9785444814949
ISBN :Возрастное ограничение : 12
Дата обновления : 14.06.2023
Прозелитизму умеренность противопоказана. <…> Чтобы преуспеть в обращении колеблющихся умов и женских душ, не требовалось такого резкого и неумолимого догматизма, который не столько смягчало, сколько слегка прикрывало очарование речей графа де Местра; довольно было той ловкости, с которой он пускал в ход блистательное оружие софизма и парадокса, портящее лучшие его сочинения. В салонах Свечиной и Головиной я часто видел, как он, по праву завоевания, ощущал себя хозяином положения и уже нимало себя не ограничивал; в других домах, например, у адмирала Чичагова, которого он любил, несмотря на скептицизм этого последнего, наш оратор вел речи более сдержанные. <…> Тогда беседа превращалась в рыцарский турнир, в поединок, участники которого чуждались режущего оружия и получали награды от дам [Stourdza 1859: 178–179].
Но так «рыцарски» Местр, по мнению Стурдзы, вел себя далеко не всегда.
Петербургским собеседникам сардинского посланника вторит Ламартин:
Диалог был не в характере г-на де Местра: разговор его представлял собой нескончаемый монолог. Он говорил много и долго, но запас идей его никогда не иссякал; он наслаждался тем, что его слушают, а лишь только кто-то брался ему отвечать, задремывал, чтобы через пару минут проснуться и продолжить разговор [Lamartine 1871: 184].
Между прочим, эта манера Местра засыпать в самый разгар беседы (которая, по свидетельству П. Н. Фредро, и позволила госпоже де Сталь в бытность ее в Петербурге одержать победу в негласном соревновании с сардинским посланником) – еще одно доказательство существенного расхождения Местра с правилами светской учтивости: салонный оратор, который засыпает и не слышит ответа собеседника, с трудом может считаться истинно светским; конечно, сонливость Местра можно объяснить его преклонным возрастом, однако ни возраст, ни физическое состояние не мешали ему произносить пламенные монологи; они мешали только слушать [Maistre 2005: 150], что и отметил в своем очерке Сент-Бёв, подводя итог тому, что узнал о Местре от очевидцев:
Он был, как говорят, мил и любезен, но лишь только дело доходило до некоторых истин, запросто становился груб. Ему случалось говорить собеседникам – кстати, вполне способным его понять, но пытавшимся отстоять собственную точку зрения и, казалось, готовым оспорить его мнение: «Не постигаю, как вы можете этого не понять, если у вас есть голова на плечах». Было замечено, что в беседе он не спорил, а если даже спорил, не слушал ответов; он поочередно то очень оживлялся, то крепко засыпал: очень оживлялся, когда говорил сам, крепко засыпал, когда ему отвечали; но лишь только наступала тишина, он открывал глаза и продолжал свои речи, оживляясь еще пуще. В разговоре, как и в своих книгах, он всегда предпочитал атаку [Sainte-Beuve 1843: 370][23 - На мой взгляд, современные поклонники Местра выдают желаемое за действительное, когда утверждают, что автор «Вечеров» был оратором исключительно мягким и деликатным и никогда не имел ни малейшего желания «подчинять собеседника своим мнениям с помощью своего рода морального шантажа» [Algange 2005: 807].].
Аббат Морелле писал о том, что беседе необходимо «кроткое веселье»: веселым Местр бывал (это видно уже по тем почерпнутым из его писем сравнениям, которые мы привели выше), но вот кротостью как собеседник явно не отличался[24 - Между прочим, в теории Местр превосходно знал, как нужно себя вести человеку истинно светскому. В 1809 году он раздраженно писал шевалье де Росси о том, как неправильно ведет себя при сардинском дворе русский посланник князь Козловский: «Он, судя по описанию, какое я имел честь от Вас получить, плохо знает систему своего двора. Поведение его прекрасно это доказывает. Всякий умный человек обязан знать две вещи: 1) кто он такой; 2) где он находится. <…> Пусть он [Козловский] сделается приятен двору, пусть посещает преимущественно те дома, какие двор почтил своим вниманием, пусть держится поодаль от англичан, но не удаляется от них, пусть завяжет связи с французами, но не связывается с ними, пусть остроумничает с моей сестрой, толкует о физике с ее мужем, а потом пусть отправляется домой спать. Если же он будет вести себя иначе, то свернет себе шею» (цит. по: [Pingaud 1917: 47–48]). Сам Местр, однако, этим правилам не следовал. О том, как использовали это его свойство современники-повесы, см. в этом сборнике статью «При чем тут Кондильяк?».].
Образ Местра как «агрессивного» и несветского собеседника расходится с той умиротворенной атмосферой, в которой ведут свои беседы о «земном правлении Провидения» персонажи «Санкт-Петербургских вечеров» и которая превосходно проанализирована П. Глодом, справедливо подчеркивающим ее утопический характер [Glaudes 1997: 104–108][25 - Заметим, что это утопическое видение Петербурга в качестве locus amCnus хорошо оттеняется той вполне «кюстиновской» (задолго до Кюстина) язвительностью, с какой Местр описал нравы русского общества в разрозненных заметках, опубликованных в 1879 году И. С. Гагариным [Maistre 1879; Местр 2010].]. Для своей книги Местр создал трех персонажей, собравшимся «не для споров, а для обсуждения» [Maistre 1993: 2, 528; Местр 1998: 535] и питающих ненависть к преувеличению, которое Сенатор именует «ложью честных людей» [Maistre 1993: 2, 400; Местр 1998: 383]. Но сам автор «Вечеров» в реальных, а не идеальных салонах держался иначе. Кстати, и из «Санкт-Петербургских вечеров» можно выписать ровно столько же, если не больше, фраз, свидетельствующих о том, что их автор – вовсе не сторонник «кротких» методов вести беседу. Шевалье в третьей беседе настаивает: «Нужно говорить о том, что считаешь правдой, и говорить смело! Я бы хотел – чего бы это мне ни стоило – найти истину, и пусть даже она потрясет весь род человеческий, я выскажу ее людям прямо в лицо!» [Maistre 1993: 1, 213; Местр 1998: 159]. Кавалер молод и горяч; но примерно о том же толкует в пятой беседе и рассудительный Граф: «Не может быть философии без умения презирать возражения» [Maistre 1993: 1, 287; Местр 1998: 245]. А в десятой беседе в уста Шевалье вложен монолог с «фирменной» местровской метафорой, «которую можно пощупать руками» и которая довольно точно характеризует его манеру вести спор:
Если кто-то приближается к вам, желая повалить на землю, то вам будет недостаточно лишь застыть на месте и крепко стоять на ногах – придется ударить того, кто на вас нападает, и, если возможно, заставить его отступить. А чтобы перепрыгнуть через канаву, всегда нужно намечать себе ориентир подальше от ее края, – иначе вы непременно в нее свалитесь [Maistre 1993: 2, 521; Местр 1998: 526].
Произнося свои монологи с пылом и пристрастием, Местр, при всем подчеркнутом традиционализме его философии, выказывал себя человеком нового, послереволюционного времени: именно в первой половине XIX века стало общим местом рассуждать о том, что Французская революция положила конец беседам, в которых царили предупредительность и уступчивость, что с нею в салоны ворвался «дух партий» [Deschanel 1857: 158–159], превративший их в «арены» [Lescure 1883: 340]. Современная политкорректность как некий новый извод «светской» взаимной предупредительности Местру, пожалуй, оказалась бы чужда; но постольку, поскольку наша эпоха – эпоха не только политической корректности, но и политических споров и распрей, постольку эффектный полемист и страстный оратор Местр остается современным если не в содержании своих речей, то в их форме.
ПУШКИН И СТЕНДАЛЬ
ГРАНИЦЫ ТЕМЫ
Проблеме «Пушкин и Стендаль» посвящено значительное число научных работ, в которых высказано немало соображений о близости двух авторов и о параллельности их творческих поисков[26 - Библиографию см. в: [Вольперт 2004].]. Между тем достоверные сведения о знакомстве Пушкина с произведениями французского современника и об отношении к ним весьма немногочисленны. Известно, что весной 1831 года Пушкин читал «Красное и черное». Первый том этого романа он прочел в мае 1831 года и, отсылая книгу к Е. М. Хитрово, снабжавшей его произведениями новейшей французской словесности, «умолял» ее прислать ему второй том, присовокупляя, что от первого он «в восторге»[27 - Письмо к Е. М. Хитрово от второй половины (18–25) мая 1831 года: «Voici vos livres, Madame, je vous supplie de m’envoyer le second volume de rouge et noir. J’en suis enchantе» [Пушкин 1937–1959: 14, 166].]; второй том был прочтен в июне и удостоился гораздо более сдержанной оценки: «Красное и черное хороший роман, несмотря на некоторые фальшивые разглагольствования и некоторые замечания дурного вкуса»[28 - Письмо к Е. М. Хитрово от 9 (?) июня 1831 года: «Rouge et noir est un bon roman, malgrе quelques fausses dеclamations et quelques observations de mauvais go?t» [Пушкин 1937–1959: 14, 172]. Традиционно fausses dеclamations переводят как «фальшивая риторика», но мне кажется, что слова «фальшивые разглагольствования» точнее передают пушкинскую мысль.]. Собственно, этим достоверные сведения о реакции Пушкина на творчество Стендаля исчерпываются[29 - В библиотеке Пушкина кроме «Красного и черного» имелся еще сборник «Додекатон, или Книга 12 авторов», в который вошла новелла Стендаля «Любовный напиток» [Модзалевский 1910: 226; № 886], однако поскольку сборник этот вышел в конце 1836 года (а на титульном листе вообще указан год 1837?й), о следах рецепции этой новеллы в пушкинском творчестве говорить не приходится.]. Соображения исследователей о возможном знакомстве Пушкина с другими произведениями Стендаля основываются на зыбких формулах «Пушкин не мог не знать», «мимо внимания Пушкина вряд ли мог пройти» и т. п.
Впрочем, степень доказательности у этих рассуждений различна. Если присутствие в поле зрения Пушкина книг «О любви» и «Расин и Шекспир» сугубо гипотетично, ибо нет решительно никаких сведений о том, что он эти книги читал[30 - Соответствующие предположения объясняются, на мой взгляд, тем, что точку зрения пушкинских современников, для которых Бейль-Стендаль был одним из многочисленных французских литераторов, и притом далеко не самым известным, подменяет современная точка зрения, согласно которой Стендаль канонизирован как великий писатель. О том, насколько неустойчивой была репутация Стендаля на рубеже 1820/30?х годов, свидетельствует, например, разброс мнений касательно «Красного и черного»: если для Вяземского это «замечательное творение» [Пушкин 1937–1959: 14, 214; письмо к Пушкину от 14 августа 1831 года], то для Н. И. Тургенева это роман «в новом уродливом французском вкусе» [Тургенев 1831: 50; письмо от 1 октября].], то знакомство Пушкина со стендалевской «байронианой» (письмо Стендаля о его общении с Байроном в 1816 году и письмо Байрона к Стендалю от 29 мая 1823 года), на которое указала Т. В. Кочеткова [Кочеткова 1968: 114–123], представляется почти несомненным, поскольку книги, в которых увидели свет эти эпистолярные документы, имелись в библиотеке Пушкина, а интерес его к фигуре Байрона был неизменно велик. Более того, письмо Байрона к Стендалю было напечатано не где-нибудь, а в преамбуле Дельвига к публикации фрагмента из «Прогулок по Риму» в № 59 «Литературной газеты» (18 октября 1830). Однако знать текст еще не значит соглашаться с ним.
Для Стендаля Байрон велик постольку, поскольку забывает о своем благородном происхождении, напротив, идея представляться английским лордом, убежден Стендаль, не может не вызывать у человека, имеющего хоть сколько-нибудь гордости, справедливого отвращения: «Итальянцы удивлялись особенно тому, что сей великий поэт гораздо более уважал в себе потомка норманнских Баронов, которые сопутствовали Вильгельму при завоевании Англии, нежели автора Паризины и Лары. <…> В остальное время вечера великий человек до такой степени походил на Англичанина и на Лорда, что я никогда не мог решиться у него отобедать, несмотря на приглашения, часто возобновляемые»[31 - Цитирую перевод письма Стендаля, опубликованный в «Вестнике Европы» (1829. № 1. С. 69–70); оригинал (первая публикация стендалевского письма) см.: [Swenton-Belloc 1824: 1, 354].].
Относительно этих слов мы можем быть абсолютно уверены, что Пушкин их знал и помнил (хотя и не можем утверждать наверняка, что он помнил об их принадлежности Стендалю), поскольку ими открывается не только книга Т. Мура о Байроне[32 - В пушкинской библиотеке книга Мура имелась во французском переводе; процитированную фразу см.: [Byron 1830: 1, 1]; вариант Мура отличается от первоначального стендалевского текста заменой «Паризины» и «Лары» на «Чайльд-Гарольда» и «Манфреда». Отметим, что Мур – а вслед за ним и Пушкин – не упоминает авторства Бейля-Стендаля, а вводит цитату в безличной форме: «О Байроне было сказано…». Об автобиографическом подтексте начала пушкинской статьи см.: [Долинин 2007: 202–205].], но и очерк о Байроне самого Пушкина (1835): « Говорят, что Б[айрон] своею родословною дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретенная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молве» [Пушкин 1937–1959: 11, 275]. Между тем именно то чувство, которое было «понятно» Пушкину и Байрону, оставалось непонятно демократу Стендалю[33 - Ср. известный эпизод эпистолярной полемики с Рылеевым, который упрекал Пушкина в том, что он, в подражание Байрону, чванится пятисотлетним дворянством, а Пушкин не только не отрекался от этого чванства, но, напротив, уточнял, что дворянство его на сто лет «старее» [Пушкин 1937–1959: 13, 218].].
Представляется, что сходные сословные мотивы обусловили и скептицизм Пушкина по поводу «фальшивых разглагольствований» и «замечаний дурного вкуса» в «Красном и черном». Четырьмя годами позже в рецензии на произведение не французского, а русского автора Пушкин поставил диагноз, который, кажется, должен был считать верным и применительно к Стендалю или по крайней мере к его герою. Я имею в виду неоконченную и оставшуюся неопубликованной статью о «Трех повестях» (1835) Н. Ф. Павлова, написанную, по всей вероятности, незадолго до статьи о Байроне[34 - Статья о Павлове написана, скорее всего, в апреле 1835 года; см.: [Тархова 2002: 358–359; Хроника 2016: 118–119]. На первой странице рукописи статьи о Байроне выставлена дата 25 июля 1835 года.]. В поведении героя повести «Именины» (крепостного музыканта, выслужившего свободу в армии) Пушкин усмотрел «черты, обнаруживающие холопа»: «Верьте, что не сметь сесть, не знать, куда и как сесть – это самое мучительное чувство!.. Зато я теперь вымещаю тогдашние страдания на первом, кто попадется. Понимаете ли вы удовольствие отвечать грубо на вежливое слово; едва кивнуть головой, когда учтиво снимают перед вами шляпу, и развалиться на креслах перед чопорным баричем, перед чинным богачом?» – и вынес приговор этому герою, «видимо любимцу его [Павлова] воображения»: «Идеализированное лакейство имеет в себе что-то неестественное, неприятное для здравого вкуса» [Пушкин 1937–1959: 12, 9][35 - Приговор звучит особенно безжалостно, если учесть, что сам Павлов также родился в крепостном звании.].
В герое «Красного и черного», крестьянине Жюльене Сореле (Стендаль многократно подчеркивает это его низкое происхождение), Пушкина должно было насторожить то же самое, что отвратило его от героя «Именин», – внутренние монологи «бунтующего плебея», для которого тщеславная радость оттого, что он покорил сердце дворянки, порой оказывается важнее самой любви. Эту точку зрения плебея разделял и сам автор «Красного и черного»[36 - Ср. проницательный анализ соответствующей позиции Стендаля в статье Ж. Старобинского «Псевдонимы Стендаля»: «Стендаль живет в эпоху, когда быть буржуа не позорно <…> Но Стендаль выбирает для себя суд аристократического общества. Вообще у Стендаля заметна ностальгия по либертинским удовольствиям знати XVIII столетия, то есть того мира, где ему не было бы места. <…> Стендаль страстно желает изменить свое социальное положение, не переставая мечтать о естественности, как о земле обетованной. <…> Когда он берется за перо, его цель – повысить свой престиж в обществе, а не создать литературное произведение. Литературная известность должна стать для него пропуском в высшее общество», куда он страстно хочет попасть, хотя столь же страстно это общество презирает [Старобинский: 427, 409; пер. П. Шкаренкова].], однако ее никоим образом не разделял Пушкин, который вообще мало интересовался психологией плебеев, а социальные мезальянсы в любви изображал только невсерьез, в маскарадном виде («Дубровский», «Барышня-крестьянка»)[37 - «Арап Петра Великого» не в счет, поскольку своего предка Ибрагима Пушкин плебеем ни в коем случае не считал.].
Тем не менее чтение «Красного и черного» все-таки оставило след в пушкинском творчестве, однако и этот след, до сих пор, насколько мне известно, не отмеченный в научной литературе, носит полемический характер. В главе «Страсбург» (т. 2, гл. 24) русский князь Коразов, убедившись, что Жюльен чем-то подавлен, говорит ему: «Это уже просто дурной тон; вы что, разорились, потеряли все состояние или, может быть, влюбились в какую-нибудь актрису?» И далее Стендаль добавляет собственный комментарий: «Русские старательно копируют французские нравы, только отставая лет на пятьдесят. Сейчас они подражают веку Людовика XV» [Стендаль 1959: 492].
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=65539753&lfrom=174836202) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
notes
1
В третьем случае, где «человеку острого ума» приписано сравнение с пьесами Шекспира, где «все, в чем нет неправильности, возвышенно, а все, в чем нет возвышенности, – неправильно» [Сталь 2017: 144], отождествление этого остроумца с Местром носит гипотетический характер.
2
Если верить французскому поэту Шендолле, близко знавшему госпожу де Сталь, она даже называла Местра человеком гениальным [Sainte-Beuve 1849: 742].
3
Это была не первая встреча госпожи де Сталь и Местра; они познакомились в 1795 году в Швейцарии и, как вспоминал позднее Местр, «забавляли жителей Лозанны богословскими и политическими спорами» и «представляли зрелище пресмешное, однако же никогда не ссорились» (цит. по: [Darcel 1992: 53]). В то время Местр относился к Сталь, которую в старости ему случалось гневно именовать «наглой бабенкой» [Maistre 1886: 14, 142; письмо к П. Б. Козловскому от 20 августа 1818 года]), с заинтересованностью и симпатией. Между прочим, если Сталь сохранила для потомков афоризмы Местра, то однажды и Местр «ответил ей взаимностью»: в одном из своих писем запечатлел остроумную реплику, сказанную ею по поводу проповеди, произнесенной его братом-священником: «Господин аббат, я выслушала вашу проповедь об аде: вы совершенно отбили у меня охоту туда попасть» [Maistre 1884–1886: 13, 338; письмо к шевалье де Росси от ноября 1809 года].
4
Впрочем, трудно сказать, знал ли Кюстин, мысль какого именно «человека выдающегося ума» он повторяет в данном случае: в 1843 году, когда вышла его книга, до публикации «Четырех глав о России» оставалось еще 16 лет.
5
Здесь и далее цитаты из писем Местра даются в моем переводе, поскольку в издание [Местр 1995] вошли далеко не все интересующие меня фрагменты.
6
1/13 октября 1812 года он, сообщив шевалье де Росси о своем разговоре с князем Козловским, который тот пересказал многим петербуржцам, прибавляет: «…а поскольку фразы мои, если я постарался их отделать, довольно быстро обходят весь город…» [Maistre 1884–1886: 12, 245]. Ценил Местр эту способность к порождению «ослепительных максим» (выражение из примечания к первой беседе «Санкт-Петербургских вечеров», сказанное здесь по поводу Фенелона) и у других авторов; ср. нескрываемое восхищение, с которым Местр в другом примечании к той же беседе припоминает знаменитую фразу о «коне и всей конюшне», сказанную по поводу несправедливого смертного приговора протестанту Каласу, вынесенного Тулузским парламентом: «…Конь о четырех ногах, да и тот спотыкается… – Отлично, – возразил герцог А…, – но целая конюшня!» [Maistre 1993: 1, 124, 122; Местр 1998: 33–34; здесь и далее цитаты из «Санкт-Петербургских вечеров» даются по этому изданию с небольшими исправлениями].
7
Другой перевод этого афоризма см.: [Местр 1997: 169]; об этой фразе см.: [Бартеле 2012].
8
Те же слова повторил и Сент-Бёв в своем «портрете» Местра [Sainte-Beuve 1843: 374], но, как отмечает издатель сочинений Свечиной граф де Фаллу, «в форме менее живописной» [Swetchine 1860: 1, 160].
9
Слова, которыми Местр в письме к издателю книги «О папе» резюмировал свое отношение к парижским читателям; процитированы Сент-Бёвом в его очерке о Местре [Sainte-Beuve 1843: 372].
10
Ср. сходную формулировку в «Четырех главах о России» [Maistre 1859: 93].
11
Выражение Кюстина [Custine 1956: 241], которое Триомф поставил эпиграфом к своей книге; см.: [Triomphe 1968]. О местровских метафорах см.: [Triomphe 1968: 592–596].
12
Эта метафора, почерпнутая из химии и проводящая параллель между феноменами психологическими и химическими, в наследии Местра не единична; он прибегал к ней и в переписке; см., например: [Maistre 1884–1886: 9, 364].
13
Неточно процитировано Сент-Бёвом [Sainte-Beuve 1843: 369].
14
Образ, запавший в память русскому католику Августину Голицыну [Golitsyn 1863: 73].
15
Густав Адольф IV (1778–1837), в 1809 году отрешенный от власти в результате заговора, в котором участвовали высшие офицеры.
16
С Сент-Бёвом согласен и современный исследователь: «Решительно, граф де Местр с его дерзким воображением <…> совсем не похож на виконта де Бональда, чей ум Шатобриан сравнивал „с наглухо закрытой темницей, куда не проникает ни единый луч света“» [Valade 1990: 307].
17
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом