, а потом – пара рысаков, пролетка, скорый поезд Ашхабад – Москва, в свете луны убегающие рельсы… Погони, правда, не было. Но гнев был, скажем прямо, под стать событиям. Дедушка проклял свою старшую дочь. И то ли так уж сложилась судьба, то ли возымело силу проклятье, но счастье беглянки было недолгим. Супруги действительно зажили так, как и обещал Борис Евгеньевич, то есть на широкую ногу, весело и хорошо. У них родилась дочь Зина, которую оба баловали самозабвенно. Счастливые часов не наблюдают, но часы порой следят за ними очень сурово. Совершенно неожиданно в день рождения при полном стечении гостей за праздничным столом Лидии Григорьевне стало плохо. Она упала и потеряла сознание. В больнице выяснилось, что у нее началось внутреннее кровотечение. Операция подходила к концу, но была большая потеря крови, а ее ночью в больнице не было. И Лидия Григорьевна скончалась прямо на операционном столе. Весь же трагизм заключался в том, что муж находился рядом в приемной и мучился оттого, что не может ничем помочь, а помочь, как выяснилось, было можно. У них с женой была одна группа крови. И, когда он узнал о ее смерти и о том, что никому почему-то даже не пришло в голову выйти в приемную и обратиться к нему, он рвал на себе волосы и чуть не задушил врачей. И действительно, нелепость жуткая: женщина умирает от потери крови, а рядом в нескольких метрах находится горячо любящий муж с той же группой крови! Но трагедия потому и трагедия, что ее никто не предотвратил.

Надо сказать, что трагедия Лидии Григорьевны была еще и в том, что, живя в Москве, окруженная вниманием и заботой мужа, она все-таки глубоко страдала от невозможности повидать родной дом, родителей, братьев и сестер. Отцовское проклятье черной тучей висело над ее головой до последней минуты.

Борис Евгеньевич фактически потери жены так и не пережил. Он сделался нелюдимым, запил и вскоре скончался. Но черная туча все продолжала и продолжала висеть над домом. Зина, их дочь, не знавшая ни в чем никогда отказов, выросла избалованной и абсолютно не приспособленной к жизни. Когда умер отец, ей было около семнадцати лет. На богатый дом, как мухи, налетели друзья, подруги и женихи. Зина была человеком абсолютно непрактичным. В семье, где говорили всегда только правду, она привыкла верить в каждое слово. И когда осталась одна, продолжала верить приятелям и друзьям. А когда было прожито все (а в доме было что проживать), когда разлетелись, как брызги, во все стороны приятели и друзья, когда подло бросил клявшийся в чувствах жених, она не стала никого упрекать и ни о чем сожалеть. Пошла на Казанский вокзал и бросилась под поезд.

Дальше идут Арташес и Ашот. Судьбы их являются ярчайшим отражением революционной эпохи, наглядным примером противоречивых столкновений политических веяний, убеждений и взглядов. С детских лет помню висевший в столовой рядом с портретом Лиды портрет моего дяди Ашота. Густые, зачесанные назад волосы, мальчишеские губы и мечтательно-удивленные, устремленные прямо на вас глаза… Ашота, так же как и Лидию, я не видел никогда. Как-то раз, проявляя на листе мокрую переводную картинку, я, взглянув на портрет, вдруг спросил:

– Бабушка, а где сейчас Ашот?

Помню, как лицо у бабушки затуманилось, губы слегка задрожали, а глаза стали наполняться непрошеной влагой. Она долго молчала, а потом, погладив меня по голове, тихо произнесла:

– Вай ме, Эдик-джан, не надо такой задавать вопрос… Ашотик уехал… а где он и какой у него судьба? Откуда могу знать… Уехал и никакой вести потом не прислал… Дай Бог, чтобы живой был… дай Бог…

Она ласково поцеловала меня в щеку и тихо вышла из комнаты… Другие потом отвечали на этот вопрос еще более коротко и непонятно: «Пропал без вести». И вообще говорить о нем в доме не было принято никогда. И только много-много лет спустя, в 1985 году, Яша Асадов, двоюродный брат моего отца, сын Семена Яковлевича, того, что остался когда-то жить в Ашхабаде, пролил мне свет на историю, которую, очевидно, знали старшие дети, но тщательно скрывали от бабушки.

…Мы сидим с Яковом Семеновичем Асадовым в его лениградской квартире, в которой он живет еще с довоенных лет. У него большие руки, громкий голос, и вообще весь он крупный, энергичный и шумный. И он, и жена его Розалия Артемовна невероятные хлебосолы, они все время подкладывают и подливают. Все очень вкусно, но обильно так, что мы с Галей едва управляемся с блюдами. Все мои литературные вечера в Ленинграде Яша непременно посещает. И теперь за столом дает волю своему буйному (несмотря на возраст) темпераменту:

– Нет, Эдик, ты молодец! И пожалуйста, не спорь! Скромность, конечно, это прекрасное качество. Но ты – поэт, а Галина Валентиновна артистка, вы оба читаете стихи и точно ощущать настроение зала не можете! А я сижу прямо в зале, и мне все видно и слышно: и как слушают, и что говорят в антракте. Нет, вы молодцы, молодцы оба! Честное слово, такие успехи не снились никакому самому модному тенору! А в конце, нет ты только вспомни, в конце весь зал Капеллы встал и стоя скандировал! Ты понимаешь: стоя скандировал! Не знаю, видела ли на других концертах когда-нибудь такое Галя, но я лично такого не видел ни у кого!

Чтобы умерить его пыл и перевести разговор в более спокойное русло, я вспоминаю Туркмению и нашу асадовскую родню. Ему эта тема так же дорога, как и мне. Внезапно я спрашиваю:

– Яша, а ты не в курсе, что произошло с Ашотом, как и почему он пропал без вести?

Яша оживляется вновь:

– А ты разве не знаешь? Впрочем, да… при бабушке твоей об этом не говорили никогда, – грустно вздохнул и добавил: – Хорошо, раз ты не знаешь, я могу тебе коротко о нем рассказать. Когда в стране, как говорится, загудели вихри Гражданской войны, не все были такими умными, как твой отец. Арташес, тот определил свою позицию сразу и навсегда. А вот Ашот этого сделать не смог. Конечно, окажись в ту пору дома твой папа, он бы просветил его душу, но Аркадий, как ты знаешь, сидел в барнаульской тюрьме и повлиять на Ашота не мог. А ведь тогда как было? Вспомни! Ах да, помнить ты не можешь, тебя тогда еще на свете не было. Ну ладно! Не в этом дело! Ну так вот. Где правда, где кривда, никто толком не знает. Кругом разные суждения, разные газеты, меньшевики, большевики, эсеры, монархисты, социалисты… Послушаешь тех – вроде правы те, послушаешь этих – получается, что эти правы, ну и так далее. И вот какие-то друзья-приятели убедили Ашота в том, что большевики его как сына коммерсанта поставят к стенке. И нужно с отступающими войсками переехать Каспий, а оттуда на Кавказ и потом через Черное море во Францию, в школу моряков, которая выпускает капитанов и штурманов международного класса. Не знаю, кто уж ему там грезился, капитан Грант или капитан Гаттерас, не берусь судить, но только оказался он в Красноводске. Один наш знакомый видел его на причале, когда отплывал последний корабль. Шел он молодой, красивый, в скрипучих ремнях, улыбался, а лицо растерянное. Тот человек сказал ему: «Куда ты, дуралей, собрался! Кому ты там нужен! Вернись!» – ну а Ашот заупрямился: «Поеду, погляжу. Будет плохо, вернусь! А сейчас нельзя. Меня расстреляют».

А чего его, мальчишку, расстреливать и за что? Но это мы сейчас умные. А тогда любым слухам было поверить можно. Не остался. Сел на корабль и уехал. Впрочем, не уехал, нет! А только отъехал, метров на триста отъехал, не больше. В общем, «Гроздья акации, цветы эмиграции»… Но война есть война. Кто-то из подпольщиков заложил в трюм корабля мину. И когда корабль отошел от берега метров на триста-четыреста, раздался сильнейший взрыв и корабль прямо на глазах у всех, кто стоял на пирсе, моментально пошел ко дну. Спастись не успел никто. Так что ни капитаном, ни штурманом дядя твой стать не успел. Жизнь оборвалась еще в самом начале обидно, горько и до нелепого глупо… Хорошо, что бабушка не узнала об этом ничего. Все-таки надежда хоть чуть-чуть, но теплилась в ее груди… Ну, а папа твой, тот совсем другое дело! Видишь, как в одной семье и какие разные могли оказаться судьбы!

Да, все так. Революционная буря раскидала по разным берегам не только классы и политические группировки, но даже порой и самых близких людей. У моего отца с юности была совершенно твердая и четкая установка на марксизм, на революцию. Торговые устремления отца не только не мешали, но, как мне кажется, еще более подогревали политическую убежденность старшего сына. Не думаю, что революционная литература, которую он читал, вызывала радостное умиление у Григория Яковлевича. Однако о каких-либо столкновениях на этой почве я ничего не могу сказать. Имея склонность к точным наукам, Аркадий Григорьевич (для удобства русского произношения он стал именовать себя так) поступил учиться в Томский политехнический институт. В Томске ушел буквально с головой в водоворот политической борьбы. Вступил нелегально в партию большевиков, весь огонь своей души отдавал борьбе за права угнетенных. Отец свято верил в непогрешимость учения Маркса, Плеханова и Ленина и готов был отдать за это, не колеблясь, всего себя без остатка. Осенью 1916 года по доносу провокатора он был схвачен, арестован и отправлен на три года в барнаульскую тюрьму. Когда в семнадцатом году революция докатилась до Барнаула, огромная толпа, состоящая из рабочих, солдат и революционно настроенной молодежи бросилась к тюрьме освобождать политзаключенных. Перепуганного коменданта вместе с охранниками заперли в одном из казематов, а во дворе устроили митинг. Среди ораторов с пылкой и прочувственно-убежденной речью выступил и Аркадий Асадов. Неизвестно, то ли слова молодого большевика произвели на всех сильное впечатление, то ли боевой вид крепкого и плечистого юноши с горячими армянскими глазами, но его тут же дружно выбрали и назначили комиссаром барнаульской тюрьмы. А может быть, и это, пожалуй, вероятнее всего, решающую роль в этом деле сыграли отзывы знавших его революционных товарищей. Но, так или иначе, назначение состоялось.

Вот здесь-то, в Барнауле, весной, ясным солнечным утром и произошло знакомство молодого комиссара Аркадия Григорьевича Асадова с недавней выпускницей гимназии, юной учительницей Лидией Ивановной Курдовой, приехавшей сюда работать в одну из школ. Познакомились они в доме маминой подруги, учительницы той же школы, которая тоже жила когда-то в Марах и с детских лет хорошо знала семью Асадовых. Мама потом рассказывала мне, что при первом знакомстве Аркадий Григорьевич ей не очень понравился. Неразговорчивый, суровый и даже несколько хмурый, он показался ей каким-то заносчивым и важным. В барашковой папахе с красным околышем, в серой бурке, гимнастерке, портупее, на боку маузер в деревянной кобуре, у ворот – рыжий в яблоках рысак бывшего начальника тюрьмы, запряженный в коляску… Все это моей юной маме, уралочке, воспитанной на идеях Чернышевского и романах Тургенева и Толстого, показалось каким-то экзотически-вычурным и картинным. И она, несколько раз довольно дерзко ответив на вопросы самодовольного, как ей казалось, комиссара, сослалась на занятость и, поспешно собравшись, ушла. На этом, по ее мнению, знакомство было прекращено. Каково же было ее изумление, когда на следующий день, выйдя из школы, она увидела на углу улицы знакомого комиссара. Вежливо поздоровавшись, он попросил ее сесть на несколько минут в коляску, так как у него есть к ней очень небольшой, но серьезный разговор.

– Уж не арестовывать ли меня собрались? – с вызовом спросила молодая учительница. – Имейте в виду, я не провинциальная барышня и ЧК не боюсь!

Тот посмотрел на нее еще более отчужденно и тихо сказал:

– Арестовывать вас никто не собирается. У меня действительно есть очень серьезный разговор. Тут говорить неудобно, поэтому позвольте вас пригласить на чашку чая… Тут недалеко есть один старик чайханщик. Абсолютно приличный человек, я его знаю. Не откажите в любезности… Всего на полчаса.

И не столько из любопытства, сколько не желая показаться трусихой, молодая учительница решительно шагнула к коляске. Когда хозяин чайной, угодливо улыбаясь, стал уставлять «для товарища комиссара» различными яствами стол, она остановила его решительным жестом. Затем, после его ухода, сцепив озябшие пальцы вокруг стакана с чаем, сухо сказала:

– Есть я не хочу. Извините. Вот разве чаю покрепче выпью с удовольствием. И, пожалуйста, скажите то, что вы собирались мне сказать, так как времени у меня мало, я тороплюсь.

Однако то, что она вслед за этим услышала, было такой неожиданностью, что она почти потеряла дар речи. Увешанный оружием и полный таинственности комиссар, густо покраснев и потупившись, тихо сказал:

– Лида…

– Лидия Ивановна, – поправила она.

– Хорошо, Лидия Ивановна… Только не удивляйтесь и не сердитесь. Я люблю вас. И буду самым верным и любящим мужем на свете. Подождите, не перебивайте. Я знаю, что вы хотите сказать. Да, мы знакомы всего одни сутки, даже меньше. И я ничего сейчас от вас не прошу… Но я отвечаю твердо за каждое слово, которое сейчас говорю. И вы в этом убедитесь. Только не говорите, что завтра не сможете повидаться со мной.

– А я действительно не смогу вас завтра увидеть… – растерянно и почти испуганно произнесла она. – Завтра я уезжаю. В пятидесяти километрах от Барнаула (она назвала поселок) заболели тифом несколько учителей. И, чтобы школу не закрыли, нас с подругой посылают туда примерно на полгода. Будем нагонять упущенное и заниматься даже летом. Это – во-первых, а во-вторых, я действительно еще не знаю своего отношения к вам. Верю, что вы хороший человек, но поймите, разве это серьезно? Нет, я ничего не могу вам сказать, поймите меня, пожалуйста.

Посмотрев ей прямо в глаза, он тихо сказал:

– Я не прошу сейчас никакого ответа. Ровно через полгода я приеду туда к вам в поселок и тогда мы поговорим. А пока скажу еще раз: я действительно буду для вас самым верным и любящим мужем на свете!

Через несколько месяцев он действительно приехал к ней в поселок. И слово свое сдержал. До последнего вздоха был воистину самым верным и любящим мужем на земле. Это подтвердила сама жизнь. Судьба родителей может считаться удачной лишь тогда, когда она не только продолжается в детях, но и помогает им подняться хотя бы на одну ступеньку выше. Когда им посчастливилось сделать детей своих более мужественными, честными и сердечными, чем были они сами. На какую ступеньку удалось шагнуть в этом мире мне, об этом сам я судить, разумеется, не могу. Но с абсолютной уверенностью могу сказать, что принял неплохую эстафету как по отцовской линии, так и по линии материнской!

Что было потом, после того, как родители мои стали мужем и женой? А потом было так: комиссар тюрьмы – такая профессия устроить отца моего никак не могла. Вот борьба с контрреволюцией и бандитизмом – это другое дело! Как работник ЧК он был командиром отряда особого назначения сначала в Кисловодске, а затем в Пятигорске, где зрели тогда контрреволюционные заговоры. И где несколько раз он находился буквально на волосок от смерти.

1920 год. Советская республика в огневом кольце Антанты. На Кавказе высадились англичане и совместно с муссаватистами и дашнаками пытались захватить жизненно важные центры юга. И мой отец, который всегда стремился быть в гуще событий, оказался именно там. Мама моя находилась всегда рядом с ним. В сражениях с англичанами и дашнаками отец мой был комиссаром первой роты второго стрелкового полка. Когда, теснимые врагами, красные войска отступили из Еревана на Камарлю, мама моя была оставлена в городе для связи. Квартирная хозяйка, у которой остановилась моя мама, была сердечным и добрым человеком. Но муж ее, толстощекий, угодливый человек с бегающими глазками, особенного доверия не внушал, хотя считался у красных своим. Два раза в неделю мама встречалась с человеком, которому передавала собранные сведения и узнавала о положении на фронтах. А затем ее предали и арестовали. Но, как выяснилось позже, предал ее не толстощекий хозяин квартиры, он оказался действительно порядочным человеком, а тот, кто приходил к ней для связи. Нет никакого сомнения в том, что жена красного комиссара, да еще занимавшаяся разведывательной работой, была арестантом весьма и весьма ценным.

Спустя многие десятилетия я представляю себе эту хрупкую девятнадцатилетнюю женщину, грубо брошенную в каменный мешок ереванской тюрьмы. Сначала для успешного получения показаний было решено расположить ее хорошим и гуманным обращением. Она молчала. Через несколько дней ее привели в кабинет начальника тюрьмы. Сидя в центре стола в окружении белогвардейцев и дашнаков, щеголеватый английский офицер, дымя сигарой и поигрывая костяным набалдашником трости, спросил ее, явно гордясь своим знанием русского языка:

– Вас зовут Лидия… Лидия Ивановна? Ведь так? У нас нет такой правил воевать с женщинами, – он улыбнулся, – особенно когда если женщина имеет много такой красоты… Я буду говорить вам немного вопросов, а вы мне будете отвечать, и мы вас будем отпускать домой. Согласны?

Она молчала. Тогда, несколько раздражаясь, он произнес:

– Вы напрасно думаете, что мы мало знаем о вас. Мы знаем довольно серьезно. Например, вы – жена комиссара. С какой целью вас оставили в Ереване?

Она продолжала молчать. Он взял себя в руки и заговорил вновь:

– Мы знаем, что вы учитель. Ваш отец известный врач. Вы есть, ну как это?.. Интеллигентный человек. Скажите, зачем вам губить молодую жизнь и связывать себя со всей этой рванью?

И тогда она ответила:

– За эту, как вы изволили выразиться, «рвань» лучшие люди моей страны шли в кандалах на каторгу, гибли на этапах и в рудниках. И быть интеллигентным человеком – это прежде всего служить своему народу! Что я, собственно говоря, и делаю!

– Ну так вы глубоко пожалеете об этом! – стукнув кулаком по столу, заорал офицер. – По крайней мере живой вы отсюда уже не уйдете!

И ее посадили в камеру смертников. Не буду рассказывать ни о том, что это была за камера, ни о том, что пережила в эти дни моя мама. Думаю, что это ясно и так. Когда женщине всего девятнадцать и за ней захлопывается чугунная дверь камеры смертников… комментарии просто излишни.

Спасло ее буквально чудо, а если точнее, то неожиданное наступление красных на Ереван. Ночью часть охраны в панике сбежала, а другую часть обезоружили местные подпольщики-большевики. И когда на рассвете отряды Красной армии входили в Ереван, в толпе встречавших стояла и моя мама. Бойцы шли по улицам города усталые, запыленные, но глаза у каждого сияли молодо и светло. Впереди одной из рот шел высокий, загорелый человек в гимнастерке, затянутой ремнями, в военных галифе и… босиком. Увы, сапоги у комиссара развалились до такой степени, что пришлось их попросту выкинуть.

– Арташес!.. Аркадий! Родной мой… – закричала из толпы молоденькая женщина и, кинувшись вперед, повисла у него на шее. Да, это были мои папа и мама, перенесшие массу невзгод и бед, но исполненные веры в правоту избранного пути, полные молодости и любви.

Я не знаю, на каких участках закавказского фронта воевал в дальнейшем второй стрелковый полк, это дело военной истории, знаю только, что мои родители рука об руку достойно и смело несли все тяготы боевой жизни. Знаю еще, что после окончания военных действий мой отец работал старшим следователем Верховного суда Армении. А потом, получив сведения о смерти отца, Аркадий Григорьевич должен был возвратиться домой, к семье, где жила моя бабушка, окруженная целой оравой ребятни, которую надо было кормить не реже, чем птенцов в ласточкином гнезде. А детей родители мои всегда любили радостно и светло, и своих, и чужих, и всех на свете!

Трудные это были дни. Трудные и прекрасные. Меня могут спросить, что же может быть прекрасного, когда кругом голод, эпидемии и разруха? Все верно. Все так. И голод, и болезни, и замолкшие цеха заводов. Все это было. Но было и другое, была борьба за человека, за справедливость, за новую жизнь. Была в сердцах людей великая вера в справедливость революционных идей. Не будем говорить сейчас о том, кто и как потом, в тридцатые годы опошлял, извращал, калечил и втаптывал в грунт эти высокие идеалы. Об этом сегодня знают все. Но думаю, что если бы Ленин при жизни своей успел разработать, вручить людям основы правового государства, – вся наша жизнь, а точнее, жизнь нашей страны, вероятно, решалась бы совершенно иначе. И вот в связи с этим хочу поделиться одной мыслью. Всю жизнь меня мучил один вопрос: не успел или… Или не поверил в возможность парламентарного правления в нашей стране? Ленина я любил с детских лет. И не потому, что о нем всегда говорили в нашей стране только в превосходной степени, о Сталине тоже говорили в превосходной степени и даже куда больше. Но Сталина я не любил никогда. И опять-таки не оттого, что теперь говорят о нем скверно. Нет, к этой мысли я пришел тоже с детских лет абсолютно самостоятельно. Чем я могу это подтвердить? Да хотя бы тем, что при жизни Сталина, когда почти все поэты посвящали Сталину кто стихи, кто песни, у меня нет ни одного стихотворения, посвященного ему. А молодому поэту без такого стихотворения издать первую книжку было не так-то просто. Но вернусь к прерванной мысли об Ильиче. В последние два года он был тяжко болен. Да, безусловно, в стране была разруха, не было ни хлеба, ни керосина, но он был философом, был интеллигентнейшим человеком, был в конце концов главой государства и не мог, разумеется, жить только нынешним днем и не думать о завтрашнем дне страны. Так вот, если не успел, тогда я глубочайше о том скорблю. А если не верил в парламентаризм, то я по этому поводу тоже скорблю, но уже с болью.

Но вернемся к тем далеким и трудным годам. Только позже, став взрослым, я понял, как трудно было тогда моим родителям, таким еще, в сущности, молодым, приехав в асадовскую семью, взвалить на свои плечи такую ораву. Правда, Лидии Григорьевны в доме уже не было, она жила в Москве. Ашота не было тоже. Но все остальные: Левон, Маня, Арфеня, Миша, Андрей, Саша, а вскоре и я в придачу, уже были. Всех нужно было питать и всем были необходимы и штаны, и рубашки, и обувь, и книжки, и множество нужных и ненужных вещей. О самой бабушке я уж и не говорю. Короче говоря, всего нас было ровно десять человек, а работников – только двое. Но ничего, работали, и не только работали, но еще и не забывали улыбаться.

Уже много позже мама рассказала мне такой, например, случай. Однажды вечером, когда спа?ла жара, они с отцом пошли прогуляться в парк.

…Мы сидим с мамой в ее комнате на Кропоткинской улице, она попивает мелкими глотками крепко заваренный чай и, улыбаясь, рассказывает:

– Вот приходим мы в городской парк, а там по случаю какого-то праздника идет гулянье, играет духовой оркестр, танцы и разыгрывается лотерея, призы какие-то там ерундовые, но главный приз – верблюд. И не какой-нибудь там плюшевый, нет, а самый настоящий, живой. С колокольчиком. И стоит тут же, привязанный за веревочку к тутовнику. Билет стоит пятьдесят копеек. У отца твоего характер был жизнерадостный и веселый. Он увидел верблюда и говорит мне: «Лелинька, хочешь я выиграю сейчас для тебя верблюда?» Я смеясь говорю: «А что я с ним буду делать?» Арташес серьезно говорит: «Как что? Будешь по утрам на работу ездить. Вот для ребят будет радости!» Я смеюсь и отвечаю: «Так ты этого верблюда и выиграешь! Он, наверное, тут только для приманки стоит. Тут ведь все шахер-махер…» А он улыбается, но отвечает серьезно: «Лелинька, в моем родном городе никакой шахер-махер не допускается. Вот посмотри, сейчас подойду и сразу выиграю верблюда!»

Подходит к кассе, вынимает из кармана полтинник, подбрасывает его в воздухе и говорит улыбаясь:

– Ну-ка, дайте-ка мне билетик на верблюда. Я специально пришел его выиграть. Сейчас выиграю его и поведу домой!

Он платит деньги, запускает руку в мешок, вытаскивает билетик и протягивает комиссии, которая сидит за столом:

– Пожалуйста, посмотрите, билетик на верблюда!

Те разворачивают билетик и разевают рты: «Точно. Верблюд!»

Тут народ сбежался, начался спор, галдеж. Кто-то кричит: «Он заранее знал про верблюда! Я сам слышал! Не давайте, это жульничество!» А другие возражают: «Никакого жульничества. Все было честно!» А тут из толпы выныривает брат Аркадия Левон. Аркаша дает ему в руки веревочку от верблюда и говорит: «На, веди его домой, пока не отобрали!» Ну тот взял и увел.

Я спрашиваю:

– А куда потом его дели?

Мама вздыхает:

– Да уж не помню точно – куда. Кажется, кому-то из туркмен продали. Семьища-то ведь какая была, ну и туговато было с деньгами.

Да, семья была большая, но жили все дружно и весело. Время было сложное. Моя мама была педагогом и активным участником борьбы с беспризорностью. Работала и в женотделе, и в школе, и буквально везде. Педагогом была она не только в школе. Одно время работала и в детских домах. Ребят туда приводили трудных, прямо с панели, за спиной у многих всевозможные шайки, кражи и тюрьма. И в обращении с собой ни лицемерия, ни фальши они не прощали. Так, например, директора детдома, в котором работала мама, за грубость, жадность и бессердечие приговорили на тайном совете к смерти. Приговорили и… убили, пробив ночью голову каким-то тяжелым предметом. И кто это сделал – выяснить так и не удалось. И пусть никто не упрекнет меня в предвзятости, если я скажу, что мама моя пользовалась большим уважением в ребячьей среде и в детдоме, где она работала, и в школах, где преподавала. Знаю это и по отзывам других и по собственным впечатлениям. Ибо потом, когда подрос, учился в той же школе, где преподавала мама. Во-первых, она была абсолютно честна и никогда не лгала, ни на работе, ни дома. Качество, которое наряду с другими она унаследовала от Ивана Калустовича – моего деда. Не помню ни единого случая, когда бы она солгала, хотя бы в пустяке. Обещания свои выполняла всегда скрупулезно. С детьми никогда не сюсюкала и не заигрывала, а была при всей своей душевной доброте очень требовательна и строга. Говоря откровенно, из-за этой-то самой строгости я, будучи довольно смышленым и ушлым мальцом, став школьником, в ее класс учиться не пошел. Впрочем, это так, к слову. Огромное значение имело еще и то, что детей она любила, и при всей ее строгости ребята это отлично ощущали. Были и еще два качества, которые производили на многих довольно сильное впечатление, особенно когда они сочетались вместе: редкая красота и бесстрашие. Чтобы не показаться пристрастным, сошлюсь на объективные свидетельства – фотографии, которые сохранились и по сей день. Телевизионный фильм «Эдуард Асадов. Сражаюсь, верую, люблю!» с фотопортретами моей мамы видели миллионы телезрителей. Что же до бесстрашия, то могу твердо сказать, что она абсолютно не боялась ни шпаны, ни пьяниц, ни хулиганов. Обходила стороной только собак. Когда-то в детстве ее страшно напугала большая собака, и с тех пор она их панически боялась. Но вот, повторяю, ни хулиганов, ни алкашей не страшилась ни при каких обстоятельствах. Когда мы жили с ней в коммунальной квартире в Свердловске, то одним из соседей наших был огромного роста прокатчик с Верх-Исетского завода Александр Пономарев. У него было двое маленьких детей и жена Серафима. Напиваясь в дни получки, он начинал молча зверски избивать свою жену. А та принималась вопить так, что слышно было по всему кварталу. Вопила Симка, верещали дети Шурка и Нинка, с грохотом летели стулья, звенела посуда – дым коромыслом!

– Ой, вражина! Ой, убивают! Помогите! – душераздирающе орала Серафима.

Но никто из соседей не смел к ним войти, страшась пудовых кулаков Пономарева. И только моя мама, худенькая и почти невесомая, мгновенно пролетала коридор и решительно распахивала дверь в комнату дебошира. С гневно пылающим лицом, красивая и бесстрашная, она подбегала к огромному Александру и, говоря ему самые возмущенные слова, хватала за руку и оттаскивала от воющей Симы. И, странное дело, он никогда не подымал на нее руки, никогда не произносил ругательств, а моментально утихал. И когда она вела его за руку в кухню к водопроводному крану, он покорно и молча шел за ней, как огромный пароход за решительным и крохотным буксиром. Отвернув кран, она так же отважно нагибала его лохматую голову и совала ее под ледяную воду. И он стоял послушно и молча, пристыженный и укрощенный. А шустрая и вездесущая Симка, вытирая остренький нос кончиком платка, униженной скороговоркой частила:

– Ой, Лида Ванна, спасибо тебе, матушка! Бог тебя спаси! Заступница наша!.. Счастья тебе и здоровья!

А как-то раз, часа через два после укрощенного скандала, она робко постучалась в нашу дверь и испуганно зашептала:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом