978-5-17-136741-1
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Как жаль, что Пруст не знал ничего об этом пациенте.
Это даже не постоянно – во вклеиваемых листах-гармошках – разрастающаяся книга. Это не свежие порывы ветра, не нежилой запах комнат, который вызывает череду ассоциаций-воспоминаний. Запах и порывы – это то, что может нас заставить заплакать от нежности и умиления. Голова же Ш. была какой-то адской бесперебойно работающей ЭВМ. Которая различала еще и синестезические переживания. Господи, за что ему это все? Так много?
«От цветного слуха я не могу избавиться и по сей день, – пожаловался однажды Ш. своему невропатологу. – Вначале встает цвет голоса, а потом он удаляется – ведь он мешает… Вот кто-то сказал слово – я его вижу, а если вдруг посторонний голос – появляются пятна, вкрадываются слоги, и я уже не могу разобрать…»
Руководителю Лурии Льву Семеновичу Выготскому необычный пациент однажды заметил: «Какой у вас желтый и рассыпчатый голос». – «А еще какие голоса бывают?» – спросили его. «Бывают люди, которые разговаривают как-то на разные голоса, многоголосо, – ответил Ш. – Это уже целый букет, цветовая композиция. Такой голос был у покойного С.М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня».
(Интересно, что он сказал бы про голос Сологуба – которого по понятным причинам знать не мог. Голос у Сологуба был монотонный, безличный, одно сплошное ду-ду-ду. Но, может быть, он там увидел бы черные или, наоборот, белые ноты?)
Но дело сейчас даже не в цветном звуке.
Подумать только: человек с обремененной космической массой ненужных сведений головой пришел к психологу, а вместо того, чтобы помочь, ему навалили в мозг еще больше цифровых и словесных рядов, которые он не в состоянии забыть. (Это еще аукнется в конце моего текста, который я тоже делаю по принципу скользящей памяти: нанизываю одну бусинку на нитку за другой.) Какая странная помощь: ты приходишь к врачу с коробкой бессмысленных лоскутков, а выходишь от него – с тремя чемоданами ненужных тебе воспоминаний. Но ты-то просил о другом. Не надо, говорил ты, никаких красных и синих строк, пусть все будет в сером туманном мареве.
Поэтому я и перестал помнить многие вещи. Я даже не про даты сейчас (их я вообще никогда не помнил), я про события.
«Я тогда был с тобой или ездил один?» – спрашиваю я.
Мне кажется, это страшное испытание – помнить все. Утяжеленный подробным обременительным даром репортер Ш. даже вынужден был усилием воли, специальным ритуалом «стирать» свою бесконечную память.
Когда Ш. понял, что больше не может всей этой груды в голове выносить, он сперва стал записывать то, что хотел забыть, на отдельные бумажки, а потом эти бумажки выбрасывал. А иногда и сжигал. Но даже огонь не мог ему тут помочь.
Однажды Ш. бросил бумажку с записанными на ней цифрами в горящую печку и увидел, что на обуглившейся пленке остались их следы. «Он был в отчаянии: значит, и огонь не может стереть следы того, что подлежало уничтожению».
И когда этот несчастный человек окончательно уже пал духом, избавление пришло к нему само.
«Я не хочу», – просто сказал он сам себе.
И внутренняя таблица вдруг перестала вспыхивать. Он прогнал свою память.
…Так вот. И я не хочу. Не надо мне помогать вспоминать. Не надо даже пытаться.
Сотру воспоминания со лба, сотру и внутри лба.
Как та женщина, которая сжигает на свечке рецепт вечной молодости.
Какой химический ингредиент шел первым? Какой там помет райских птиц мешался с пылью сухого цветка? В какой пропорции? Где нам, в конце концов, взять товарища Ш., который все это нам напомнит?
Нет его.
Он спит сейчас в своем личном раю, где нет ни цифр, ни бесконечно длинных рядов слов. Только бесцветный туман: там даже голоса перестали разноцветным огнем вспыхивать.
Ничто не стучит в его голове, никто не показывает ему мучительных таблиц.
Приходит гроза и смывает громом и ливнем все наши обиды и расставания.
Прощай, бессмертие. Прощай, бесконечная память.
Здравствуй, вечно юная бабушка и отказавшийся от воспоминаний бедняга Ш., здравствуй, освобо-жденный Пруст, здравствуй, блаженное самозабвение.
Успеть попрощаться с небывшими
Ну вот и все. Ну вот и кончилось.
Небывалая осень построила купол высокий, потом отменила. Отозвала свой приказ облакам этот купол собой не темнить. Вышел сегодня вечером – холодно, стыло, темно. Вернулся домой, через час вдруг слышу – звук. Сначала я думал, что это кровать от чужого вожделения наверху скрипит или, не дай бог, протечка от соседей. Только потом понял: это дождь. За окном идет дождь. Купол высокий прохудился. Какая кровать, какой юный секс у соседей, какая протечка? Завтра выйдем – вот она, осень.
Бабье лето отменено, всё в прошлом, поэма «У самого моря» дописана, сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. Вот еще огурчики. Соленые. Возьми, мужик, огурчиков. Легче будет коротать мрак и холод. А вот валенки. На зиму. От покойного Коли остались.
– Ну, давай, стрекоза, свои валенки, семечки и огурцы. Сдача-то с пяти будет?
– Давай, муравей, без сдачи.
Обернулась ахматовская осень булгаковской.
…Константин Паустовский вспоминал, как однажды Михаил Афанасьевич устроил у него на даче странную мистификацию: прикинулся перед незнакомыми людьми военнопленным немцем, идиотом, застрявшим тут, в России, после войны.
Тогда я впервые понял всю силу булгаковского перевоплощения. За столом сидел, тупо хихикая, белобрысый немчик с мутными пустыми глазами. Даже руки у него стали потными. Все говорили по-русски, а он не знал, конечно, ни слова на этом языке. Но ему, видимо, очень хотелось принять участие в общем оживленном разговоре, и он морщил лоб и мычал, мучительно вспоминая какое-нибудь единственное известное ему русское слово.
И тут немчика осенило. «Ужели слово найдено?» – восклицала пушкинская Татьяна. Найдено-найдено, Татьяна Дмитриевна. (Кстати, удивительная вещь: мы никогда не задумываемся, какое отчество было у Татьяны. Ну, Татьяна и Татьяна. Уверен, что не меня одного сейчас резануло это «Татьяна Дмитриевна». А она ведь именно Дмитриевна: «Смиренный грешник, Дмитрий Ларин, / Господний раб и бригадир, / Под камнем сим вкушает мир». Умер ее батюшка, а Татьяна Ларина находит нужное слово для определения Онегина.)
Так и немчик в исполнении Михаила Афанасьевича нашел свое слово.
На стол подали блюдо с ветчиной. Булгаков ткнул вилкой в ветчину, крикнул восторженно: «Свыня! Свыня!» – и залился визгливым, торжествующим смехом. Ни у кого из гостей, не знавших Булгакова, не было никаких сомнений в том, что перед ними сидит молодой немец и к тому же полный идиот. Розыгрыш длился несколько часов, пока Булгакову не надоело и он вдруг на чистейшем русском языке не начал читать «Мой дядя самых честных правил…».
Какой хороший поворот: и тут нам Пушкин мигнул.
Спи, бригадир Дмитрий Ларин; спи, Татьяна, смотри свой страшный, а потом эротический сон; спи, немчик, в русском писателе Михаиле Булгакове – придет время, все вы проснетесь, придете на наш страшный суд – и мы всех вас рассудим. Одним налево – спать на облаке, другим направо – никогда не спать, на углях совести, в котлах безнадежности. Только, пока живы, пока еще дышите, шу?тите, представляете немчика, пока вас не осенило (опять эта осень) единственное русское слово «свыня, свыня», – никогда не ложитесь спать днем.
И не потому, что Пастернак нам запретил:
Не спите днем. Пластается в длину
Дыханье парового отопленья.
Очнувшись, вы очутитесь в плену
Гнетущей грусти и смертельной лени.
И не потому, что уже упомянутый Пушкин это тоже категорически не советовал:
Не спите днем: о горе, горе вам,
Когда дремать привыкли по часам!
<…>
Не знаете веселой вы мечты;
Ваш целый век – несносное томленье,
И скучен сон, и скучно пробужденье,
И дни текут средь вечной темноты.
Нет. Не спите не из-за Пушкина и Пастернака (тоже мне, раскомандовались оба со своими фамилиями на «П», знатоки распорядка), а потому, что регулярный и продолжительный дневной сон повышает риск смерти на 19 %. Увидел однажды эту новость окольными баннерами и ссылками: китайские ученые изучили информацию о 313 651 человеке, 39 % из которых имели привычку спать днем, потом обобщили данные более двадцати научных работ и пришли к неутешительному выводу: у людей, которые регулярно спали днем более часа, риск сердечно-сосудистых заболеваний вырастает на 34 %, а риск смерти от всех причин на 30 %. Это меня огорчило.
Я с возрастом стал днем часто спать. И без всяких этих пастернаковских штучек. Заснул в четыре, встал в пять – и никакой головной боли, никакой помятости, никакой дикой тоски в очах, никаких этих «вы угорели», «вас качает жалость», никакого этого ватного неосознавания призванья, числа и года.
Все не так, Борис Леонидович. Жалость не качает, я не угорел, а чисел и цифр я и без всякого дневного сна теперь не помню. Живу без календаря в голове: «Поэтовы затменья не предугаданы календарем». Спасибо, Марина Иванна.
Вот же удивительно: «Борис Леонидович, Александр Сергеевич, Марина Ивановна». Перебираешь отчества и имена, как будто родственников перечисляешь. Странное устройство русского языка: это устаревающее и старящее отчество делает всех ближе. Это вам не Уильям Шекспир, не Уильям Блейк: стоят на полках, смотрят сурово. Не дядюшки и тетушки, не дедушки и прабабки, не учительница первая моя, не наш домашний Александр Сергеевич, а далекие, брезгливые люди. Прищурились на тебя из кружевного воротника, некоторые как будто даже подносят лорнет к глазам: «Ты кто?», «Who are you?»
И только во снах ты можешь с ними встретиться, пересечься. Стоишь в коридоре сна, подслушиваешь чужой разговор. Кто эти люди с бутылками молока, с которыми сейчас говорит Сильвия Оттовна Плат?
Бродский, кстати, считал, что самоубийство Плат не было неким актом, проистекавшим из ее жизненной философии. «Просто так вышло. Если бы разносчик молока пришел пораньше, Сильвия Плат была бы жива». Но даже Сильвия Плат и Бродский не додумались до того, что мы теперь можем делать со своими снами.
Одна моя знакомая в сети недавно рассказала:
Мне опять снились несуществующие люди и несуществующая я сама. Если вкратце: я была во сне молодой женщиной, с длинными рыжими кудрявыми волосами, с накрашенными ресницами, я ехала в поезде куда-то вместе с семилетним сыном, моими соседями по купе были два молодых красивых парня, веселых и доброжелательных, они смешили нас с сыном, показывали фокусы, один из них попытался уступить свою полку для того, чтобы мы с сыном не спали на одной. Я чувствовала себя счастливой и на месте, естественной, в кайфах, психологи говорят – «защищенной».
И вдруг она чувствует, что на ее коже – сперва на запястьях, ладонях, потом выше, выше, по предплечьям – начинают набухать вздутия, сине-красные, пульсирующие, как черви. Она ужасно пугается, кричит. Все вокруг тоже пугаются.
И вдруг – сознание начинает фонить. И знакомая моя догадывается: это не жизнь. Это – сон. И уже понимая, что просыпается, она начинает прощаться с теми приснившимися людьми.
Одному из парней – соседу по купе – я сказала, что они все, включая вагон, поезд и мир, герои моего кошмара. Я сказала: «Вас не существует». Все, только что такие испуганные, стали хохотать. Типа: вот же сумасшедшая баба.
И тут произошло что-то для меня революционное. Я этого парня обняла, подошла и обняла. Я попробовала попрощаться с миром за секунды до гибели. Я себя вспомнила: осознала, что нет у меня никаких длинных рыжих волос, никакого любимого семилетнего сына, не бывает такого устройства вагонов, никогда нигде не было такого в поездах белья, некуда мне с этим сыном ехать, нет такой страны и такого языка нет, ничего нет. Я сейчас выпилюсь из этой байды в Москву, в Свиблово, в 2020 год.
И тогда она сделала совсем невозможное. Она обняла несуществующего человека на прощание. И сон кончился.
По-моему, это невероятное событие. Я такого никогда не переживал. Когда моя знакомая обняла своего попутчика из сна, мир начал таять, точно осветляться, стал, как нарисованный, пересвечиваться, распадаться на части, рваться и уходить.
«Мне сорок четыре года, – написала наутро она. – Я впервые пережила это – я простилась с людьми, обреченными на гибель через мое пробуждение. Я даже не знала, что так в принципе можно».
…Осень уже, окончательная, бесповоротная осень. Бабье лето закончилось, всё в прошлом, книга «Техника осознанных сновидений» дочитана, тетка-сентябрь сидит в платочке, перед ней ведро семечек.
– Почем семечки?
– Пятьдесят рублей. А вот еще огурчики, соленые.
– Ну, давайте, тетенька, ваши небывалые огурчики. Сдача-то с пятисот будет?
– Давай-ка лучше без сдачи.
Очнулся от этого сна, смотришь – а в ладони зажата монетка. Сперва испугаешься (вдруг это был обол – и ты только чудом успел выскользнуть из смерти, к которой уже везла тебя Харонова лодка), но потом стряхнешь пыльцу сна, успокоишься: на обол что-то не похоже – какие-то пять рублей. Сдача.
Все-таки вернула.
Звезда по имени Синица
Мы живем в разных фильмах.
Эту фразу я даже не помню, где услышал. Но это правда. И это всё: приговор, безнадежность, факт. Если мы живем в разных фильмах, этого уже не переделать.
Я, например, живу в «Безымянной звезде». Был такой старый советский фильм, его снял еще молодой, сорокалетний кажется, Михаил Козаков. Там играли такие же молодые Костолевский и Вертинская. Господи, подумал я сейчас, эти же фамилии молодым ничего не скажут. Но мне он нравился. Несмотря на все его недостатки, советские швы («наши играют иностранную жизнь»), несмотря на всю его сентиментальность. Ну, не великий, да. Но что-то в нем было.
Например, там был хороший эпизод, физиологически достоверный, честный. Вертинская играет яркую, взбалмошную барышню, которую ссаживают на провинциальной станции («в степи», как она говорит) с поезда, потому что у нее нет билета, только фишки из казино. И молодой учитель астрономии встречает ее на этой ночной станции, так как пришел забирать прибывшую из Бухареста редкую книгу по астрономии, потому что ему надо проверить, прав ли он, не почудилось ли ему, что он действительно открыл новую звезду, – и эта женщина поражает его.
«Когда я встретил вас тогда, на станции, вы были такая белая, ослепительная». Он дает ей приют на одну ночь. Рассказывает ей про свое открытие. «Вот же, вот же она, эта звезда, ну как же вы не видите?!» Влюбляется в нее.
Но эта ночь, как ей и полагается, проходит. Он бежит утром покупать ей какие-то шмотки (она же ехала в вечернем платье, с боа, с фишками), но перед этим он, уже одетый, садится на кровать и будит ее поцелуем. И вот тут этот физиологически честный, идеально достоверный момент и наступает. Он, умытый уже, целует ее, только проснувшуюся, а она не дает ему своих губ. Она как-то по-кошачьи скользит по его губам щекой, отворачивает рот, не разрешает поцеловать с языком.
Неудивительно. Она же только проснулась. Она не чистила зубы.
Нет, такая ослепительная женщина (потом ее именем он еще назовет открытую им звезду) никогда не даст мужчине свой слишком человеческий утренний рот. Она же не какая-то неумытая школьница, она femme fatale: она сама и есть эта самая белая звезда.
Поэтому она выскользнет под каким-нибудь благовидным предлогом в ванную комнату (там вместо душа лейка) и хоть пальцем, но эти зубы почистит.
В общем, это первое движение Вертинской уклониться – было идеальным.
Потом режиссер все-таки заставит ее утренний поцелуй Костолевскому, учителю астрономии, дать. И это, конечно, неправильно. Потому что Вертинская по-женски эту невозможность несвежего утреннего поцелуя знала, чувствовала, а мужчина-режиссер – нет.
Ну а теперь не про поцелуй. А про саму коллизию этого фильма. Костолевский, как мы догадались с самого начала, конечно же, потом потеряет навсегда свою ослепительную женщину.
Мы даже поссорились с одним моим товарищем, обсуждая этот фильм. (Делать как будто было нечего: лучше бы Тарантино обсудили.)
– Отвратительно и трусливо, – скажет он мне, посмотрев фильм. – Что он сделал, этот учитель младших и старших классов, чтобы задержать Вертинскую в своей захудалой жизни?
– Он отказался от нее, – ответил я. – Когда ее настоящий мужчина приехал в тот город на невиданном по красоте автомобиле, нашел ее («Ты волновался из-за меня?» – спросила она. «Да, – ответил он, – но недолго: я вспомнил, что у тебя, кроме игральных фишек, не было в этот вечер никаких денег, и стал планомерно объезжать все пригородные вокзалы. И я нашел тебя, я ведь всегда тебя нахожу»), учитель понял, что они с этой женщиной живут в разных фильмах. И нет у него ни такой силы, ни такого автомобиля, ни такой уверенности. А главное – нет у него этого знания, что эта белая, в шляпке и кудельках Вертинская – его. А у Козакова (это он приехал за ней на автомобиле) – есть.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом