ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Книг у нее не было, позволю себе добавить, так как ей пришлось все продать, и не потому, что она была предтечей одиозного Маклюэна[24 - Маршалл Маклюэн (1911–1980) – канадский философ и филолог, исследователь воздействия электронных средств коммуникации на человека.].
– Но Библия-то у вас есть?
Девушка покачала головой. Викарий счел нужным вмешаться.
– Это, дорогая миссис Поултни, я возьму на себя.
– Я слышала, что вы постоянно посещаете богослужение.
– Да, мэм.
– Продолжайте. Господь утешает нас в беде.
– Я стараюсь разделять вашу веру, мэм.
И тогда миссис Поултни задала самый трудный вопрос, который викарий просил ее не задавать.
– Что будет, если этот… человек… вернется?
Но Сара вновь поступила наилучшим образом: ничего не ответила, просто покачала опущенной головой. А миссис Поултни, испытывавшая к девушке все бо?льшую симпатию, истолковала это как молчаливое раскаяние.
И она совершила благодеяние.
Она даже не подумала спросить Сару, которая отказалась пойти работать к не столь суровым христианам, как миссис Поултни, почему девушка выбрала именно ее дом. На это было два простых ответа. Во-первых, из «дома Марлборо» открывался великолепный вид на бухту Лайм. А второй был еще проще. У нее в кармане оставалось семь пенсов.
7
Чрезвычайно возросшая производительная сила в отраслях крупной промышленности… дает возможность непроизводительно употреблять все увеличивающуюся часть рабочего класса и таким образом воспроизводить все большими массами старинных домашних рабов под названием «класса прислуги», как, например, слуг, горничных, лакеев и т. д.
Карл Маркс. Капитал (1867)
Сэм раздвинул шторы, и утро затопило Чарльза, а в это время миссис Поултни, еще посапывавшая во сне, грезила о том, как ее затопит райское сияние после необходимой священной паузы, когда она отдаст Богу душу. Раз десять в году мягкий дорсетский климат выдает такие дни – не просто приятные, не по сезону, а с роскошным средиземноморским теплом и разливанным светом. И тогда Природа немного сходит с ума. Пауки, выйдя из зимней спячки, бегают по нагретым ноябрьским скалам, в декабре начинают петь дрозды, в январе расцветают примулы, а март изображает из себя июнь.
Чарльз сел в кровати, сорвал с головы ночной колпак, приказал Сэму распахнуть окна и, опираясь на отставленные назад руки, смотрел, как солнечный свет заливает комнату. Легкое уныние, овладевшее им накануне, унеслось вместе с облаками. Он чувствовал, как теплый весенний воздух ласкает кожу там, где распахнулась ночная рубаха, и поднимается к открытому горлу. Сэм стоя правил бритву, и пар поднимался соблазнительными клубами, вызывая у Чарльза цепочку богатых воспоминаний в духе Пруста: счастливые деньки, прочные позиции, порядок, покой, цивилизация, – и все это льется из медного кувшина с водой. По уличной брусчатке мирно процокала лошадка в сторону моря. Порыв ветра всколыхнул уже далеко не новые красные атласные занавески. Но даже они казались красивыми в этом освещении. Все было лучше некуда. Это мгновение распространится на весь мир и на целую жизнь.
Раздался дробный стук маленьких копытцев вперемежку с беспокойным «мэ-э-э». Чарльз встал и подошел к окну. Два старика в гофрированных холщовых халатах вели о чем-то беседу. Один из них, пастух, опирался на посох. Дюжина овец и целое стадо ягнят нервно топтались посреди улицы. Подобные сельские персонажи выглядели живописно в 1867 году, хотя не были такой уж редкостью; в каждой деревне нашлось бы несколько таких вот старичков в халатах. Чарльз даже посетовал, что он не художник. В загородной жизни все-таки есть своя прелесть. Он повернулся к слуге.
– Клянусь тебе, Сэм, в такой день глаза бы мои не видели Лондона.
– Если еще п’стоите у открытого окна, сэр, то ’днозначно не увидите.
Хозяин осадил его взглядом. За четыре года вместе они узнали друг друга лучше, чем иные партнеры по бизнесу.
– Сэм, ты опять наклюкался.
– Нет, сэр.
– Новая комната тебе больше нравится?
– Да, сэр.
– А удобства?
– А че, сэр, меня устраивают.
– Quod est demonstrandum[25 - Что и требовалось доказать (лат.).]. В такое утро даже скупец запел бы от радости, а ты не в духе. Ergo[26 - Следовательно (лат.).], ты пил.
Сэм проверил своим коротким большим пальцем опасно наточенную бритву с таким выражением, как будто он сейчас полоснет себя по горлу, – а может, и не себя, а своего ухмыляющегося хозяина.
– Эт ’на, кухарка миссис Трантер, сэр. Я не с’бираюсь…
– Будь добр, положи этот инструмент. И объясни, что ты там увидел.
– Эт ’на, стоит напротив. – Он ткнул пальцем в окно. – И раз’ряется!
– Да? А поконкретнее?
Сэм все больше закипал.
– «Гоните сажу!»… сэр, – закончил он угрюмо.
Чарльз улыбнулся.
– Я ее знаю. В сером платье? Такая дурнушка.
Вообще-то она этого не заслуживала. Не перед ней ли, хорошенькой и молоденькой, он с готовностью приподнял цилиндр накануне?
– Какая ж она дурнушка. Очень даже ничего.
– Ага. Значит, Купидон несправедлив к кокни.
Сэм бросил в его сторону негодующий взгляд.
– Да я к ней не п’дойду на пушечный выстрел! Коровница, блин!
– Я так понимаю, Сэм, что ты ее сравнил с блинчиком. Не зря ты мне клялся и не раз, что родился в пивной.
– П’соседству, сэр.
– Очень близкое соседство, я бы сказал. Мог бы и не употреблять этих слов в такое утро.
– А че она разоряется на всю улицу?
Так как «вся улица» сводилась к двум старикам, из которых один был к тому же глухой, Чарльз соблаговолил улыбнуться и жестом показал, чтобы Сэм налил ему горячей воды.
– Принеси-ка мне завтрак, дружище. Я сам побреюсь. Кексов двойную порцию.
– Да, сэр.
Сэм не успел дойти до двери, как в спину ему нацелилась кисточка для бритья.
– Местные девицы слишком робкие, чтобы хамить столичным джентльменам… ну разве что их сильно разозлить. Сэм, я подозреваю, что ты все-таки приложился.
У слуги отвисла челюсть.
– А если ты не приложишь усилий насчет моего завтрака, то я приложу ботинок к твоей недостойной лучшего филейной части.
Дверь за ним закрылась, и не то чтобы очень вежливо. Чарльз подмигнул себе в зеркале. А потом вдруг добавил своему лицу еще десяток лет: такой серьезный, хотя еще молодой, отец семейства… снисходительно улыбнулся этим гримасам и общей эйфории – и замер, очарованный собственными чертами лица. Они были в самом деле очень правильными: широкий лоб, усы черные, как и волосы, взъерошенные после сдернутого ночного колпака, отчего он казался еще моложе. Кожа в меру бледная, хотя и недотягивала до бледности многих лондонских джентльменов, а не надо забывать, что в ту пору загар не считался желаемым символом социального и сексуального статуса, скорее наоборот, указывал на принадлежность к низшим классам. Если присмотреться, то в данную минуту лицо выглядело несколько глупым. Его снова накрыла легкая волна вчерашней хандры. Слишком невинное лицо, если с него снять показную маску; особенно нечем похвастаться. Разве что дорическим носом и холодными серыми глазами. Воспитание и самопознание – что есть, то есть.
Он стал замазывать это двусмысленное лицо кремом для бритья.
Сэм был моложе его лет на десять. Слишком юный для хорошего слуги и к тому же рассеянный, самодовольный, тщеславный, высокого мнения о своих умственных способностях. Любитель повалять дурака, он прохаживался с соломинкой или веточкой петрушки в уголке рта; хозяин сверху пытался до него докричаться, а он в это время изображал из себя лошадника или ловил воробья с помощью сита.
Естественно, для нас любой слуга-кокни по имени Сэм сразу вызывает в памяти бессмертного Уэллера[27 - Сэм Уэллер – слуга мистера Пиквика, главного героя романа Чарльза Диккенса «Посмертные записки Пиквикского клуба».], и этот Сэм явился на свет явно с его подсказки. С тех пор как «Пиквикские записки» заблистали в этом мире, прошло уже тридцать лет. Любовь Сэма к парнокопытным не была такой уж глубокой. Его скорее можно сравнить с нынешним работягой, который считает, что способность разбираться в автомобилях свидетельствует о его социальной продвинутости. Он даже знал про Сэма Уэллера, правда не из книги, а из сценической версии, как знал и то, что с тех пор многое изменилось. Его поколение кокни было выше всего этого, и если он частенько заглядывал в конюшню, то исключительно для того, чтобы продемонстрировать свое превосходство провинциальным конюхам и мальчикам на побегушках.
Середина века столкнулась с новыми денди на английской сцене – аристократами прежнего образца, бледнолицыми наследниками «красавчиков Браммела»[28 - Щеголи, по имени Джорджа Браммела, лондонского модельера первой половины XIX века.], также известными как «шишки». Но в умении одеваться с ними вступили в состязание новоявленные преуспевающие ремесленники и пробившиеся наверх слуги вроде Сэма. «Шишки» называли их «снобами», и Сэм был отличным примером такого сноба, в узком смысле этого слова. Он обладал обостренным чувством стиля одежды, не хуже, чем «моды» 1960-х, и тратил большую часть заработанных денег на модные тряпки. А еще он демонстрировал свою принадлежность к новому классу, добиваясь правильной речи.
В 1870 году пресловутая неспособность Сэма Уэллера произносить «v» вместо «w», что на протяжении веков выделяло лондонского простолюдина, вызывала одинаковое презрение как у снобов, так и у буржуазных романистов, которые по привычке и без должных оснований еще какое-то время вставляли этот изъян в речь своих персонажей кокни. Если говорить о снобах, то они больше воевали против придыхательного согласного звука; в случае с Сэмом эта борьба была особенно отчаянной и в основном безнадежной. А его неправильное употребление всех этих «a» и «h» было не столько комичным, сколько знаком социальной революции, что Чарльз просто не осознавал.
Возможно, это происходило потому, что Сэм давал ему нечто очень важное в его жизни – ежедневную возможность поболтать, вспомнить о своем школьном прошлом, а в процессе, так сказать, экскретировать характерное и довольно жалкое пристрастие к каламбурам и намекам, этой разновидности юмора, базирующейся с какой-то отталкивающей изысканностью на образовательном превосходстве. Но при том что позиция Чарльза выглядела как дополнительное оскорбление и без того вызывающей эксплуатации, справедливости ради отметим, что его отношение к Сэму отличалось приязненностью, между ними существовала человеческая связь, и это было куда лучше ледяного барьера, который нувориши в век повального обогащения воздвигали между собой и своей домашней челядью.
Понятно, что за спиной у Чарльза было не одно поколение держателей прислуги; что же касается нуворишей, то многие из них были детьми лакеев. Если он не мог себе представить мир без слуг, то эти люди могли, что делало их особенно придирчивыми. Они старались превратить своих слуг в автоматы, тогда как для Чарльза слуга был одновременно компаньон, его Санчо Панса, персонаж низкой комедии, дополняющий его высокие чувства перед Эрнестиной-Дульсинеей. Иными словами, он держал Сэма, потому что тот его забавлял, а не потому, что под рукой не было «автоматов» получше.
Разница же между Сэмом Уэллером и Сэмом Фарроу (то есть между 1836-м и 1867-м) заключалась в следующем: первый был доволен своей ролью, а второй от нее страдал. Сэм Уэллер на такое требование сажи дал бы словесную отповедь. Сэм Фарроу остолбенел, вздернул брови и удалился.
8
Где лес – морская гладь была.
Земля, как твой изменчив вид!
Где площадь людная шумит,
Там гордо высилась скала.
Холмы тенями убегают.
Ничто не устоит в веках.
Провалов много в облаках —
Материки не так же ль тают?
Альфред Теннисон. In Memoriam
Если же вы хотите жить в праздности и чтобы вас при этом уважали, то лучше всего сделать вид, что вы заняты серьезным исследованием…
Лесли Стивен. Кембриджские заметки (1865)
Не только Сэм был мрачен в то утро. Эрнестина проснулась с таким настроением, которое многообещающий яркий день лишь усугубил. Ее нездоровье было в порядке вещей, но важно оградить от этого Чарльза. Поэтому, когда он в десять утра, как штык, поднялся на крыльцо, его встретила тетушка Трантер словами, что Эрнестина неважно провела ночь и нуждается в отдыхе. Может, он заглянет на файф-о-клок? К тому времени она наверняка придет в себя.
Его заботливые предложения вызвать врача были вежливо отклонены, и он ушел. Приказав Сэму купить побольше цветов и отнести их в дом очаровательной больной, с разрешением и даже советом вручить цветочек-другой от себя молодой особе, недолюбливающей сажу, за что ему предоставляется свободный день (не все викторианские хозяева были ярыми сторонниками коммунизма), Чарльз оказался предоставлен самому себе.
С выбором дело обстояло просто. Само собой, он был готов сопровождать Эрнестину куда ей заблагорассудится, но надо признать, что поскольку речь шла о Лайм-Риджисе, то он с особым удовольствием выполнял свои предсвадебные обязанности. Стоунбэрроу, Блэк Вен, Уэйрские утесы – эти названия вам, вероятно, ни о чем не говорят. Но дело в том, что Лайм находится в самом центре отложений редкого камня, известного как голубой леас. Обычному праздному гуляке он не покажется интересным. Угрюмого серого цвета, по текстуре застывшая грязь, он скорее отвращает, чем радует глаз. А еще он губителен – слои хрупки, склонны к обвалу, так что не случайно за всю историю человечества эта двенадцатимильная полоса голубого леаса отдала морю больше суши, чем другие уголки Англии. Зато богатая ископаемыми и подвижная порода стала Меккой для британского палеонтолога. За последние сто лет, если не больше, самым распространенным животным на этом побережье стал человек, орудующий молотком геолога.
Чарльз уже побывал, пожалуй, в наиболее известной местной лавке тех дней – «Допотопные окаменелости», открытой несравненной Мэри Эннинг, женщиной без систематического образования, но обладавшей природным гением обнаруживать великолепные – и во многих случаях дотоле неизвестные – экземпляры. Она первая нашла кости Ichthyosaurus platyodon[29 - Ихтиозавр плоскозубый (лат.).], и, хотя многие ученые того времени с благодарностью использовали ее открытие для продвижения собственной репутации, одной из самых позорных страниц британской палеонтологии остается то, что ни один вид этого ископаемого животного не носит ее имя. Чарльз отдал дань памяти этому выдающемуся местному открытию – а также свою наличность на приобретение различных аммонитов[30 - Вымершие беспозвоночные животные класса головоногих моллюсков.] и Isocrina[31 - Группа морских лилий (лат.).], которые украшали рабочие шкафы в его лондонском кабинете. Но его постигло одно разочарование: он тогда специализировался на особи, которая была плохо представлена в лавке допотопных окаменелостей.
Речь об echinoderm’е, или окаменелых морских ежах. Иногда мы их называем «тестами» (от латинского testa, керамический или глиняный горшок), а американцы – песочными долларами. Тесты отличаются формой, но при этом все идеально симметричны, а объединяет их узор из изящных шипованных полосок. Помимо научной ценности (серия образцов с мыса Бичи Хед, взятая в начале 1860-х, стала одним из первых практических подтверждений теории эволюции), они хороши сами по себе, а дополнительное очарование им придает тот факт, что их довольно трудно обнаружить. Вы можете потратить впустую несколько дней, а если вам посчастливится в одно прекрасное утро найти два-три экземпляра, это запомнится надолго. Возможно, подсознательно это и привлекало Чарльза, палеонтолога-любителя, располагавшего свободным временем. Им, конечно, двигали научные интересы, и вместе с такими же коллегами-любителями он возмущался тем, что морских ежей «незаслуженно игнорируют», – удобное оправдание для многочисленных часов, потраченных на такое узкое направление. Но какими бы ни были его мотивы, он отдал тестам свою душу.
Сегодня тест извлекают не из голубого леаса, а из верхних кремниевых слоев, и хозяин лавки окаменелостей посоветовал Чарльзу делать раскопки на западной окраине города, а не на самом берегу. И вот, спустя полчаса после визита к тетушке Трантер, он уже снова был на мысе Кобб.
В этот день большой мол совсем не выглядел пустынным. Рыбаки смолили лодки, чинили сети, лудили оловянные ведерки для крабов и лобстеров. Состоятельные люди из местных, ранние посетители, прогуливались вдоль волнующегося, но уже куда более спокойного моря. Одинокой женщины, вглядывающейся в горизонт, он не заметил. Впрочем, ему было не до нее и не до Кобба; быстрым пружинистым шагом, столь отличным от его обычной вальяжной городской походки, он направился вдоль пляжа под Уйэрскими утесами к месту назначения.
Вы бы улыбнулись, увидев его экипировку. Тяжелые кованые ботинки и полотняные гетры поверх норфолкских бриджей из плотной фланели. К этому прилагались узкий и до абсурдного длинный сюртук, широкополая фетровая шляпа неопределенного бежеватого цвета, громоздкий аппарат золоудаления, купленный им по дороге к Коббу, и объемистый рюкзак, из которого при желании можно было вытряхнуть тяжелую коллекцию молотков, намоток, записных книжек, коробочек для пилюль, тесел и бог знает чего еще. Педантизм викторианцев не укладывается у нас в голове. Лучше всего (и нелепее) он предстает в советах, щедро раздаваемых путешественникам в ранних изданиях Бедекера. А что, простите, остается им для удовольствия? Если же вернуться к Чарльзу, то неужели он не понимал, что легкая одежда была бы куда удобнее? Что шляпа ему не нужна? Что тяжелые кованые ботинки на пляже, усеянном камнями, так же полезны, как коньки?
Мы смеемся. Но, вероятно, есть нечто достойное восхищения в несовместимости того, что по-настоящему комфортно, и того, что нам настоятельно рекомендуют. Мы снова видим это яблоко раздора между двумя столетиями: должны ли мы руководствоваться долгом[32 - Здесь, в качестве напоминания о том, что средневикторианские (в отличие от современных) агностицизм и атеизм были строго связаны с религиозной догмой, мне следует процитировать знаменитую эпиграмму Джордж Элиот: «Бог непознаваем, бессмертие неправдоподобно, зато долг безоговорочен и абсолютен». И он еще более безоговорочен, можно добавить, при пугающе двойственном отсутствии веры. (Примеч. автора.)] или нет? Если расценивать этот пунктик по поводу одежды на все случаи жизни как обычную глупость и игнорирование эмпирического познания, то мы совершим серьезную – или скорее легкомысленную – ошибку в отношении наших предков; именно люди вроде Чарльза, избыточно одетые и перегруженные, заложили основы современной науки. Их чудаковатые поступки были проявлением их серьезности в куда более важной составляющей. У них было ощущение, что общественные оценки неадекватны, что их окна реальности замазаны условностями, религиозной догмой, социальной стагнацией; короче, они понимали, что без новых открытий не обойтись, они будут определять будущее человека. Нам-то кажется (если, конечно, мы не работаем в исследовательской лаборатории), что никакие открытия нам не нужны и важно только одно: настоящее человека. Вот и славно? Возможно. Только судьями в конечном счете быть не нам.
Так что я не склонен потешаться над тем, что Чарльз, работая молотком и пытаясь в энный раз пробить между валунами выемку пошире, поскользнулся и шлепнулся на спину. Его это, кстати, не обескуражило – прекрасный день, леасовые окаменелости в избытке, и он совершенно один.
Море сверкает, покрикивают кроншнепы. Впереди него, словно оповещая всех о его приближении, летела стая сорочаев, черных, белых и кораллово-красных. При виде соблазнительных заводей в мозгу пронеслись еретические мысли: может, было бы веселее… стоп, стоп, полезнее с точки зрения науки… заняться морской биологией? Уехать из Лондона, поселиться в Лайме… нет, Эрнестина никогда этого не допустит. А потом, приятно отметить, случилось нечто по-человечески подкупающее: Чарльз поозирался и, убедившись в том, что его никто не видит, аккуратно снял тяжелые ботинки, гетры и чулки. Он повел себя как школьник и даже попытался вспомнить строчку из Гомера, что придало бы моменту классический оттенок, но тут он отвлекся, так как надо было поймать бегущего бдительного крабика, которого накрыла гигантская тень.
Возможно, вы презираете Чарльза за этот громоздкий аппарат золоудаления не меньше, чем за его неспособность определиться со специализацией. Но вы должны при этом помнить, что естествознание в то время не носило того уничижительного оттенка, как в наши дни, когда оно воспринимается как бегство от реальности – и зачастую в сантименты. Чарльз, если на то пошло, был довольно компетентным орнитологом и ботаником. Вероятно, было бы лучше, если бы он закрыл глаза на все, кроме ископаемых морских ежей, или посвятил свою жизнь водорослям, если уж мы заговорили о научном прогрессе. Но подумайте о Дарвине, о «Путешествии вокруг света на корабле «Бигль». «Происхождение видов» – это триумф обобщений, а не специализации, и даже если вы мне докажете, что для Чарльза, неодаренного ученого, второе было бы предпочтительнее, я все равно буду настаивать, что первое лучше для него как для человека. Дело не в том, что любители могут себе позволить заниматься чем угодно; они должны заниматься чем угодно, и к черту ученых резонеров, которые их загоняют в oubliette[33 - Узилище (фр.).].
Чарльз называл себя дарвинистом, хотя толком дарвинизм не понимал. А разве Дарвин себя понимал? Этот гений перевернул Scala Naturae, «лестницу природы» Линнея, чьим главным постулатом, столь же важным, как божественность Христа для теологии, было nulla species nova: для новых видов мир закрыт. Этот принцип объясняет, почему Линней был так одержим классифицированием и присваиванием имен, – он все живое превращал в окаменелость. Сегодня это воспринимается как заведомо обреченные попытки стабилизировать и зафиксировать все, что в действительности находится в непрерывном движении, и нет ничего удивительного в том, что Линней под конец сошел с ума: он оказался в лабиринте, но не в том, который вечно обновляется. Даже Дарвин сбросил с себя не все шведские оковы, так вправе ли мы обвинять Чарльза за мысли, когда он, задрав голову, разглядывал слои леаса на скалах?
Зная, что nulla species nova – полная чушь, тем не менее он видел в этих геологических слоях обнадеживающий знак упорядоченного существования. Возможно, издалека просматривался социальный символизм в том, как крошились серо-голубые уступы; по сути же он видел, как возносится время, в котором непреложные законы (и, следовательно, благодатные в своей божественности, ибо кто будет спорить с тем, что порядок не есть высшая человеческая ценность?) весьма удобно сочетаются с выживанием самых лучших и наиболее приспособляемых – exemplia gratia[34 - Например (лат.).] Чарльз Смитсон, в прекрасный весенний день, наедине с природой, энергичный и пытливый, понимающий и принимающий, наблюдательный и благодарный. Не хватало только вывода о крушении «лестницы природы»: если новые виды могут появляться, то старые нередко должны уступать им дорогу. Вымирание индивида для Чарльза, как и для любого викторианца, не составляло секрета. А вот общее вымирание… этой концепции в его сознании не было, как не было ни одного облачка у него над головой, хотя вскоре, после того как он снова натянул на себя чулки, гетры и ботинки, он держал в руках очень конкретное тому подтверждение.
Это был замечательный кусок леаса с аммонитовыми вкраплениями, изысканно светлый, микрокосм макрокосма, крученой галактики, которая прошлась своим колесом по десятидюймовой породе. Должным образом надписав ярлык – дата, место обнаружения, – он мысленно перескочил с научной темы на любовную. Он решил, что подарит этот камень Эрнестине. Такая красота не может ей не понравиться, к тому же очень скоро камень к нему вернется вместе с ней. А дополнительный груз за спиной лишь придавал веса его подарку. Долг, в приятном соответствии с течением эпохи, горделиво встрепенулся.
Как встрепенулось и его внимание: кажется, он замешкался. Чарльз расстегнул сюртук и достал серебряный брегет с отверстием в крышке. Уже два часа! Он резко развернулся и увидел, что волны уже перекатывают через мыс в миле от него. Опасность быть отрезанным от суши ему не грозила, так как вверх, на утес, и дальше, к густому лесу, уходила крутая, но безопасная тропа. А вот вернуться по берегу он уже не мог. Ничего, бодрым шагом в горку, где просматриваются кремневые образования. В наказание за свою мешкотность он взял слишком быстрый темп, и пришлось на минутку присесть, чтобы отдышаться. Под чертовой фланелью обильно струился пот. Тут он услышал рядом журчание ручья и утолил жажду, а потом намочил носовой платок и протер лицо. Он стал озираться вокруг.
9
Узреть я в сердце том не мог
Любви несдержанной и знойной;
Но был в нем светлячок-дичок,
Неприрученный, беспокойный.
Мэтью Арнольд. Прощание (1853)
Я привел две самые очевидные причины, почему Сара Вудраф пришла наниматься на работу к миссис Поултни. Но вообще-то она не привыкла разбираться в причинах, даже на инстинктивном уровне, и на самом деле их могло быть больше, и наверняка было, поскольку ей ли не знать о репутации этой особы в не столь просвещенных milieux[35 - Круги (фр.).] города Лайма. Поколебавшись один день, она пошла за советом к миссис Талбот, даме с добрым сердцем, но не особо проницательной. Хотя она была не прочь снова взять в дом Сару и даже твердо пообещала ей это сделать, но понимала, что девушка в данный момент не способна уделять должное внимание исполнению обязанностей гувернантки. Однако при этом горела желанием ей помочь.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом