978-5-00116-836-2
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
Серафима, будто во сне, распрямилась-оцепенела. Она тупо смотрела, как Сергей затащил белую куклу с белой головой в клеть, как подскочил к ней, что-то беззвучно крича, куда-то толкал… Пошатываясь и хватаясь руками за стены, она вышла во двор, не видя, не слыша. И упала возле крыльца.
Сергей же пошёл запирать ворота.
* * *
Несчастье влетело в хату Завальских стаей невидимых летучих мышей, захлёбывавшихся смехом-писком.
Завальские незряче тыкались по углам хаты. Серафима бросалась то к воротам, проверить запоры, потом бежала в хату, что-то пыталась найти в сенях среди сушившихся под притолокой трав, то что-то шептала в щели двери в клеть. Павлуша, жестоко избитый отцом, отлёживался где-то на чердаке сарая, собираясь с силами. А Сергей метался то вслед за ополоумевшей Серафимой, то к клети, где без памяти лежала его дочка, его дитятко с забинтованной наспех головой, белой-белой, словно у гипсовой ляльки. И бинты на белой головке зацветали яркими, злыми маками.
Он завывал от горя, хрипел от ярости, бил себя по голове и в сердце кулачищами, стараясь заглушить крики совести, которые рвались из груди.
Сколько времени прошло в этой суматохе, никто не знал и не ощущал – Завальские, казалось, погрузились в лениво-бесстрастное течение времени, словно мухи завязли на липкой бумаге.
Перед Сергеем прыгала и корчила рожи страшная, кривляющаяся правда – его мечты, его надежды умирали вместе с истекающей кровью дочерью. Однако какая-то странная, склизкая слабость, липкость мешала ему перебороть страх разоблачения. Он понимал, что, позвав фельдшера, он навлечёт на себя гнев и презрение сельчан. Вот он и спрятался – отупевший, обозлившийся, слабый и устрашившийся, спрятался в хате, болезненно морщась, изредка взмахивая руками, словно стараясь отогнать злые мысли, залеплявшие душу, душившие, мучившие его. Он понимал, что бездействием своим лишь помогает смерти забрать его любимую доченьку, и… ничего не делал.
* * *
Свет не без добрых людей, а добрые соседи не без зорких глаз.
Когда уже день перевалил за полдень, к соседям Петричевским пробрался Павлик с разбитым лицом, на котором запеклась кровь. И так уж случилось, что у Петричевских гостили дарьевские двоюродные родственники Терентия – братья Николай и Филипп Грушевские.
Дарьевские хлопцы переживали за Терентия – вся Дарьевка знала про дело с первой красавицей Торжевки. Правда, хоть и чесались языки и аж зудела кожа от любопытства, но к сердечным делам Терентия, который по возрасту был их всех на десятка полтора лет старше, дарьевская молодежь старалась не проявлять внимания слишком уж заметно.
Но именно эти хлопчики и девчата стали той тайной разведкой, которая позволяла получать новости из Торжевки, помогала следить за Завальскими и Дзяшковскими и помогла-таки младшим братьям Терентия передать весточку Тоне в ту волшебно-лунную ночь накануне несчастья.
Поэтому, услыхав от Павлика страшные вести, братья выбежали вон из хаты и понеслись огородами напрямую в Дарьевку.
Летний день, как спелая груша, сочился зноем. Воздух загустел всеми ароматами плодородного края, луговая трава стелилась под их босыми ногами чуть скользким ковром, а братцы летели босиком – сапоги по дороге поскидывали, чтобы хоть как-то ускорить бег.
Попеременно опережая друг друга, выколачивая сердцами сумасшедший ритм, они добежали до прозрачной Толоки и сажёнками поплыли на другой берег, стараясь совсем уж не сбиться с дыхания. Страх и радость обжигали их юные сердца – страх жуткой, смертельной новости и радость возможной благородной помощи. И эта возможность помочь, возможность сделать невозможное заставляла их все быстрее и быстрее взмахивать непослушными, деревенеющими руками.
Наконец они перебрались через речку, на карачках пролезли по чавкающей илистой затони, отдышались на берегу, захлебываясь от усталости, и побрели дальше, постепенно переходя на всё тот же, пусть уже спотыкавшийся, путаный, но непрестанный, безудержный бег…
* * *
А соседи Завальских стали собираться – кто возле плетней, кто возле ворот. Постепенно образовалась толпа. Тихо гудели встревоженные голоса. Люди перешёптывались, разглядывая хату, пытаясь высмотреть хоть какое-то движение.
Ничего.
И никого.
Никто не показывался.
Тревога нарастала. Известие о чём-то страшном уже обсуждалось с полнейшей уверенностью. Криворотый, скалящийся ужас мелькал за спинами и дул на затылки холодком. Задние вытягивали шеи, стараясь не упустить ничего из ожидавшегося дива.
Наконец скрипнула дверь.
На пороге хаты показался Сергей.
Все смотрели на него, будто в первый раз видели.
Его глаза были черны, как уголь, сам он был прям и лицом бледен. В руках держал топор. Тёмным, мутным глазом он медленно-медленно прочертил невидимую, обжигающую линию по лицам напротив. Передние зеваки стали сначала слегка, потом всё сильнее проталкиваться назад, стараясь от греха подальше отойти – топор в руке Сергея поблёскивал, и ничего доброго выйти из всего этого не могло.
В центре толпы стояли Дзяшковские – отец, мать, кумовья. Сзади прилепился Ванечка. Он тоже вытягивал шею, стараясь высмотреть Тоню. Старые Дзяшковские насупленно молчали, неудачно делая безразлично-надменные лица. И вокруг этой группы затолкались отступавшие сельчане.
Сергей – медленно-медленно, будто во сне, – шёл навстречу всё более расплескивавшейся и начинавшей всё громче будоражиться толпе. Безумие радостно захлопало в ладоши. Капли пота стекали по его лбу, заливали глаза. Завальский поднял руку с топором, чтобы стереть эти капли, но толпа поняла это движение по-своему и на мгновение окаменела. Затем Агнешка айкнула, закрыла собой Ваню. Ваня сначала попытался вырываться, дернулся вперед. Агнешка взвизгнула во всю силу, и этого глупого визга хватило на всех.
Началась дикая давка.
Сергей тупо, непонимающе смотрел на разбегавшихся соседей, друзей, завистников, праздных зрителей, его широкие плечи опустились. Он стоял посредине двора – страшный, дикий и потерянный.
И в тот момент, когда толпа превратилась в бегущее стадо, из-за поворота, с большака, что соединял Торжевку и Дарьевку, выскочили всадники. Топот копыт, сначала слабой дробью, потом всё более и более отчетливо грохотал навстречу замершей вдруг толпе. Сзади по брусчатке гремела телега, в которой китайским болванчиком болтался и пытался удержаться маленький старичок. Разбегавшиеся люди поневоле остановились, разглядывая новых героев, – любопытство пересилило все ужасы.
А всадники пронеслись мимо – прямо к хате Завальских.
Скакавший впереди Терентий, не снижая аллюра, гикнул пронзительно, и конь перенёс его через плетень – прямо во двор, на ходу зацепив и опрокинув Сергея. За ним махнули старшие кумовья.
Изумлённый Сергей не успел ничего понять, как дарьевские мужики его скрутили, прижали к земле, он попытался дёрнуться, жилы на шее натянулись канатами, но дарьевские держали его крепко и безжалостно.
Сам же Терентий и два его брата навалились на дверь клети, потом Терентий запальчиво что-то крикнул, оглянулся, прыгнул к Сергею, выхватил топор и с бешеным отчаянием начал рубить перемычки двери. Часто и смачно топор выщеплял куски дерева, ветерок донес легкий запах окалины от перерубаемых гвоздей. Наконец дубовая дверь расселась надвое.
Терентий вошёл в темноту клети…
И показался опять, неся на руках Тонечку в подвенечном платье, её головка была замотана, слева проступило большое красное пятно, руки бессильно висели, голова была запрокинута, на бледном лице ни кровиночки.
Он шёл, осторожно ступая, неся своё сокровище, девочку, с которой он виделся всего один вечер и которую полюбил всем разочарованным сердцем. И глаза его сверкали таким отчаянием, такой угрозой, такой любовью, что никто не смог и слова вымолвить – все оцепенели.
И положил он Тонечку на телегу, поправил выбившуюся чёрную прядь, залепленную кровью, сказал младшему брату править, а сам пошёл рядом, страшно и умоляюще заглядывая в глаза маленькому старичку-фельдшеру который держал раненую девочку на коленях.
Окружив телегу и недобро улыбаясь, рядом шли братья и прочие дарьевские кумовья, ведя шумно отсапывавшихся, дрожавших, загнанных коней.
Медленно, чтобы не растрясти Тонечку, ехала телега.
И никто не посмел ни остановить, ни даже приблизиться к ней.
А потом, постепенно, одним за другим, люди оглянулись на Сергея. А он, поникший и какой-то весь перекошенный, сидел у крыльца, вытирая кровь из разбитой губы, и криво, глупо улыбался.
Вдруг сначала слабый всхлип, потом будто щенячий визг раздался из-за спин Дзяшковских.
В горячей пыли лежал ничком Ваня Срулик, вжимал лицо в песок и горько-горько плакал.
Глава 2
Граблять!
Сначала тихий, затем всё более нараставший глухой стон, потом – животное мычание раздалось в тишине деревенского дома. Никто ничего спросонья не понял; подброшенные этим звуком домашние – кто в трусах, кто в чём – метались в темноте, опрокидывали стулья, шарахались, кто-то не мог нашарить рукой выключатель. На пол летели одеяла, одежда, брякнулся радиоприемник, что-то забубнивший голосом Горбачёва, зазвенела посуда, оставшаяся после ужина на столе. Заплакали дети. А над этим всем переполохом, разрезая нагретую печкой темноту, хрипло и бессознательно бился крик спящей бабушки Кози: «Гра-а-абляа-а-ать!»
Козя спала на натопленной печке после обычного пятничного вечера, когда вся семья и киевские гости собрались в большой комнате недавно купленного во Владимирской области и терпеливо восстанавливаемого деревенского дома, спала после долгого, натруженного дня, спала на печке впервые за шестьдесят лет после своего детства… и кричала. Кричала сквозь морок сна, и сила того крика швыряла проснувшихся домочадцев и заставляла подвывать от страха даже взрослых…
* * *
В тёплой, уютной хате окна были плотно занавешены вышитыми гладью занавесками. Было тепло, печка была протоплена с вечера, тусклые отблески ещё не закрытого зева весело перемигивались на стеклах шкафа с заботливо расставленными чашками и тарелками. Был поздний вечер, ноябрь 1925-го, село давно уже легло спать – нечего было керосин жечь допоздна в будний день. Да и керосин был страшно дорог, комнезамовцы никак не могли определиться, кто главный, и даже случайная торговля с Киевом была неровной.
В полутьме, в свете пригашенной пятисвечной керосинки копошились тени. Сторожкие, тихие голоса, сдавленное чертыхание. Несколько минут тишины, бульканье. Кто-то пил воду, отдуваясь и пыхтя. Опять тишина. И снова: «На тобi! На тобi! На! На! На!!».
За тёплой, ладно сделанной печкой, в щели между её пахнущим извёсткой боком и бревенчатой стеной хаты, забросанные второпях старыми одеялами, грызли руки маленькие девочки – красавицы Зося, сестра её Тася, а самая младшая пятилетняя Козечка задыхалась – руки Зоси закрыли ей рот, и кричать не было никакой возможности.
Терентия – молодого, статного красавца, – били двое. Его лицо и лицом-то уже назвать было нельзя, так – кусок кровавого мяса, на чёрных усах запеклась кровь, какая-то пузыристая дрянь выхаркивалась с каждым ударом под дых. Его руки и ноги были накрепко связаны вожжами, которые Миколайчуки принесли в тот вечер с собой. Он плохо видел, плохо слышал, звон и вспышки в ушах, чёрная смола беспамятства была ему желанна, но никак не приходила. Его мучили неумело, но по-крестьянски основательно.
– Батько, вш вже майже не дихае, – сказал младший из Миколайчуков.
– Цить ти, Гнат, чи не бачишь – у нас ще його жинка? – прошипел Сергей.
* * *
Сергей был как раз соседом Терентия, он-то за многолетнее соседство многое видел, примечал, запоминал. Миколайчуки были и не «трудящими хозявами», и не «злыдотой», так себе – ни рыба ни мясо. Семья их была многолюдная, но какая-то сорочья, гаму и криков было много, трудов мало. Дворы их были не устроены, хозяйки и невестки тоже были – все как на подбор – суетливые, мелкоглазые, короче, беспородные, как о них говорили в селе. И жито у них толком не родило, и кони были всегда какие-то золотушные, а свиней они хотя и старались держать, но сало их было «с душком», и любое их старание было больше вынужденное, для глаз Торжевки. Никакого хозяйского труда, того труда, который увлекает на весь световой день, до конского пота на спине: такого труда Миколайчуки никогда не выказывали. Однако в сорочьей своей суете знали и видели они много, так как ничто так не заостряет слух и зрение, как неистощимая, всепроникающая, тихая, подколодная зависть.
Конечно же, всё село видело, каким гоголем вернулся Терентий с Мировой войны, как чуб его выбивался из-под лихо надвинутой на бровь фуражки, как шла ему унтерская форма, но пуще всего мужики смотрели на георгиевский бант, а хозяйки только сдавленно охали при виде роскошного сфинкса, золотом горевшего на пузатых боках зингеровской ножной машинки, которую Терентий вносил в свою хату вместе со счастливой Тоней. Приводили в изумление привезённые Терентием настенные часы «Le Roi a Paris», мелодично отбивавшие каждые полчаса, а в полдень и в полночь – двенадцать ударов слышны были соседям. Смуглая, разрумянившаяся Тоня, в радости возвращения геройского мужа, не удержалась и отдала тогда полной сдачей всем соседским кумушкам, обув на воскресную службу красные черевички мягчайшей краковской выделки и украсив плечи алой павловской шалью с цветами.
И не было их счастливее. Но слухи по селу пошли, побежали, полетели, а где и зазмеились, что Терентий с войны не только с бантом георгиевским вернулся, но и шкатулку с гребнями, отделанными бриллиантами, привез. Никто в досужих разговорах не допускал и мысли о возможности такой награды, но верить хотелось, хотя бы потому, что в соседнюю Липовку вскорости пришли служивые, и те служивые рассказывали, что уже за Вислой Терентий разыскал место и переправил весь полк на рассвете на сторону, где стояли германцы, и последовавшее дело было весьма удачное и решительное, и как потом сам полковник целовал бравого унтера перед строем полка, весело заливавшегося победным «ура».
Припомнил Сергей Миколайчук ту старую историю и рассказал её своим дядям и кумовьям, когда понурые хозяева расходились с собрания комнезама по раскисшим в непогоду улицам села. Никто из родичей слов лишних не сказал, но в блеске глаз их увиделось какое-то новое, соединяющее без всяких лишних пояснений чувство: «Вот оно, наше время. Пришло». Спустя месяц, когда ноябрьский снежок уже уверенно ложился на промёрзшую землю, сговорились они, четверо Миколайчуков, навестить Терентия и его кралечку. Приготовились основательно, захватили вожжи, верёвки, всё, что надо для мучений.
Не забыли ни карабины, ни мешки.
На всякий случай.
* * *
И вот в соседской хате, для устойчивости пошире расставив ноги, Микола, средний брат, старательно мозжил прикладом ступни Тонечки. Методично поднимал и опускал он карабин – «кха!» – и ответный хрип первой красавицы села возбуждал его, вызывал из памяти те липкие минуты, когда на сельских танцах, в знании своей тщедушности, он и не осмеливался подойти к красавице Тонечке.
Молчание Терентия и Тонечки, их сдавленные стоны в муках, которые просто обязаны были вырываться дикими криками, – не были понятны Миколайчукам и даже тревожили их. Комнезама они не боялись, потому что сами они были теперь «Комитетом незаможников», новой властью, да и никто в новое лихое время не вышел бы из хаты в ночь, даже если бы на улице убивали ребёнка.
Стены хаты были уже основательно забрызганы кровью хозяев, но те молчали. Да и как могли они кричать, если всё же успели сделать единственно верное – спрятать своих дочек за печкой. Дети выбегут на крик, и тогда соседи поубивают всех.
Старый Миколайчук аккуратно простукивал своей клюкой пол, стены, притолоки. Тот стук странно перемежался с хрустящими ударами приклада – «кха!» – с бульканьем и хрипами молодого хозяина, со стонами Тонечки.
Тук. Тук. Тук-тук. Тук. «Кха!». Стон. И опять – тук, тук, тук.
Равномерный стук и равномерный стон впивались в уши девочек, спрятавшихся за печкой. Старшая Зося закрыла уши, стараясь не завизжать от этого ужаса, от этого стука, который двигался по хате. Маленькая Козечка тоже закрыла ушки своими маленькими ладошками, лишь несчастная Тася не могла остановить проникновение тихого звука в несчастную голову, так как стискивала она булькавший рот плачущей Козечки.
И только когда после очередного совещания Миколайчуки стали выжигать раскалённым шомполом жемчужные зубки Тонечки, только тогда и вырвался у неё дикий, невероятной силой наполненный, захлебывающийся визг. И остатками сознания понимая, что сейчас девочки выбегут и попадут в руки палачей, Тонечка выдала своим мучителям место, где хранился другой клад семьи, тот, о котором не знал даже муж, – горшочек с золотыми рублями, заработанный её отцом – Сергеем…
* * *
Никто так и не узнал, почему Миколайчуки не добили свои жертвы, может, тот ночной кровавый труд слишком их утомил, может, отдохнуть хотели и ещё вернуться, может, торопились поделить богатство, но ушли они в ночь, и старый Миколайчук только вздыхал, подхватывая мешок с добром Завальских. А ближе к полудню… Ближе к полудню прохожие нашли Миколайчуков в овраге, направо от старого заброшенного кладбища.
Лежали они там – Сергей, Гнат и Томаш.
Вповалку.
Кто их перестрелял – о том село молчало наглухо. А Терентий и его хозяйка страшно и долго болели, и не умерли они лишь трудами доченек – красавиц Зоси, Таси и маленькой Козечки.
* * *
Бабушка Козя, в мокрой от слёз ночной сорочке, пила холодную воду, гладила по головке внучку, сверкавшую огромными карими глазищами, и виновато смотрела на нас, столпившихся вокруг неё, улыбалась и даже подшучивала над собой, как она всегда делала, наша любимая Козя.
«Граблять, граблять!»
Глава 3
Фото на память
…Окончив работу, натужно гудя моторами, звено «лапотников» Ю-87 уходило с набором высоты на норд-норд-вест. Пара «мессеров» вертелась на виражах с одиноким, отчаянным И-16, то превращаясь в точки, то проскакивая над головами уцелевших краснофлотцев, которые отплывали от быстро уходившего под воду «Бурного». Другая пара «мессеров» деловито развернулась на штурмовку и, простреливая пулемётными очередями веселые фонтанчики на поверхности стылого моря, добавляла пушками по запрокидывавшемуся узкому корпусу эсминца, по которому карабкались раненые. Снаряды высекали из серого днища вспышки, будто какой-то великан пытался высечь искру с помощью кресала.
* * *
Тот скоротечный налёт на траверзе Керчи стал последним в судьбе удачливой «семёрки». Турбины «Бурного» после ноябрьского ремонта в Новороссийске работали исправно, но, как ни старался кавторанг Марченко увеличить ход, перегруженный ранеными эсминец плохо переваливался с курса на курс. Тягучая зыбь с веста сбивала низко сидящий корабль, заваливала корму, добавляла ненужной рыскливости, мешала рассчитать упреждение для очередной смены курса, – не раньше и не позже той неуловимой секунды, когда пикирующие «лапотники» уже выцелили узкий силуэт «Бурного».
Тройка «ишачков», прорывавшаяся к пикировщикам, попала в клещи двух звеньев «мессеров», прикрывавших атаку пикировщиков по уходившему из Феодосии кораблю. Две пары «мессеров» зашли в лоб нашему звену, вспыхивая огоньками пушечных очередей, а другая пара «охотников», как на полигоне, свалилась сверху от тусклого солнца. Раненые, разместившиеся на палубе вперемешку с мешками, носилками, всей поклажей эвакуируемого санбата, смотрели на бой, который решался без них, но определял их судьбу.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=67878957&lfrom=174836202) на ЛитРес.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом