Нэнси Такер "Первый день весны"

grade 4,5 - Рейтинг книги по мнению 3280+ читателей Рунета

Самая страшная тюрьма – та, что внутри тебя… Девочка-детоубийца… Как такое возможно? Автор, детский психотерапевт, дает исчерпывающий и пробирающий до костей ответ. Вы увидите привычный мир под другим углом, глазами ребенка, чье сознание сбито с пути, искорежено эмоциональным и физическим голодом. Вы ощутите его так, как ощущает Крисси Бэнкс. Ей восемь лет, и она лучше всех в округе стоит на руках, ходит по оградам и крадет сладости. А еще у нее есть секрет. Только что она убила мальчика. Соседские матери перепуганы до смерти, их ужас передался и детям. А у Крисси в животе словно бурлят лимонадные пузырьки. Она чувствует себя всемогущей. Убив, Крисси обрела силу, которой никогда не давал ей родной дом, где еды почти нет, а любви – еще меньше… Через много лет Крисси живет под вымышленным именем и растит дочь, стараясь дать ей детство, которого не было у нее самой. Панически боится, что девочка станет такой же, как она, и делает все, чтобы этого не допустить. И тут эти проклятые телефонные звонки… Кто-то знает, кем она была и что сделала. Пришло время взглянуть правде в глаза: возможно ли прощение и избавление от прошлого для такой убийцы, как она? Авторы и поклонники самых разных жанров сходятся в высочайшей оценке этого смертельно прекрасного повествования. Книга о том, как из повседневности вырастает убийца. Не просто убийца, а девочка-детоубийца. Автор, дипломированный специалист по экспериментальной психологии и детский психотерапевт, подробно и страшно показывает, как возможен это не укладывающийся в голове парадокс. «Беспокойное, засасывающее повествование, ведущееся незабываемым авторским голосом». – Пола Хокинс, автор супербестселлера «Девушка в поезде» «Их голоса долго будут звучать под сводами вашего черепа – глубокие и будоражащие, печальные и прекрасные». – The New York Times «Изумительный дебют. Захватывающий? И не сомневайтесь! Душераздирающий? Да, от начала и до конца!» – The Washington Post «Мрачный и головокружительный дебют, шокирующая история о равнодушии и жестокости, поведанная тонко и сочувственно. Напряженная, как самый закрученный триллер, трогательная и человечная, как самые сокровенные воспоминания». – Лайза Джуэлл «Пронзительная и сострадательная история опустошения души». – Guardian «Зловещий и острый роман о вине, ответственности и искуплении». – Kirkus «Тонкая, искусно сделанная вещь. Такер ведет нас по жизненному пути молодой женщины, с самого детства, полного лишений, ищущей любовь среди темных тайн, скрывающихся в закоулках нашего существования». – Oprah Daily

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-163928-0

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Хотела сказать, что с тех пор, как убила Стивена, я чувствовала себя в безопасности намного больше, чем когда-либо прежде, потому что стала той, кого нужно остерегаться, а быть той, кого остерегаются другие, – самое безопасное. Я решила, что она не тот человек, кому следует говорить подобное. Слишком глупая.

Когда мы подошли к моему дому, Энн ступила на дорожку следом за мной. Я повернулась и стояла на месте, преграждая путь к двери.

– Просто хочу зайти и поговорить с твоей мамочкой, Кристина, – сказала она.

– Нет, – ответила я.

– Тебе не о чем волноваться, – заверила Энн и попыталась пройти мимо меня. – Просто хочу сказать твоей маме несколько слов. Чтобы убедиться, что с вами обеими всё в порядке.

– С нами обеими всё в порядке. Но вы не можете поговорить с ней. Она занята. Она работает.

– Дома?

– Да?

– И какую работу делает твоя мамочка?

Верхнее окно было приоткрыто, и из него доносился мамин плач. Энн подняла взгляд на окно, потом посмотрела вниз, на меня, потом снова вверх, на окно.

– Она художница, – сказала я. Мама громко протяжно рыдала. – Иногда картины получаются не так, как ей хотелось бы, – объяснила я.

Я думала, после этого Энн оставит меня в покое, но она шагнула вперед и прижала свой дурацкий палец к кнопке звонка. Ей пришлось нажимать три раза, прежде чем мама подошла к двери, одетая в халат, слишком сильно открывавший ноги. Я не хотела больше слушать тупые речи Энн или дурацкий мамин плач, поэтому протиснулась мимо них, поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в свою комнату. Там по-прежнему пахло мочой и духами. Я стащила с кровати простыню и запихнула в шкаф. Матрас под ней был такой же грязный и вонючий, но я застелила его одеялом и притворилась, будто он чистый. Через несколько минут услышала, как закрылась входная дверь, услышала, как мама поднимается по лестнице и уходит к себе в комнату. Она больше не плакала. Мы обе сидели в своих комнатах и прислушивались к тому, как мы прислушиваемся друг к другу.

Когда я поняла, что мама не зайдет повидать меня, даже не собирается накричать на меня, я подошла к окну и стала смотреть, как снаружи хлещет дождь. Только миновало обеденное время, но я не могла зайти ни к кому, потому что все были в школе. Мамин флакон с духами все еще стоял на подоконнике в моей комнате, и я вытащила пробку, открыла окно и вылила все духи на улицу, под дождь. Когда флакон опустел, бросила его на землю. Я хотела, чтобы он разбился на миллион сверкающих осколков, которые порезали бы мамины ноги в следующий раз, когда она выйдет из дома босиком, но он ударился о дорожку с глухим стуком и отскочил в траву.

Меня начал терзать голод, но в кухонных шкафах не было ничего, кроме сахара и моли. Я открывала и закрывала их, думая о молочных бутылках, стоящих в ящике перед школой. Сегодня холодно, сегодня пятница, и это значит, что молоко свежее, а на обед в школе давали рыбу с жареной картошкой. Моя любимая еда. Я с силой пнула металлическое основание плиты, и из-за нее вывалился пакет «Ангельского лакомства»[3 - Angel Delight (англ.) – порошкообразный продукт, выпускающийся в Великобритании; предназначен для взбивания с молоком и получения десерта, похожего на мусс.]. Порошок превращался в густое тесто у меня на языке. Мама наверху снова начала плакать, издавая мяукающие звуки, словно котенок. Я пыталась не слушать, но плач застревал у меня в голове, обвивал изнутри, словно плющ, карабкающийся по прутьям ограды.

Поднимаясь обратно наверх, я смотрела под ноги, на корку грязи, сажи и волос, покрывающую пол, но перед маминой комнатой невольно подняла взгляд. Дверь была открыта. Она была закрыта, когда я спускалась на кухню, и это значило, что мама услышала, как я спускаюсь, подошла к двери, открыла ее и отошла обратно. Она сидела на своей кровати, прислонясь лбом к изголовью, и стонала. Я посмотрела, прилагаются ли к этому звуку слезы, но их не было. Щеки были сухими. Она выдавливала из себя этот стон длинной лентой, и каждые несколько секунд скашивала глаза в сторону, чтобы убедиться, что я смотрю.

– Почему ты плачешь? – спросила я. – Это потому, что я пришла обратно?

Она не ответила, и я прикрыла дверь, потому что было похоже, что я только сделала хуже, а не лучше. Раздался визг, потом звук чего-то твердого и тяжелого, брошенного о стену.

– Ты не понимаешь! – завизжала мама. – Тебе вообще плевать! Тебе вообще на все плевать, Крисси!

Вскоре после этого она перестала плакать – наверное, потому, что я не видела ее, и она поняла, что я не приду и не скажу, что мне не плевать. Если она не добилась от меня ничего своим плачем, значит, вообще ничего не могла им добиться, кроме рези в глазах и в горле. Я заставила мышцы живота сжаться, согнулась и выблевала «Ангельское лакомство» на пол. Оно закапало вниз сквозь щели между половицами. Пусть мама сама прибирает. Я вытерла рот тыльной стороной кисти, переступила через лужицу кремового цвета и ушла в свою комнату. Закрыла за собой дверь. Упала на кровать плашмя. Сказала себе, что на следующее утро сделаю кому-нибудь плохо, кому угодно, стольким людям, скольким захочу. Сунула в рот угол подушки и закричала.

Джулия

За все шесть месяцев с тех пор, как Молли пошла в школу, я ни разу не опаздывала забрать ее. Ближе всего была к опозданию в тот день, когда ее отпустили на рождественские каникулы: долго стояла в очереди в магазине игрушек. Заплатила за покупку, добежала до квартиры и спрятала «Шарик, катись»[4 - Marble run (англ.) – игра-конструктор для построения лабиринта трасс, по которым катятся шарики.] в своем гардеробе, рядом с коробкой игрушек, которые с самого августа собирала для подарка. Проскользнула в школьные ворота ровно в половине четвертого, как раз в тот момент, когда мисс Кинг вывела из школы толпу четырехлеток и пятилеток. Молли подбежала ко мне, сжимая в руке шоколадного Деда Мороза; на ее щеках были нарисованы ягоды и листья остролиста.

– У нас был праздник, и там висела омела, под ней люди целуются, но мы с Эбигейл не стали целоваться, просто потерлись носами, а можно я съем его сейчас?

Как же мне везло раньше! А ведь сегодня я не то чтобы прямо совсем опоздала. На этот раз ворота были распахнуты настежь, и поток других-матерей и других-детей препятствовал мне войти. Я стояла на месте, ожидая, пока они пройдут. Чувствовала себя пустой оболочкой. Мне казалось, что если кто-то натолкнется на меня, просто сдуюсь и осяду на землю.

Молли стояла у питьевого фонтанчика вместе с мисс Кинг, которая, увидев меня, подтолкнула ее мне навстречу.

– Ты опоздала, – сказала Молли, подбежав ко мне.

– Разговаривала по телефону, – объяснила я.

Мы пошли на побережье, и она указала на парк развлечений: он был открыт, но пуст, аттракционы замерли, словно скелеты доисторических животных, а в будочках контролеров курили.

– Можно пойти туда? – спросила Молли.

– Нет.

– Почему?

– Потому что сегодня обычный день. А парк развлечений – не для обычных дней.

– А для каких дней?

– Для особенных.

– Как первый день весны?

– Нет. Ничего подобного.

Я снова попыталась помассировать кожу вокруг глаз, но не смогла разогнать боль, скопившуюся в глазницах. Молли пнула камешек, отправив его в траву, и издала нечто среднее между стоном и всхлипом.

– Ты никогда не разрешаешь мне делать ничего веселого, – сказала она.

– Извини, – отозвалась я.

На дорожку впереди нас вышли женщина и маленькая девочка. Девочка была одета в платье с воланами и туфли без задников, хлопающие ее по пяткам на каждом шагу. Прежде чем я смогла остановиться, в голове у меня заработала счетная машинка.

Сегодня холодно. Ей следовало надеть колготки. На Молли надеты колготки. У Молли не мерзнут ноги. Один балл.

Туфли слишком большие и не обеспечивают правильную постановку ноги. Ступни у этой девочки не разовьются правильно. Туфли Молли правильно подобраны для растущей ступни. Так сказала мне женщина в обувном магазине. Два балла.

Платье выбрано неразумно. Девочка не сможет в нем бегать. Она будет беспокоиться о том, чтобы не запачкать его. Ее маме не следует относиться к ней как к кукле. Одежда Молли сшита для повседневных нужд, а не напоказ. Три балла.

Женщина наклонилась и подняла девочку на руки. Та обвила ногами ее талию и опустила голову на плечо.

У нее есть правильная мать. У Молли – нет. Скоро у Молли не будет вообще никакой матери. Минус все баллы. Минус все баллы, которые ты когда-либо заслужила.

Я посмотрела на Молли, скачущую через трещины в бетоне дорожки. От ветра лицо ее разрумянилось, и она стала еще красивее, потому что так меньше похожа на меня. Именно здесь жила лучшая часть Молли – в зазоре между ней и Крисси, в мягких очертаниях губ и ясности глаз. Иногда мне казалось, что где-то существует ребенок-шаблон, светлокожая, темноволосая девочка, а Молли и Крисси призваны продемонстрировать, что бывает, когда эта девочка ест досыта или голодает, моется или зарастает грязью. С тех пор как оказалась в реальном мире, я мылась каждый день и смогла набрать немного мяса на костях, и понимание того, как Молли похожа на меня, приносило мне теплую радость. Эта радость уносила прочь мысли о тех ее генах, что достались не от меня.

Мужчина, который дал мне Молли, был скорее не мужчиной, а мальчишкой, и даже скорее не мальчишкой, а нескладным набором из рук, ног и хвастовства. Его звали Натан; так было написано на бейджике. На моем бейджике было написано «Люси», потому что таково было первое новое имя, которое мне дали после того, как выпустили, первая новая жизнь, в которую я попала. Натан и Люси расставляли товары на полках в хозяйственном магазине, где сотрудница службы надзора Джен нашла мне работу. Джен всегда говорила о том, как хорошо, что я оказалась в реальном мире, потому что жизнь в реальном мире куда лучше, чем жизнь в тюрьме. На собеседовании в хозяйственном магазине перед нами выложили коллекцию шурупов, болтов и дверных ручек и попросили выбрать предмет, который каждому из нас нравится больше всего, чтобы потом «представить» его группе. Люди толпились у стола, пока на нем не остался только пакет гвоздей. Я вдавила острие гвоздя в подушечку пальца, пока ожидала своей очереди, чтобы сказать, насколько я острая и крепкая; при этом я думала о Хэверли. Это была своего рода тюрьма. Но там было не так уж плохо.

Натан любил рассказывать мне, в какую пивнушку он ходил в выходные, с кем он там был и какой футбольный матч они смотрели. Он заикался, но только на словах, начинавшихся с «Т». Местная пивнушка называлась «Таверна», его любимой футбольной командой был «Тоттенхэм», а всех его друзей, похоже, звали Том или Тони. Одна из кассирш сказала мне, что я ему нравлюсь, и я засмеялась, потому что никому не нравилась. Я не смеялась, когда он пригласил меня выпить. А сказала: «Ладно».

Мы пошли в пивнушку возле вокзала. Не знаю, что я сказала бы ему, если б он спросил о моей жизни до хозяйственного магазина. К счастью, он не спросил. Он, похоже, не интересовался этой частью моей жизни, но все-таки спросил, не хочу ли я пойти с ним к нему домой. Я снова сказала: «Ладно».

Я была одета в рабочую футболку-поло: синюю, с логотипом на груди. Натан стянул ее с меня через голову, не расстегивая пуговицы, отчего у меня зазвенело в ушах. Он носил на шее крестик на серебряной цепочке, и пока все происходило, я считала, сколько раз крестик ударится о мое лицо. Когда сбилась со счета, повернула голову набок и стала читать названия видеокассет, сложенных рядом с телевизором. Я чувствовала сильное давление, как будто Натан пытался пробиться сквозь прочную стену у меня внутри. Думала о том, как страшно оказаться расплющенной под кем-то, кто крупнее и сильнее тебя, когда его тело загораживает тебе свет, выдавливает воздух из груди. Это было отвратительно – чувствовать страх. Я хотела бы, чтобы мне было больнее.

– Все хорошо? – спрашивал он снова и снова, нависая надо мной.

– Хорошо, – отвечала я из-под него снова и снова. Я была распластана на полу, его вес вдавливался в меня, мое тело хрустело и ныло, словно трескающаяся корка. Я чувствовала многое, но «хорошо» к этому многому совсем не относилось.

– Ох, – произнесла я, когда боль из тупой стала острой. Натан издал гортанный рык. – Ох, – повторила я, и он снова зарычал. Довольное рычание.

Оно заставило меня думать, будто я нравлюсь ему. Я гадала, как можно понять, что все закончилось, может ли оно продолжаться неопределенно долго, знает ли Натан, когда остановиться, скажет ли мне, что вот, всё? Спустя долгое время он замер, хрипло выдохнул и выскользнул из меня, и я почувствовала облегчение от того, что окончание, по крайней мере, было четким: жгучая пустота. Мы откатились друг от друга. Я натянула джинсы и прижала колени к груди. Чувствовала себя открытой и липкой, словно рана.

«Ага, – думала я. – Значит, вот как».

В следующие три недели мы делали это еще пять раз. После первого раза мне уже не было больно – осталось лишь чувство растяжения перчатки, наполненной горячим маслом. Натану это нравилось, а мне нравилось чувствовать, что ему нравится. Ведь это почти так же, как если бы ему нравилась я. Я не была уверена, нравится ли мне самой или нет – действие как таковое, запахи, звуки и тяжелая близость, – но это несло покой, ощущение заполненности, и вот такое мне нравилось. Я почти ничего не испытывала к Натану, и он не давал повода думать, будто чувствует что-то особенное ко мне. Мы никогда не говорили о том, что делаем. Пока все происходило, мы смотрели в разные стороны. Иногда мне казалось, что это секрет, который мы пытаемся утаить друг от друга.

Через месяц после первого раза я расставляла на полках банки с краской, когда одна из кассирш похлопала меня по плечу.

– Можешь подменить за кассой на пять минут? – спросила она. – Нужно сбегать в аптеку.

– Хорошо.

– Спасибо, – сказала она и наклонилась поближе. – Утренняя таблетка, знаешь ли.

– Хорошо, – повторила я, неожиданно почувствовав себя совсем нехорошо – меня охватили жар и тошнота.

Вместо обеда я купила тест и зашла в туалет на четвертом этаже: туда никто не ходил, потому что окно не закрывалось, а холодный кран был сломан. На обратной стороне двери был наклеен плакат с рекламой галогеновых лампочек, и я прочла его от начала до конца, пока ждала, спустив до лодыжек джинсы и трусы. Узнала много нового. Две полоски проявились, словно пальцы в неприличном жесте[5 - В Британском содружестве наций (за исключением Канады) два пальца, выставленные буквой «V» подушечками к себе, означают фактически то же самое, что «фак», выставленный средний палец.].

«Ага, – подумала я. – Значит, вот как».

* * *

Пока мы переходили дорогу перед кафе, я придерживала Молли за рукав. В кафе Арун наполнял сосуд для маринованных яиц. Глазные яблоки в мутном коричневом уксусе. Я почувствовала их запах еще с тротуара и ощутила, как тошнота, как паук, запускает мохнатые лапки на корень моего языка. Пока я искала ключ от квартиры, Молли танцевала перед дверью в свете уличных фонарей, пытаясь привлечь внимание.

– Привет, Арун, – выкрикнула она, когда он не сразу поднял на нее взгляд.

– Здравствуй, мисс Молли, – отозвался он, вытирая руки о свой фартук и делая глоток кока-колы из банки. – Как ты сегодня? Как твоя бедная ручка?

– Нормально. Сколько картошки сегодня продали?

– О, сегодня тяжелый день. Пожарили всего пятнадцать тысяч ломтиков.

– Вчера было двадцать.

– Знаю. А позавчера – двадцать пять. Что же делать?

– Не знаю.

– Сегодня мы даже не продали всю картошку, которую пожарили. Кошмар! Так много осталось! Я вот подумал – не знаком ли я с какой-нибудь голодной девочкой? Но потом подумал: нет, никого не могу вспомнить… совсем никого.

– Она не голодна, – пробормотала я.

Нашла ключ и сунула его в замок, но Молли уже вбежала в кафе. Я слышала скрежет металла по плитке, когда она протискивалась мимо табуреток, стоящих у зеркала.

– Ты знаком со мной, Арун, – заявила она.

– Молли, пожалуйста, пойдем домой, – окликнула я ее.

Но она не вышла, и я повернулась, чтобы взглянуть сквозь дверь кафе. Молли стояла у стойки, прижимаясь лицом к витрине с горячими блюдами и глядя, как Арун ссыпает картофельные ломтики на лист белой бумаги.

– Правда, Арун, не надо, – сказала я. – У нас есть еда. Ей это вовсе не нужно.

– Ничего, ничего, Джулия, – ответил он, потом свернул бумагу в пакетик и протянул его Молли, которая вцепилась в пакет, словно младенец в игрушку.

Наверху она положила его на стол и начала разворачивать бумагу. Я дышала через рот. В кафе запах масла отскакивал от керамической плитки, но в квартире ковры и шторы жадно всасывали жирную вонь. Я открыла окно.

Глядя, как Молли ест, я ощущала глухую зудящую панику. Четыре часа дня. Четыре – не время для ужина. Четыре – время для закусок, подготовки к чтению в половине пятого, подготовки к пятичасовому просмотру «Сигнального флага». Если Молли ужинает в четыре, у нас будет пустой промежуток в пять тридцать – полчаса, которые нечем заполнить. А когда наступит пора ложиться спать, она может снова проголодаться, и я не буду знать, кормить ее или нет, чистить ей зубы снова или нет, сколько нужно ждать от приема пищи до отхода ко сну…

Зазвонил телефон, и я высунула голову в окно. Воздух был прохладный и сладковатый, и я втягивала его сквозь сжатые зубы. Снаружи мужчина пытался попасть в дом рядом с сувенирной лавкой. Он колотил по двери ладонью, толкал плечом. Это было все равно что наблюдать, как кто-то таранит стену куском теста: глупо и изначально безнадежно. Мужчина сполз наземь, попытался глотнуть из стеклянной бутылки, но промахнулся мимо рта. Заплакал. Трели телефона, казалось, звучали громче с каждым звонком – и громче, и настойчивее, – и я вообразила журналистку на другом конце линии. Я чувствовала запах ее духов, постукиванье ногтей по клавиатуре.

– Почему ты открыла окно? – окликнула меня Молли. – Там холодно.

– Просто хочу подышать свежим воздухом, – ответила я.

Телефон перестал звонить, и я нырнула обратно в комнату и прижалась лбом к стеклу. По дороге из школы объяснение утвердилось у меня в голове: врач позвонил Саше, а Саша позвонила в газеты. Я порылась у себя внутри в поисках паники или обиды от такого предательства, но ничего не нашла. Саша, должно быть, получила кучу денег за мой телефонный номер, больше денег, чем получала за год работы. Это ужасно – быть бедной. Я чувствовала только онемение.

– Знаешь, мне очень нужно праздничное платье, – сказала Молли.

– Что? – спросила я.

– Праздничное платье. Для вечеринки у Элис.

Я коснулась своего лба: кожа холодная и губчатая, как у мертвеца. Пошла в ванную и расстелила на полу коврик. Молли продолжила журчать что-то про платье, и ее слова смешивались с журчанием воды в ванне. До меня дошло, что уже неважно, буду ли я содержать Молли в чистоте, потому что содержание в чистоте является частью мероприятий по сохранению ее у себя – а это мне не удастся. Потом дошло, что если я не выкупаю ее, то мне нужно будет чем-то заполнить еще больше неупорядоченного времени перед отходом ко сну. Кран остался включенным. Я пыталась не представлять себе Молли в платье с пышными рукавами и широким поясом. Опустилась на колени перед ванной, положила голову на бортик и следила, как поднимается уровень воды.

Когда Молли росла у меня внутри, я очень много времени проводила в санузле. Меня тошнило так, как никогда прежде; я даже думала, что никогда и никого так не тошнило. По ночам просыпалась от того, что когтистые пальцы сжимали желудок, и ползла в ванную комнату, где прижималась щекой к холодному бортику. Пот был таким соленым, что мне казалось, будто крупинки соли выступают на коже и скатываются крошечными кристалликами по шее. Тело сотрясали судороги, потом тошнота подступала к горлу, заставляя корчиться над унитазом; она была такой сильной, что казалось, будто вместе с рвотой я извергну ребенка.

С тех пор как меня выпустили, я изо всех сил старалась исчезнуть, но благодаря Молли превратилась в неоновую вывеску. Посторонние женщины улыбались мне, спрашивали, мальчика или девочку жду и когда, спрашивали, не устала ли я, пытались уступить место в автобусе. Я чувствовала себя мошенницей. Если б они только знали, кто я такая, то пинками отправили бы меня под колеса. По мере того как мое тело становилось больше – смехотворно и неоправданно большим и, конечно же, больше, чем у кого-либо до меня, – я все реже и реже выходила из квартиры. Смотрела на чуждую массу, наросшую спереди, и думала: «Пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите это от меня». А потом наступала ночь, и я снова оказывалась на полу в ванной. Прижимала ладони к животу, чувствуя сквозь кожу узелки крошечных колен и локтей. И ребенок уже не казался чуждым. Он казался другом. До этого я была ужасно одинокой.

В Хэверли мы сажали семена подсолнуха, и я сказала надзирателям, что мой подсолнух вырастет хилым и уродливым, потому что я – дурное семя, и то семя, которое я посадила, – тоже. Но мой цветок вырос крепким и ярко-желтым. Никогда не знаешь, что вырастет из посаженного тобою семени. Именно об этом я думала, когда по ночам стояла на коленях в санузле: о ярких мягких лепестках. Дети растут из семян, говорила главная надзирательница. Я стискивала зубы и молилась: «Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, кто ты ни есть, оставайся внутри меня».

Крисси

Когда Стивен был мертв уже долгое время, большинство мамочек перестали удерживать своих детей дома после школы, потому что становилось теплее, а их уже тошнило от того, что дети все время после школы торчат дома, с ними. Мою маму постоянно тошнило от меня, но теперь она уже не пыталась меня отдать. Обычно ее не было дома, когда я возвращалась из школы или с прогулки, или же она сидела в своей комнате, закрыв дверь и выключив свет. Мы по-прежнему ходили в церковь каждое воскресенье. Мама всегда любила Бога, даже когда не любила меня. Мы приходили позже и уходили раньше, потому что мама не любила других людей, а если прийти попозже и уйти пораньше, люди едва замечали наше присутствие. Церковь была единственным местом, где мама была по-настоящему счастлива – когда она пела гимны «Господь танца», «Утро засияло», «Хлеб небесный», закрыв глаза и обратив лицо к небу. Ее пение не соответствовало остальной ей. Оно было высоким и красивым. Мне нравилось в церкви, потому что иногда можно было стянуть несколько монет с тарелочек для пожертвований, а еще мне нравилось, как викарий касался моей головы, когда я выходила вперед за благословением.

Когда мы возвращались домой, мама обычно опускалась на коврик у двери и сворачивалась в комок. Я пыталась заставить ее пойти в гостиную, но она не двигалась, а поднять ее мне было не под силу. В итоге я обычно ложилась рядом с ней в прихожей, брала в пальцы прядь ее волос и водила ими вокруг своих губ – словно перышком. Я не знала, почему она так горюет после церкви, но думала: возможно, потому, что знает – целую неделю не придется больше петь гимны.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом