Саманта Харви "Ветер западный"

grade 3,9 - Рейтинг книги по мнению 140+ читателей Рунета

1491 год, деревушка Оукэм, затерянная средь английских лесов, отрезанная от центров цивилизации бурной рекой. Ранним утром приходит весть – погиб деревенский богач Томас Ньюман. Убийство, самоубийство, несчастный случай? А может, он и вовсе не умер, а исчез? Священник Джон Рив, которому как духовнику известны многие секреты жителей деревни, хочет разобраться, что же произошло с Ньюманом, человеком не только самым богатым в Оукэме, но и самым трудолюбивым, самым образованным и полным всевозможных идей. И что же будет, если случившееся с ним так и останется загадкой? История, рассказываемая священником, медленно, извилисто движется назад, от финала к ее началу, открывая микрокосм средневекового бытия с его страхами, надеждами, причудливыми верованиями, дикостью и неуютом, – бытия аскетичного и невероятно красочного. Четыре дня Масленой недели полны тревоги, странных теней, тайн и непроясненных вопросов. Священник Джон Рив, воюющий с собственными инстинктами и страстями, с паствой, с самим устройством мира, пытается не только понять, что произошло с его другом, но и осознать, где заканчивается человек и начинается Бог, как дело рук человеческих сопрягается с наивысшей Господней волей.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Фантом Пресс

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-86471-865-0

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

Прежде чем уйти, я ополоснул кружку из-под молока в ведре, стоявшем у крыльца, и убрал камни. На крыльце, где не хозяйничал ветер, было теплее, а солнце пригревало сильнее, чем когда-либо в этом году. Пальцы на моих ногах благодарно вздрогнули. Вернувшись в дом, я поставил кружку на стол рядом с ножом и ложкой, их я втыкал стоймя в щель, что образовалась на столешнице из-за небрежного распила.

Однажды отец выгнал меня из дома в дождь за то, что я вот так же стоймя оставил на столе нож и ложку, будто жениха и невесту перед алтарем; мужчина должен быть мужчиной, сказал отец, а не забавляться с ножами и ложками. Его дело пахать, сеять, унавоживать землю, корчевать пни, ворочать камни, жать и сберегать урожай. Спаривать овец с бараном, гнать свиней к мяснику. Я проторчал на дворе допоздна, пока мать не впустила меня обратно. На следующий день я запел перед завтраком, что считалось плохой приметой, а также позором для мальчика. Ночевать мне пришлось в хлеву. Я не нарочно злил отца, просто не мог ничего с собой поделать; в детстве я провел в хлеву ночей сорок, если не больше, и в темноте меня тревожили демоны, они ползали по мне, нашептывали на ухо байки о смерти, отчего кожа моя багровела и покрывалась волдырями, и утром я выглядел так, будто меня поджарили на каком-то неземном огне.

Я сплюнул в помытую кружку. Муж скорбей – такой освященный образ Христа я держал на табурете у своей постели. Я поцеловал дерево, из которого был вырезан Христос, и почувствовал вкус крови на губах, прижал Его к груди, Его прикрытые глаза, потемневшие веки, и прижимал до тех пор, пока не ощутил на себе Его волосы, губы, раздувшиеся вены, словно в Его повисшие ладони, наполненные всеми благами мира и пустые одновременно, вложили мою жизнь, и на ощупь она оказалась маленькой и не окончательно пропащей.

Теперь, когда Анни нет, я вдруг подумал, что, возможно, никогда толком не понимал, что творится в ее голове за этим высоким лбом, между этими маленькими ушками, – возможно, тот мужчина чем-то растрогал ее, пусть от него и несло сточной канавой. Ее комната была совершенно пуста. Мне было бы уютнее спать там теперь, когда она уехала, но я не мог заставить себя перебраться в комнату сестры. Ее миска по-прежнему стояла на столе, поцарапанная, кое-где обитая, а ее склянка с амброй – на полке.

Муж скорбей вернулся на свое место. В кружке у моей постели осталось на полпальца эля, подкисшего; я допил его. Дверь разбухла от сырости, и я не смог ее запереть, лишь подпер, чтобы не стояла настежь. Дикий грохот барабанов, вопли, усиленные ветром, пьяные песнопения, а в уличном кэмпболе напротив моего дома прибавилось игроков, шумных, драчливых, – мужчины бились за обладание свиным мочевым пузырем. По-моему, нет на свете более бессмысленной игры, растянувшейся теперь аж до дороги, что вела на запад. Около шести десятков мужчин пинали по пузырю, измываясь друг над другом, пуская в ход кулаки, вскидывая ногу для удара и скрючиваясь, когда получали под дых. А музыка! Нескладная, фальшивящая, исполняемая на рожках и барабанах, размокших под дождем. Нескладная и ликующая колотьба по мертвым отсыревшим барабанам.

А когда я торопливо пересекал дорогу, направляясь в церковь, – всем сердцем желая поскорее туда попасть, – за спинами толкавшихся игроков я увидел Танли: он шагал к Новому кресту, положив на плечи нечто, напоминавшее толстый зимний воротник, – собаку. Ноги псины вяло мотались из стороны в сторону, тело было плоским, как у дохлого угря; я никогда не видел ничего столь безжизненного, даже более безжизненного, чем то, что никогда не было живым.

Сыграло ли со мной шутку зрение либо это было предвестием (броском вперед по колесу времени), когда при вспышке молнии мне почудилось, что на плечах Танли лежит мертвый Тауншенд – обмякший и лишенный жизни. Повинуясь инстинкту, я оглянулся в поисках благочинного, чье присутствие в Оукэме начинало казаться навязчивым и гнетущим – убийственным в своем упорстве найти убийцу. Если Тауншенд казнен, мелькнуло у меня в голове, Оукэму конец, и от этой мысли я вдруг оглох и ослабел, а воздух сделался холодным, как железо. Но его нигде не было, благочинного, и когда я снова взглянул на Танли, на плечах его обнаружилась лишь дохлая псина, и шагал он, несомненно, в поисках прогалины, чтобы похоронить собаку.

Войдя в кладбищенские крытые ворота, я отметил, что парни, болтавшиеся вокруг дуба, исчезли, и до меня наконец дошло нечто неважное, но связанное с прочими беспокойными раздумьями, – я понял, чем эти парни занимались под дубом. Они не пытались забраться на дерево, нет, они дурачились, притворяясь то так, то эдак мертвым Ньюманом, зацепившимся за упавшее дерево на реке. Они разыгрывали его вторую смерть.

* * *

Молчание.

– Прошу, говори.

– Сперва вы, отче.

– Забыла, в чем хотела покаяться?

– Зато я помню десять заповедей наизусть и семь деяний милосердия. Спросите меня, я расскажу.

– Если ты их знаешь наизусть, нет нужды спрашивать.

– Но разве вы не должны испытывать нас, отче?

Я высвободил из капюшона левое ухо. Услышал, как она надула губы и нахмурила лоб и как обидчиво дернулся мускул на ее округлой щеке. Прислуга в усадьбе Тауншенда, Марджори Смит, в деревне ее прозвали Бесенком, и не без оснований; лет ей двенадцать или тринадцать, и, вероятно, следующей зимой она уже будет замужем.

– Испытывать тебя? Нет, зачем. Но скажи, какое из семи деяний милосердия ты совершила в недавнее время?

– Ни единого.

– Хуже, чем я опасался.

– Выходит, я нуждаюсь в вашем прощении, – прошептала она сквозь решетку, – а вдруг я сейчас помру, выдохну еще разок – и нет меня. – Она тихонько прыснула, и у меня от сердца отлегло, что было уже слишком; она снова выдохнула, и опять все обошлось. – Он там, наверху, мог сцапать меня.

– Он может… но только когда придет твой час.

– А-а, – просипела она.

Такая юная. Когда ее родители умерли от потливой горячки, она была совсем ребенком.

– Это не единственный мой грех, отче, на мне еще и кража. Сыроделы давай ругаться в своей спальне, и я не упустила случая, украла у них ветчины из холодильного шкафа на кухне.

– Называй их по именам, как положено.

– Лорд и леди Сыроделы, – сказала она.

– Тауншенд.

Нечто вроде да ну их послышалось в ответ. Ребячливая, озорная, строптивая, но относились к ней по-доброму – даже ее сыроделы; они взяли ее в дом против своей воли, Ньюман всучил им девочку, обязав их – как я выяснил позднее – отдельным договором. Хозяйка не желала брать слуг женского пола по причинам, которые не было нужды объяснять, и, однако, Тауншенды полюбили девчонку. Ребенка, заменившего им собственных четверых честолюбцев, давно покинувших Оукэм.

– Много ты украла?

– Целую гору. Но я срезала с разных сторон куска так, чтобы они не заметили.

– И большая получилась гора?

– Во весь подол моей туники.

– Зачем ты складывала ветчину в подол?

– Чтобы отнести к себе в комнату и потом съесть, а ела я ночью в постели, жевала и жевала, как овечка. Хотя могла бы слопать ее прямо на кухне, они еще долго орали друг на друга.

– Из-за чего они ругались, знаешь?

– В их доме толстые двери.

– Значит, ты ничего не слышала.

– Они препирались вот так. – Бесенок зашепелявила быстро, без пауз, и из этих свистящих и шипящих звуков иногда складывались внятные слова, фразы. Нашлялся, козлина. Старая развалина. Овцы и коровы. Понедельник. Опять дичь.

– Из этого мы мало что поймем, – сказал я.

– Ежели хотите понять, тогда вам придется самому подслушивать, отче.

– Э-э… хм, – сказал я.

Она была маленькой дикаркой, зайчишкой, не знающим удержу. Но, слыхал я, мужчины в очередь выстраиваются, чтобы посвататься к ней, сирота она или нет. Наверное, все дело в ее нездешних изящных округлостях и взбалмошности, словно росла она среди знати, а не в беспросветной нужде, пока родители были живы.

– Он связывает жену… мистер Тауншенд. Привязывает к кровати, и она лежит так часами. Зовет меня на помощь. – Ее рот опять прижат к решетке, пухлые губы буквой “О”, слова она не произносит, но выдыхает, и они разлетаются, как семена одуванчика на ветру.

Я опустил голову:

– И ты… помогаешь?

– Меня бы высекли, помоги я ей.

До чего же плачевной жизнью живут люди в своем семейном кругу. Деньги не делают их лучше; впрочем, в Оукэме к мистеру Тауншенду давно относятся с настороженностью из-за его странного увлечения сыром вопреки здравому смыслу и даже очевидности.

Я закрыл глаза. Ее рот у решетки, губы алые от прилива крови, приятный голосок; и я подумал о Сесили Тауншенд, постаревшей, изнуренной вынашиванием детей, но не утратившей гордости, а глаза ее по-прежнему прекрасны. Привязанная к кровати, как привязывали собаку Мэри Грант, и та выла. Я подумал о муже Сесили: он всегда казался человеком приличным, хотя и сумасбродным и ничего не смыслящим в делах… и вдруг я открыл рот, не успев одуматься, и спросил это дитя о том, о чем спрашивать нельзя:

– Зачем он это делает? Связывает ее. Ты знаешь зачем?

– Когда мужчина – животное, он и жену свою старается превратить в животное, отче.

Великая мудрость для столь малого возраста, однако вслух я этого не сказал, нет, – потому что пусть лет ей и немного, но малявкой ее не назовешь. Сколько ей пришлось выстрадать, ухаживая за умирающими родителями. Подобное нередко делает человека взрослее. Я выдохнул и только тогда сообразил, как долго я удерживал воздух внутри; внезапно мне стало плохо, невыразимо плохо. И я будто позабыл все слова.

Голос ее теперь звучал тихо и впервые покаянно:

– Зря я это сказала. Это неблагодарно, ведь они кормят и обогревают меня. И не надо было красть у них ветчину.

Я запрокинул голову – от стыда, потому что она напомнила мне: кается она и прощения ждет тоже она, а не Тауншенд, чьи грехи сейчас – дело его, не мое. Словно благочинный подкинул мне семечко подозрения, а бойкая не по годам рассудительность в голосе Бесенка подтолкнула меня к мысли это семя взрастить.

– Бывают грехи, которые мы не воспринимаем всерьез и легко прощаем, – сказал я, – ибо они исходят из желания досыта кормиться и не болеть, чего и Господь хочет от нас. Но ты должна научиться брать, не крадя, и брать только то, что тебе необходимо.

– Да, отче.

– Я не стану требовать, чтобы ты пошла к своим хозяевам и призналась в содеянном. В ответ они могут быть недостаточно великодушны. – Сесили Тауншенд, привязанная к кровати, и мистер Тауншенд с плеткой, расстроенный крахом его сыродельной империи, – недалекий человек, никогда не умевший толком распорядиться унаследованным богатством. – Но грех живет на тебе в запахе ветчинного жира, и он может просочиться под кожу. Скреби руки мочалкой в горячей воде трижды в день, чтобы очиститься от греха.

– Я так и сделаю, отче. Спасибо.

– Скажи-ка, – спросил я, – какое второе деяние милосердия?

– Напоить жаждущего.

– А пятое?

Она ответила без запинки:

– Позаботиться о страждущих.

– Поэтому, когда мистер Тауншенд опять будет груб со своей женой, подойди к ней попозже, когда ее развяжут, предложи ей питья и постарайся утешить ее.

– И тогда я получу прощение на сорок дней? – встрепенулась она. – За исповедь и за то, что я все это сделаю?

– Да.

– Хорошо, потому что я хочу сразу попасть на небеса. Туда, где они сейчас, я хочу увидеться с ними.

– С кем?

Она поднялась, сквозь решетку я видел ее маленькие кулачки.

– С отцом и матерью?

Кулачки разжались. Грязноватые гибкие ладошки раскрылись. “А Томас Ньюман? – хотелось мне спросить. – По нему ты тоже скучаешь? По Томасу Ньюману, что спас тебя, когда ты осталась сиротой, привез сюда и заставил Тауншендов взять тебя в свой дом. Ты будешь его вспоминать?” Моя пятка под табуретом наткнулась на железную шкатулку для хранения денег – шкатулку Томаса Ньюмана с заверенными бумагами на его земли и дом, свернутыми в трубочку и уложенными на дно. Ветер ломился в окна. Рановато было снимать с дверного косяка вторые четки, но я их снял. И догадался по кисло-сладкому запаху хмеля, что моя кружка с пивом опрокинулась, словно от порыва ветра, и на полу растеклась лужа. Но взгляд мой был прикован не к луже, но к угловому камню, где криво переплетались тусклые, пыльные полосы. Цвета мокрой шерсти и угасающего дня.

Горячка

Ночь опускается на нашу церковь рано. Три оконца в западной стене малы и узки, поскольку за те деньги, что мог потратить приход, стекольщиков нанять не удалось. Ныне-то окна повсюду, огромные, высотой в четырех мужчин, сверкающие, как драгоценные каменья, повествующие заново о том, что Иисус родился, волхвы прибыли, Лазарь воскрес. Англия тянется ввысь своими необычайными соборами, будто она наконец повзрослела, похорошела и в ней проснулась любознательность. Страна богатых стекольщиков, которые если и возьмутся за работу, то не в Оукэме, а с такими, как мы, они и связываться не станут.

Я твержу Тауншенду: хочешь разбогатеть – дай людям стекло. А он в ответ: для стекла требуются песок и древесина, столько леса у нас нет, а покупать не по карману – стекловары изводят леса в Европе для нагрева печей, древесина идет по цене серебра. У нас же вдосталь коров, и питаются они травой, которой вокруг немерено, и размножаются непрестанно, и растут куда быстрее деревьев. Коровы лучше овец, у тех все силы уходят на отращивание шерсти, поэтому коровье молоко вкуснее, жирнее, гуще, и его больше, чем любого другого, – это добро нас озолотит. Сыр, говорит он. Сыр, вот в чем мы преуспеем.

А как же пшеница? – возражаю я. У нас сотни акров, где мы могли бы выращивать отменную пшеницу. Но Тауншенд отвечает, что земля нам нужна для пропитания, не для прибыли. Если засеем бо?льшую ее часть пшеницей и случится неурожай, как мы будем выживать? Тогда сахар, закидываю удочку я. Хочешь озолотиться – вложи деньги в сахар, за ним более не требуется ехать в Лондон теперь, когда грузовые судна швартуются в наших западных портах, и будь у нас мост, мы бы запросто развозили сахар на телегах и продавали порциями либо пекли сладкие булочки в жестяночках – богатеи от них без ума – и подслащали пиво для пущей крепости. Один фунт сахара в три раза дороже целой свиньи. Богачи к сахару пристрастились – говорят, что их языки устроены иначе, чем языки бедняков, которые не могут его распробовать, и по этой причине возомнили себя людьми иного сорта, высшего. Кладут этот сладкий песок в чай, выпечку, вино и варенье, сосут его, лежа в ванне, посыпают им сливы, унимают им орущих детей; мы переживаем пришествие сахара, с ним мы могли бы соорудить большое окно в западной стене, и вечером в церкви стало бы светло.

Сыр, упирается Тауншенд. Сыр принесет нам процветание. Но лишь бедные едят сыр, из коровьего он молока или нет, а на бедняках не разживешься. Поэтому после полудня, когда кругом еще светлым-светло, в церкви преждевременно наступают сумерки и мы с Джанет Грант спешим зажечь сотню тонких свечек, они мерцают оранжево, а вокруг сгущается тьма. В феврале темнеет рано, но сегодня мне было не с руки зажигать свечи. Шелковистый орарь света, скользивший по стене прямиком в исповедальную будку, тускнел и неумолимо сужался, еще когда Бесенок стояла здесь на коленях.

Те, кто ждал своей очереди в нефе, виделись серыми, мутными – обвисшая пятнистая шерсть, изредка блеск зрачка, топтанье на месте. Мужчины, неотличимые друг от друга, женщины на одно лицо. Они постукивали четками, шептались, пересмеивались. Пришли они с гулянья, и от них разило пивом. Двое были в личинах из толченых листьев, земли, веток, травы – всего, что подвернулось под руку, и с добавлением овечьего, козьего либо гусиного жира эта смесь превращалась в густую кашицу, из которой лепили личины – часто неумело, грубо, так что не всегда догадаешься, кто перед тобой, но всегда животных, подлинных или выдуманных. Эти две личины были сляпаны кое-как – собачья голова, а вторая не пойми что. Птица? Но у нее вроде не клюв, а рог, и я не мог припомнить животное с таким рогом.

Я устал, но беспокойство не отпускало меня; лютня Ньюмана опять пробралась в церковь, прячась среди теней. Или она и не исчезала? В очереди ее никто не слышал, это было видно по ним, просто стояли и смотрели, как я обхожу церковь, зажигая свечи. Лютня преследовала меня, и где бы я ни находился, звучала она громко – нежное, однако не робкое пощипывание струн, от которого пламя каждой вновь зажженной свечи, оттрепетав, раскрывалось в ровный лепесток.

Пение, музыка, танцы на церковном дворе. Вся деревня собралась вокруг нас, напирала. Отблески их факелов настырно лезли в наши окна, когда они приплясывали под стенами – парни из сараев в полном составе, дети, усталые матери, пряхи и пахари, косари и пастухи, доильщицы и сырные девушки, мясник, плотник, кузнец, пекарь – этих у нас было только по одному, – жена Льюиса в грузной тягости, Танли вроде бы, Джанет Грант даже, Хэрри и Кэт Картер. Взявшись за руки, они ходили цепочкой вокруг церкви, повторяя один и тот же распев, каждый раз все громче и громче.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/samanta-harvi/veter-zapadnyy/?lfrom=174836202) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

notes

Примечания

1

В рамках политики смягчения наказаний в XI в. католическая церковь учредила индульгенции, освобождавшие согрешившего от кары – при том условии, что предварительно грешник покается в содеянном на исповеди и получит прощение исповедника. – Здесь и далее примеч. перев.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом