978-5-17-147207-8
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
– А тень-то, Люба?
– Да что ж мне – тень теперь спилить?
Она махнёт рукой и губы подожмёт.
И в осень мельбу их считали за свою, когда они на день, на два пораньше с дачи съедут. Хорошее варенье получалось и с грушовки, какая сытной веткой яблочек десертных тоже щедро сыпала на них.
Границами-межами, с участков дальних их участком до чужих, водопроводная труба несла поливочной воды на всех, и, чтобы до израиловых земель не доставало вод, она то в полную откроет шланг, сведя под ствол соседской вишни пыжло, то вдруг найдёт кирпич, пошлёт поднять трубу у разделительной черты повыше – «проложь низок-то, загниеть-прорветь», – чтоб спал у вражеских низин напор.
– На?, ба.
– Куда в тазы кидашь грязьём!
– Я сполоснул…
– Размочишь! Мыло не трава…
«Бум-бум, бум-бум!» – и, стукнув колотушкой напослед в оттяг, до эха, как будто и через канал на Долгопрудном берегу, она опять звала:
– Петруша!
– А?
– Развесь.
И, вдоль повешенного проходясь дозором, выглядывая в солнце пятна не сошедшего Данилина кровья, качая головой, дивилась на него, на жизнь дивилась:
– И чем с мощей молотишь проклятущий? Ну жизь, ой жизь, в могилку поглядишь – как отдохнуть…
Дед, соглашаясь, отвечал миролюбиво:
– Да ладно, бабочка моя.
– Тебе и бабочка твоя. Бяда не лябяда, не выполешь Данило, осподь тебя не взял и чёрть забыл.
На закреплённом проволкой кресте из черенков лопат, заточенном коло?м, забитым в землю, с обтянутой капроновым чулком литровой банкой вместо головы, распятием над грядками раскинув руки, стояло пугало в саду, и по нему сверяла время в доме – короче тень, длиннее тень, тень у сарая, у калитки, за забором. Петруша, завтракать! обедать! ужинать иди…
– То ль день, то ль жизь прошла – и не видала… Полы ли мыла, Петя, я?
– Да мыла, ба…
– Што мыла, што не мыла, заходили. Одна в горы говны? ношу, елики го?вны, осподи прости. Сымай, как домом входишь, ноги, говорю. Што говорю – не говорю… в врата-то тоже с землями пойдёшь?
– Да я снимаю.
– Сымаишь ты, а глин покойник наносил… Данило, а Данило? Ты, што ль, во саде пляшешь гопака? То, што ли, к Зинкам, можеть, бегашь без порток…
Данила Алексеич отдыхал, молчал, дремал от завтрака к обеду. Петруша представлял, как притворяется, что спит, а сам, пока она в саду, корой мертвячих пят стучит по половицам плясу, звенит половник о дуршлаг, подпрыгивают вёдерные крышки… или до бабы Дергуновой от неё тайком, задами, без порток… и улыбался.
– Што шмяшно? Ой, Петька, бесть в тебе сидить, такая бесть, не дай осподь в дорожку, вон в зеркало поглянь, какая какова…
И он смотрел в зеркальный шкаф, как тянет бесть из зеркала язык, кривляется, смеётся, бабу корчит, рога рукой на голове, бараном: бе-е-е…
Одетое в Данилы Алексеича костюм, какой «ещё носить бы и носить, да в аде наги», распятье пугала скрипело, качалось на ветру, как висельник, размахивая брюками над грядкой. На ниточках, пришитых к рукавам, консервные распахивая рты, позвякивали банки. На левом рукаве, когда идти с кургана, на правом рукаве, когда с крыльца, хвостом указывая дом, сидела, сгорбившись, ворона.
– Петь!
– Чего?
– Сюда иди.
– Чего?..
– Хляди, опять бяду высиживает, гадь!
– А я чего?
– Чаво… полей иди.
И, за собой разматывая кольца шланга, цепляя петлями высокую траву, рывком снимая шапки флокс, Петруша поливал воронье пугало с кружащейся над ним вороной. Дневной напор воды, когда никто ещё по пеклу не включает шланг, за радугой струи давал цветную.
Распятый промокал до нитки, обвисал, смеясь проштопанной улыбочкой чулка. С соломенных пучков, торчащих из пробитых клювом дыр, из потрохов подкладки, высачиваясь, мутно капало под крест, стекало по гороховым стручкам и впитывалось в землю.
Ворона налетала, крыльями треща и гогоча, загнав Петрушу под навес крыльца, из чучела выщипывая на лету соломы клочья, взмывала вверх, летела к дому, и дом её в зелёной высоте расщелины «коричной» мгновенно наполнялся радостным птенячьим «пьи! Пи-и-и!».
– Петьк, посмотри? Опять глаза ему повыклевала, тварь…
– Ага, ба, видел…
– Видел к лавке не придёть, иди сымай.
И, вынося с веранды стул, качаясь в четырёх ногах, ушедших разно в землю, Петруша голову снимал с креста и оставлял на лавочке, чинить.
– Мне нитьку вставь, не вижу ушка, сляпая стала бабушка совсем, с поводырём ходи.
– А чё, ба, поводырь?
– А поводырь – как боже, за верёвку сляпых над пропастью ведёть… чаво, Петрушка, будешь бабке поводырь, как дочерна ослепнить… или, как папку с мамкой, до могилки поведёшь?
И, не дождясь ответ, защипывала с банки кожу от чулка, вшивала новые глаза из разноцветных пуговиц, зубами скусывая хвостик узелка.
И снова приносили черти к пугалу ворону, и снова шёл Петруша поливать.
– Чего впустую льёшь? Костюм сгноишь.
– Да он и так вон…
– Пусь и так, а поливай, когда сидить она, чего задаром лить…
И на день снова «забывала» в зарослях малинных возле василевской вишни или мельбы включённый до упора шланг. Со дна нейтральной полосы меж двух участков вставала чёрная вода, в ней крякали лягушки; Петруша потихоньку кран перекрывал.
– Воды, что ль, нет? чаво-то не тякёть… ты што, закрыл, Петруш?! Поди-к сюда…
– Ты, баб, сама, когда посуду мыла.
Но крепко у себя держала в голове дела, не забывала кран на шланг переключить, не верила на хитрость:
– В могиле баба позабудеть, всё простить, гулять подёшь, плясать, внучать рожать – не вспомнишь; жавой за дуру не держи, ищё так сделашь раз – узнаёшь мне…
– Под дом же, ба, течёт, так дом сгниёт.
– Да он и так согни`л без мужика, без сына, спасибо, миленький, тебе… иди включай! Вон чуить – не тякёть, опять пугло?м сядить…
И, переждав полив на небе, ворона опускалась на распятье снова, надсмотрщиком складывая крылья, хвостом на дом, крюком на сад, посверкивая глазом слюдяным.
4
Вороны расхозяились в саду, ещё в начале мая стоял над топкими межами птичий гай, и чёрный табор ветки зацветавших яблонь облеплял и крыши. Она метлой грозила вверх, но не могла смести вороний шабаш с неба, как сор с веранды и крыльца. Угадив на собраньи сад, молочной убелив поземкой всходы, вороны разлетались чёрной свадьбой кто куда, и крик их возвращался от кургана эхом. В июне на участке их осталось две. Он и она – две смоляные птицы, в расщелине разбитой молнией «коричной» из хворостинок свили крепкой шапкой скоп. Из раковины воровали ложки, бросались с неба на Добжанского кота, и за примятые цветы тут-сям цеплялись шерстяные клочья, катились чёрным пухом по траве. Обзаводясь чужим добром, гремели ночью опрокинутым ведром, разгуливали крышей, и весь июнь по саду и курганом он летал один туда-сюда, как папа на работу; она в гнезде ждала его, высиживала яйца.
– Останутся они, и будешь скоро бабу с дедой хоронить, увидишь. По нас они, от сердце чуеть, холодить.
– Да ладно, ба, чего…
– Чаво тебе… Он, смотрить, ведьмин глаз… – И в чёрном зеркальце, внимательно следившем из гнезда, через листву слепящей бисеринкой вспыхивало солнце.
Распятие от них в начале лета сколотили, одели в дедово и самого в две силы усадили на диван, чтоб посмотрел, как хорошо на пугале сидит. Данило Алексеевич одобрил, разулыбался, с уважением сказал:
– У-у, бабы…
– Костюмчик-то Данило только раз и надевал…
– Да, бабочка?
– На свадьбу-то к Ивану, помнишь, что ль? Узнал?
И дед испортил настроенье всем, заплакал, сидя барином в перинах, подоткнутый со всех сторон, укрытый, смотрел за отогнутый гробовины угол в сад, и губы морщились, бежали слёзы по щекам, и повторял сквозь них: «Бъять, бабочка, бъять, баба, баба, бъять…» – жалел костюм, пока от слёз на сон не разморило, и так уснул, разулыбался в сне, как будто видел в нём чего-нибудь получше…
Петруша тоже часто видел в сне чего-нибудь получше – полетать… Взлетишь, сначала быстро-быстро мчишься, в ушах свистит, внизу она метлой с крыльца ворон метёт, а ты всё дальше, выше. Выше звёзды, холодно и страшно… И, как в колодец, снова вниз, как если папа в море прыгнет со скалы, а мама рот ладошкой заслонит и скажет: «Мама…»
Внизу, когда пройдёшь сквозь горизонт заката, на сонном солнечном огне, качаясь, поплывёшь, руками розовые волны разводя на много мыслей и без них, прозрачный, как в горячий полдень блики на воде, а папа выйдет из воды, до берега доплыв, и спросит:
– Что, герои, приуныли?
А мама скажет:
– Ваня… больше никогда.
Опять потянешься мысочками от пола, потом два тапка на пол – бряк! Под потолком проверишь, что за коробки на шкафу: ботинки новые, ещё одни, конфеты «Вишня в коньяке», хурма в газете, новогодние игрушки, на люстре, между прочим, пыль. И утром скажешь маме, что у нас на люстре в коридоре сверху пыль, а папа спросит:
– Ты откуда знаешь?
А ты – что видел ты, когда летал.
Притащит папа синюю стремянку, мама тряпку даст, и правда подтвердится: пыли много, и правда подтвердится: ты летал.
Сквозь сон, через забывчивую вечность, за стенкой кухонных часов знакомый ход, туман привычных звуков, голосов, прохлада движущихся те?ней облаков по синим полочкам буфетным, вот-вот и чайник закипит, а кофе мамин убежит. Он в вечности всегда так убегает, «пока посуду папа мыл».
В ней вечно всё, что попадёт в неё, и сколько хочешь снова расплывается луна на зыбкую дорожку, мешая пристани морской и звёзд огни. Что, брат, рискнёшь?.. И ты рискуешь в ней зайти – рука в руке – в чудовище морское, и папа держит в темноте бездонной под живот, опять, опять, и не отпустит никогда, какой бы глубины ни глубина, какой бы вечности ни вечность. А мама с полотенцем ждёт. И будет ждать тебя всегда.
Они приходят через сны в те дни апреля, в те синие, на саночках деньки, в тех шариках на ёлке новогодней всегда двоится отраженье их. Ещё остался запах утренней зимы в перчатках папы, в кармане мелочь, «Правда» на столе, вечерний день и край ковра, который как-то умудрился здесь и там, снежинки за окном, а нос расплющивает снег. Стеклом проходит свет, проходит тень, тепло и холод, а за закрытыми глазами мама в комнату войдёт когда – её подкараулить и глаза открыть. Попробовать ещё. Ещё. Ещё. Ещё…
– А любять-то друг дру?жка, ты хляди… Милуются-то, осподи прости, везде любов, лягушка на лягушке, срам смотреть… Петруша?
– А?
– Что клюв раскрыл? Роса не капнеть… Иди вон коврик шлангом-то полей, весь коврик изосрали твари, всю петрушку, дряни, паразитки, чтоб вас… Петька! Что сказала!..
– Что?
– Да разворонишь счастье, что. Оно-то вон пошло… – Она кивала на малинный ряд, где между листьев вдоль нейтральной мелькал на Сашке Василевских сарафан.
– Пошла, царёва-лебядь, он ты… Петруша? Коврик-то полил?
– Полил.
– Иди уж, тоже с ими покупайся, жарко… Люба-а!
– Ай?
– Возьмёшь купаться-то сиротку мояго?
И он бежал за полотенцем с кругом, боясь, что передумает она или покойник дел наделает, успеет. Не по тропинке добегал от лавочки к калитке дальней, а сразу же нырял в малинные кусты и, пробежав нейтральной полосой, недосягаемый, невидимый с крыльца, топтался за углом тёть-Любиного дома, пока они оканчивали на купанье сбор.
В канале отражалось небо. Петруша замирал внутри ещё в Анапе купленного папой круга, качаясь на летающих волнах промчавшихся ракет; со свистом ласточки чертили небо, выхватывая серебристых рыбок из воды, чертили в небе самолёты белые мосты, и Сашка, подплывая к кругу, руками разводила их следы в воде.
С купания встречала всполошённым криком из гнезда ворона, кружа над головой, гоня.
Она на крик с веранды выходила, распаренная жаром кухонным, крича:
– Есей! Пришла беда!
– У-у, баба… – радовался дед.
Петруша хмуро вешал круг на яблоневый сук и полотенце мокрое туда же.
– Жаних, трусёнки-то прописькал – сполощи, жанилково застудишь…
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом