Жорж Сименон "Три комнаты на Манхэттене"

grade 3,6 - Рейтинг книги по мнению 30+ читателей Рунета

Книги Жоржа Сименона известны всему миру. По количеству переводов он разделяет первые места с Гюго и Жюлем Верном. Мастер детективного сюжета, невероятно плодовитый писатель (более 400 опубликованных произведений!), создатель одного из самых обаятельных сыщиков ХХ века – комиссара Мегрэ. В настоящий сборник вошли восемь известных романов Сименона разных жанров: детективные истории, остросюжетные триллеры, психологические драмы, а также изящная история любви и одиночества «Три комнаты на Манхэттене», ставшая одним из эталонов жанра благодаря экранизации Марселя Карне (1965 г., главные роли исполнили Анни Жирардо и Морис Роне).

date_range Год издания :

foundation Издательство :Азбука-Аттикус

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-389-21541-2

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023


Было темно, как в четыре пополудни, хотя часы над моей головой показывали всего без десяти десять. Дождь наносил на все штриховку.

Я не двигался с места. Чувствовал, как багровеют уши, боялся, что простужусь, и все-таки не мог уйти. Я глядел на объявление. Глядел на все вокруг и ничего не видел. Мне представлялось, что с минуты на минуту площадь наводнят конные жандармы и люди в картузах бросятся перерезать сухожилия лошадям…

А отца нет дома, и вернется он лишь поздно вечером!

Может, воздух и в самом деле был насыщен тревогой? Может, все, подобно мне, сознавали, что творится что-то неладное? Рыночная площадь, улицы, город – весь мир на моих глазах принимал ту же жесткую окраску, что картинки в иллюстрированном журнале, и в довершение всего я представлял себе чету Трике, Элизу и ее мужа, преступниками, за которыми захлопываются кованые тюремные двери.

– Жером!.. – крикнула матушка в нос: таким голосом она имела обыкновение меня звать.

Я притворился, будто не слышу. Мне хотелось остаться тут, в толпе, вертеться у взрослых под ногами, среди юбок кумушек.

Всего несколько лет спустя мне довелось пережить объявление войны, но и тогда мне не так сдавило горло и я не так остро ощутил катастрофу, как в то утро, выйдя из теплой, защищенной комнаты, где керосиновая печь отбрасывала малиновые блики на паркет.

Мне вдруг представилось, что может произойти любое, что все вокруг мрачно, жестоко, злобно, что начнется свалка, будут колотить, убивать, кататься, сцепившись клубком, в грязи.

И не знаю уж, в какой мысленной связи возглавлять весь этот беспорядок, как бы дирижировать им, должна была тетя Валери с ее толстой усатой физиономией, большим дряблым ртом и слезящимися глазками.

«В тюрьму… негодяи… проходимцы…»

Я поднял глаза. Она не двинулась с места и все еще говорила, а месье Ливе что-то писал, положив бумагу на колени и низко согнувшись.

Меня тронули за плечо, я вздрогнул. Это была мадемуазель Фольен. Я чуть не бросился бежать.

– Пора домой, Жером… Мама беспокоится… ты же простудишься…

Я вызывающе на нее посмотрел:

– А мне все равно!

Сознаю, это было глупо, но во мне бурлил непонятный дух мятежа.

Наша до сих пор такая надежная площадь сорвалась с причала, и никогда уже жизнь не станет прежней. Мадемуазель Фольен, вероятно, заметила, как я побледнел, хотя уши у меня горели.

– Пойдем, – настаивала она. – Ты слишком впечатлительный…

Она схватила меня за руку. Пыталась увести. Я уперся.

Мадам Рамбюр удалялась, чуть-чуть наклонив голову. Я слышал, как торговка сыром сказала:

– Не ее ли это сынок подложил родителям бомбу под кровать?

– Пойдем, Жером… Мне трудно тебя тащить…

Я волочил ноги по липкой от грязи рыночной мостовой. Я не хотел возвращаться. Не знаю, что еще меня удерживало.

Помню, что по пути я зацепил ногой корзину с морковью, и мадемуазель Фольен рассыпалась в извинениях перед торговкой. Матушка, отмеряя черный сатин, качала головой.

– Ничего хорошего от этого беднякам не будет, – доказывала ей простоволосая покупательница.

– Пойдем, Жером, я тебя оботру… – вздыхала мадемуазель Фольен.

Жестким полотенцем с красной каймой она вытерла мне лицо и руки, растерла мокрую голову.

На лестнице послышались шаги. Спускался месье Ливе, вид у него был недовольный. Тетя Валери, перегнувшись через перила, кричала ему вслед:

– Тем хуже для вас, если не сумеете… Я обращусь к адвокату… Но никогда, слышите, никогда эти бандиты не получат мой дом!..

Матушка проводила глазами поверенного, и ручаюсь, что его приход взволновал ее куда больше, чем объявление.

Очевидно, я поднялся наверх, потому что опять вижу себя в комнате, где тетя, снимая золотую цепочку и запирая ее в ящик, сама с собой разговаривала.

Может, я бы и не расплакался – сколько я уже сдерживал слезы, – но взгляд мой случайно упал на игрушки, и я увидел, что все разбросано, опрокинуто, жираф сломан пополам, а гиппопотам раздавлен, превращен в порошок.

– Мои звери! – крикнул я.

Тетя пробурчала:

– Не приставай ко мне со своими зверями! Нашел тоже время…

Я был вне себя, распетушился:

– Это ты их сломала!

Напрасно тетя солгала, я это сразу почувствовал.

– Месье Ливе сломал, когда уходил…

– Неправда!.. Это ты… Я знаю, это ты… Ты нарочно!..

Я кричал так громко, что было слышно внизу, и матушка, конечно, всполошилась.

– Да, нарочно… Ты думаешь, я не знаю, что ты сделала это нарочно…

Я был в этом уверен. Уверен в этом и по сей день. Я представлял себе, как взбешенная беседой с поверенным тетя Валери встает и, срывая сердце, пинает ногой игрушки.

К тому же она недолюбливала моих зверей. Еще накануне она злобно на них пялилась.

– Жером!.. Как ты себя ведешь!.. – пролепетала мадемуазель Фольен, не зная, куда деваться.

– Она это нарочно!.. Она… она…

Я искал слова. Но оно так и не пришло мне в голову, и, понимая, что в своем исступлении делаю глупость, я бросил:

– Грязная скотина!

После чего уже мог дать волю рыданиям и всласть кататься по полу среди раскиданных игрушек.

Голова и бюст матушки показались над полом. Отдавая себе отчет в размерах бедствия, она шмыгала носом.

– Не обращайте внимания, тетечка… Обычно…

И она тоже заплакала, а меж тем тетя Валери при помощи мадемуазель Фольен расстегивала шелковое платье и на площади кучками собирался народ.

– А ты, Жером, сейчас же ступай в постель!

– Лучше уж лечь в постель, – всхлипывал я, – чем… чем…

Кажется, проходя мимо тетушки, я попытался лягнуть ее в лодыжку. Матушка совсем потеряла голову. Она отвесила мне пощечину. Нечаянно она попала в уголок глаза, и глаз сразу покраснел.

– Идем… Позже попросишь прощения у тети!

– Не стану просить!

Меня пришлось тащить силой. Я топал ногами. Матушка сняла с меня куртку, штаны, башмаки. Она поворачивала меня, как младенца. Дверь из спальни в комнату не закрыли.

– Мадемуазель Фольен… Вы будете так любезны спуститься в лавку…

И сейчас еще вижу перед собой лицо матушки, расплывшееся, потому что гляжу на нее сквозь слезы, и слезы у нее на глазах – слезы волнения, а может, раскаяния: она впервые меня ударила.

Готовя кровать, она заметила мой покрасневший глаз и совсем растерялась: смочила в холодной воде носовой платок, пригнулась ко мне и, боясь тети, чуть слышно прошептала:

– Я тебе сделала больно?

Я покачал головой и закрыл глаза.

Когда я проснулся, было темно, сквозь полуоткрытую дверь в спальню лился свет. Жужжала швейная машинка. Керосиновая печь бросала красноватый отблеск на стоявшую на камине статую мадонны.

Я чувствовал себя громоздким и ватным, как бывает, когда жар.

IV

Я ссылался, возможно с излишней запальчивостью («Ты всегда хочешь быть правым!» – и сейчас беспрестанно повторяет матушка), я ссылался, повторяю, на свою непогрешимую память. В чем я менее уверен, признаюсь, так это в последовательности того, что мне запомнилось.

Если я необычайно четко, в мельчайших подробностях, как на полотнах примитивистов, вижу перед собой отдельные сцены, мне случается останавливаться в нерешительности, когда надо связать их между собой, дабы восстановить всю цепь событий. И отдельные провалы, по контрасту с окружающим их резким светом, в какой-то мере настораживают.

И вот я дошел до такого провала. Заранее мне его не было видно. Я был убежден, что все прекрасно связывается.

Я лежу в постели, хорошо… Стучит швейная машинка… Стало быть, мадемуазель Фольен у нас… И стало быть, это пятница… Я слышу также унылое бормотание старушечьего голоса, какое иногда улавливаешь, проходя мимо исповедальни. Это тетя Валери перечисляет свои обиды.

И сразу же затем встает другая картина: я с повязанным вокруг шеи фуляровым платком (значит, боялись, что я простудился) стою у окна полумесяцем. Мадемуазель Фольен не крутит машинку, а сметывает что-то на руках; тетя Валери болтает; от печи идет тепло и запах керосина; я вижу на улице три карбидные лампы на прилавках, где торгуют рыбой.

Все словно подтверждает, что это тот же самый день. Однако не помню, чтобы я встал с постели и из спальни родителей перешел в комнату. И еще одна подробность смущает. Перед тем как отправить меня в постель, говорили, что я должен буду извиниться перед тетей. Мне это даже снилось. И спал я потому беспокойно. А сейчас о том нет и речи. Тетя не обращает на меня ни малейшего внимания.

Может, это все-таки не тот день? Минуту назад я непременно стал бы утверждать, что тот, настолько все естественно вытекает одно из другого; но жизнь научила меня, что события как раз никогда не сцепляются, как шестеренки, и всегда возможны необъяснимые паузы.

Но если даже это не тот самый день, значит следующая пятница, поскольку мадемуазель Фольен приходила шить только по пятницам. Проболел ли я всю неделю? Не думаю. Неужели жизнь нашей семьи, жизнь площади внезапно стала до того бесцветной, что мне решительно не за что ухватиться. Можно бы, конечно, расспросить матушку, да что толку, когда ей ничего не стоит ошибиться даже на целый год.

И потом, это ничего не меняет. Важно не переврать факты, которые я здесь излагаю, а насчет этого я ручаюсь.

Лил дождь. Лил черный дождь. Я стоял. Не сидел, по своему обыкновению, на полу, окруженный игрушками, а стоял. Фуляровый платок (старый, весь посекшийся платок отца, им теперь повязывались, только когда болело горло) приятно грел мне шею. Толстая торговка рыбой, которую все звали Титиной, невзирая на дождь, плескала из ведра на прилавок, чтобы придать вид товару.

Титина была такой же тучной, как тетя, но намного ниже ростом и с крохотным пучочком седых волос на макушке. Рыночная балагурка, она, на потеху всем, задирала прохожих, потчевала их хлесткими прибаутками, от которых весь ряд покатывался со смеху.

По словам матушки, это были не настоящие торговки; после обеда рыночная площадь поступала в распоряжение перекупщиц с их карбидными лампами. Зимой они торговали только рыбой и ракушками, летом, с наступлением фруктового сезона, их полку прибывало.

Сейчас мне припомнились кое-какие забытые подробности. Титина, не знаю уж почему, мне благоволила и, когда я проходил мимо, окликала по-базарному крикливым голосом:

– А ну-ка, подойди, с-нок!..

Погружала руку в ящик или корзину и совала мне горсть ракушек-побережниц или серых креветок.

Иногда матушка видела это в витрину.

– Ты их съел? – допытывалась она, когда я возвращался.

Все, что покупалось на рынке утром, считалось заведомо доброкачественным, тогда как к товару перекупщиц относились с опаской.

– Ну смотри!.. Вот не слушаешься!.. И дождешься, схватишь когда-нибудь брюшняк!..

Сквозь сумерки, на прежнем месте, наклеенное на стене рынка, все еще виднелось объявление. Но может, оно провисело там уже неделю? Осталась же на противоположной стене старая афиша гастролировавшего прошлым летом цирка!

Меня также удивляет, что я пропустил мимо ушей все разглагольствования тети и даже затрудняюсь припомнить общий смысл ее рацеи.

Однако же я хорошо помню, что меня что-то тогда поразило, что-то совсем необычное, и я внимательно оглядел всю площадь, стараясь догадаться, чего же недостает. И сейчас вижу часы, показывавшие десять минут шестого. Вижу за матовыми стеклами силуэты посетителей кафе Костара. Даже вижу аптекаря с седой бородкой, наклонившегося над прилавком и растирающего в ступке какие-то снадобья.

И тут я поднял глаза… И понял. Необычным было окно моего друга Альбера – да-да, я назвал его своим другом Альбером, хотя ни разу с ним не разговаривал.

На окне Рамбюров не было настоящих гардин. Но вечерами, когда они садились ужинать, всегда в одно и то же время, мадам Рамбюр подходила к окну и завешивала его, прицепляя к кольцам черный лоскут – вероятно, остаток старого платья.

А в тот вечер – не важно, в ту или другую пятницу, поскольку я не уверен, – хотя было всего десять минут шестого, черный лоскут уже болтался на месте. Это было бы понятно в субботу, когда окно занавешивали раньше, чтобы выкупать Альбера. Я всегда следил за приготовлениями. Как сейчас, помню оцинкованную лохань и два кувшина с горячей водой, чистое белье, которое мадам Рамбюр аккуратно выкладывала на спинку стула.

Но поскольку мадемуазель Фольен у нас шила, значит была пятница, и я в недоумении, почти даже в страхе уставился на черную ткань.

Мадемуазель Фольен села с нами ужинать. Это случалось нередко. Вообще-то, ей полагалось уходить в семь, но она задерживалась, всегда требовалось что-то закончить.

– Не обращайте на меня внимания… – отнекивалась она. – Садитесь за стол… Мне работы на пять минут…

Но все отлично знали, что ее пять минут растягивались до девяти часов вечера, и если бы допустить, то она просидела бы и до поздней ночи.

Она казнилась, что матушка кормит ее лишний раз. Боялась, как бы ее не сочли нахлебницей, и всегда садилась на кончик стула, положив цыплячьи ручки с остренькими пальчиками на самый край стола.

Отец в этот час обычно был возбужден, сидел раскрасневшийся, с блестящими глазами, но не потому, что выпил, – не думаю, чтобы он пил, – а просто после целого дня, проведенного на воздухе, на ветру, под дождем. В духоте нашей крохотной кухоньки его сразу разбирало.

Руку на отсечение даю, что в тот день на ужин были свиные отбивные с брюссельской капустой.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом