978-5-04-173809-9
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
– Ну-ну, – говорит Макмёрфи врачу. – Этого они мне не пришили. Девчонка не стала давать показания.
– Девочке пятнадцати лет.
– Сказала, ей семнадцать, док, и очень хотела.
– Судебная медэкспертиза потерпевшей установила проникновение, неоднократное проникновение. В протоколе сказано…
– Так хотела, что я стал уже штаны зашивать.
– Девочка отказалась давать показания, несмотря на результаты экспертизы. Похоже, имело место запугивание. Обвиняемый покинул город вскоре после суда.
– Пришлось, ёлы-палы. Позвольте, скажу вам, док. – Он подается в сторону врача, упершись локтем в колено, и говорит полушепотом: – Эта маленькая бестия меня бы в труху стерла к своим законным шестнадцати. Сама мне ножку подставляла и под меня ложилась.
Сестра закрывает папку и протягивает врачу с таким видом, словно там лежит сам пациент со всеми потрохами.
– Это наш новый, доктор Спайви, – говорит она. – Я думала ознакомить вас с его делом попозже, но поскольку он, похоже, настаивает на участии в групповой терапии, мы можем разделаться с ним прямо сейчас.
Врач выуживает из кармана пиджака пенсне на цепочке и водружает на нос. Пенсне чуть косит вправо, но врач наклоняет голову влево, выравнивая его. Он листает папку с легкой улыбкой, как и все, не оставшись равнодушным к откровенной манере Макмёрфи, но, как и все, сдерживает смех. Пролистав папку до конца, врач закрывает ее и убирает пенсне в карман. Затем переводит взгляд на пациента, который все так же сидит, подавшись к нему с другого края палаты.
– Вы… похоже… не наблюдались ранее у психиатра, мистер Макмёрри?
– Макмёрфи, док.
– Да? Но я думал… сестра говорила…
Он снова открывает папку, выуживает пенсне, всматривается в папку с минуту, снова закрывает, и убирает пенсне.
– Да. Макмёрфи. Это верно. Прошу прощения.
– Да, ничего, док. Это вон та дама начала, по ошибке. Я знавал людей с такой склонностью. У меня был этот, дядя, по фамилии Халлахан, и он как-то раз сошелся с женщиной, делавшей вид, что не может запомнить его фамилию, и называвшей его Хулиганом, чисто подразнить. Так продолжалось не один месяц, пока он ее не проучил. Хорошо так проучил.
– Да? И как же? – спрашивает врач.
Макмёрфи ухмыляется и чешет нос большим пальцем.
– Э-э, ну, этого я сказать не могу. Держу метод дяди Халлахана в строгом секрете – понимаете? На случай, вдруг самому пригодится.
Он говорит это, глядя на Сестру. Она в ответ улыбается ему, и он переводит взгляд на врача.
– Так что вы спрашивали о моей истории болезни, док?
– Да. Я интересовался, наблюдались ли вы ранее у психиатра. Может, как-то обследовались, находились в каких-то учреждениях?
– Ну, если считать тюряги как государственного, так и окружного уровня…
– Психиатрические учреждения.
– А. Нет, если вы об этом. Это моя первая ходка. Но я правда псих, док. Клянусь. Там же… дайте покажу. Вроде бы тот врач на работной ферме… – Он встает, кладет колоду карт в карман куртки, идет через палату к врачу, склоняется у него над плечом и водит пальцем по бумаге в папке у него на коленях: – Вроде бы он написал кое-что, где-то тут, в самом конце…
– Да? Я пропустил. Секундочку.
Врач снова выуживает пенсне, надевает и смотрит, куда указывает Макмёрфи.
– Прямо тут, док. Сестра это выпустила, суммируя мой протокол. Где сказано: «У мистера Макмёрфи отмечаются неоднократные, – просто хочу убедиться, что меня правильно понимают, док, – неоднократные аффективные вспышки, позволяющие предположить диагноз психопатии». Он сказал мне, «психопат» значит, что я слишком дерусь и еб… пардон, дамы… что я, как он выразился, невоздержан в половых связях. Доктор, это правда так серьезно?
Он спрашивает с такой простодушной, почти детской озабоченностью на своем широком, загрубелом лице, что врач поневоле склоняет голову и хихикает себе в воротник, а пенсне у него падает с носа прямехонько в карман. Теперь все острые улыбаются, и даже кое-кто из хроников.
– Я про эту невоздержанность, док. Вас когда-нибудь беспокоили с этим?
Врач промокнул глаза.
– Нет, мистер Макмёрфи, признаюсь, не беспокоили. Однако меня волнует другое – врач с работной фермы приписал вот что: «Не исключаю вероятности, что этот человек симулирует психоз во избежание тягот работной фермы», – он поднял взгляд на Макмёрфи. – Что вы на это скажете, мистер Макмёрфи?
– Доктор. – Он встает в полный рост, морщит лоб и раскидывает руки, душа нараспашку перед всем миром. – Разве похож я на нормального?
Доктор из последних сил сдерживает смех, так что ответить ничего не может. Макмёрфи поворачивается к Старшей Сестре и спрашивает:
– Похож?
Вместо ответа она встает, забирает у доктора папку и кладет себе в короб, на котором лежат ее часы. И садится.
– Пожалуй, доктор, вам следует ознакомить мистера Макмёрри с правилами этих собраний.
– Мэм, – говорит Макмёрфи, – я рассказывал вам о моем дяде Халлахане и одной женщине, коверкавшей его фамилию?
Она долго смотрит на него, без улыбки. Она умеет сделать из своей улыбки любое выражение лица, смотря по тому, кто перед ней, но взгляд у нее всегда одинаковый – расчетливый и механический. Наконец она говорит:
– Прошу прощения, Мак-мёр-фи, – и поворачивается к доктору. – А теперь, доктор, могли бы вы объяснить…
Доктор складывает руки и откидывается на спинку.
– Да. Полагаю, именно это и нужно сделать – объяснить полную теорию нашей терапевтической группы, пока мы здесь. Хотя обычно я оставляю это на потом. Да. Хорошая идея, мисс Рэтчед, отличная идея.
– Конечно, нужна и теория, доктор, но что я имела в виду, так это правило, согласно которому пациенты остаются на своих местах в течение всего собрания.
– Да. Конечно. Тогда я объясню теорию. Мистер Макмёрфи, первым делом следует иметь в виду, что пациенты остаются на своих местах в течение всего собрания. Видите ли, это для нас единственный способ поддерживать порядок.
– Конечно, доктор. Я встал, только чтобы показать вам эти слова в моем формуляре.
Он идет к своему креслу, еще раз хорошенько потягивается и зевает, садится и ерзает, устраиваясь поудобнее. Устроившись, он выжидающе смотрит на врача.
– Что касается теории… – Врач делает глубокий, довольный вдох.
– Ххххуй ей, – говорит Ракли.
Макмёрфи прикрывает рот тыльной стороной ладони и спрашивает Ракли хриплым шепотом:
– Кому?
Тут же Мартини вскидывает голову и таращится куда-то широко раскрытыми глазами.
– Ага, – говорит он, – кому? А. Ей? Ага, я ее вижу. Ага.
– Многое бы дал за такое зрение, – говорит Макмёрфи Мартини.
После этого он до конца собрания сидит молча. Сидит себе и смотрит, ничего не упуская из виду. Доктор излагает свою теорию, пока Старшая Сестра не решает, что уже хватит, и просит его закругляться, чтобы они вернулись к Хардингу, и оставшееся время они обсуждают Хардинга.
Макмёрфи раз-другой подается вперед, словно желая что-то сказать, но передумывает. На лице у него появляется озадаченное выражение. Он понимает, что здесь творится что-то неладное. Только не поймет пока, что именно. Например, почему никто не смеется. Он-то был уверен, что другие засмеются, когда он спросил Ракли «Кому?», но ничего подобного. Стены давят на людей, не до смеха. Что-то неладно в таком месте, где взрослые люди не позволяют себе расслабиться и рассмеяться, что-то неладное в том, как все они покоряются этой улыбчивой мамаше с напудренным лицом, слишком красными губами и слишком большими грудями. И он решает, что подождет и посмотрит, в чем тут дело, перед тем как вступать в игру. Это правило опытного шулера: сперва к игре присмотрись, потом за карты берись.
Я столько раз слышал эту теорию терапевтической группы, что могу пересказать хоть задом наперед – о том, что ты должен научиться быть в группе, прежде чем сможешь функционировать в нормальном обществе; что группа может помочь тебе, показав, что с тобой не так; что общество решает, кто в своем уме, а кто – нет, и ты должен равняться на это. Вся эта бодяга. Каждый раз как в отделении появляется новый пациент, врач грузит нас этой теорией до посинения; это едва ли не единственная возможность для него показать, что он главный и сам ведет собрание. Он говорит, что цель терапевтической группы – установление демократии в отделении, чтобы всё определяли сами пациенты своими голосами, стремясь стать достойными гражданами и вернуться к нормальной жизни. Во внешний мир, на улицу. Любую обиду, любое недовольство, все, что вас не устраивает, говорит он, нужно выносить на групповое обсуждение, а не гноить в себе. Кроме того, вы должны чувствовать себя в группе настолько легко, чтобы открыто обсуждать психологические проблемы перед другими пациентами и персоналом. Общайтесь, говорит он, обсуждайте, признавайтесь. А если услышите в повседневном общении, как друг сказал что-то, запишите это в журнал учета для сведения персонала. Это не то, что в фильмах называют «настучать», это помощь ближнему. Выносите эти грехи на свет, чтобы их омыло общее внимание. И участвуйте в групповых обсуждениях. Помогайте себе и друзьям раскрыть секреты подсознания. Между друзьями не должно быть секретов.
Под конец он обычно говорит, что наше намерение – максимально уподобить эту группу свободному обществу, создать такой внутренний мирок, представляющий уменьшенную модель большого, внешнего мира, в котором однажды мы снова займем свое место.
Может, он бы сказал что-то еще, но на этом Старшая Сестра его обычно затыкает, и тогда как по команде встает старый Пит, качая своей головой, похожей на мятый чайник, и сообщает всем, как он устал, и Сестра говорит, чтобы кто-нибудь заткнул и его и можно было продолжать собрание, и обычно Пита затыкают, и собрание продолжается.
Но один раз, всего раз на моей памяти, года четыре-пять назад, все пошло не так. Врач закончил свое выступление, и Сестра тут же сказала:
– Ну, кто начнет? Выкладывайте ваши старые секреты.
Все острые словно впали в ступор от этих ее слов, и за двадцать минут никто не проронил ни слова, так что она просидела все это время, как заведенный будильник, ожидая чьих-то признаний. Ее взгляд перемещался с одного лица на другое как луч прожектора. Двадцать долгих минут дневную палату сжимали тиски тишины, и все пациенты сидели, не шевелясь. Через двадцать минут Сестра взглянула на свои часы и сказала:
– Следует ли мне считать, что среди вас нет никого, кто совершил бы некий поступок, в котором никогда не признавался? – Она достала из короба журнал учета. – Не обратиться ли нам к анамнезу?
И тут что-то сработало, какое-то акустическое устройство в стенах включилось от сказанных ею слов. Острые напряглись. У всех разом открылись рты. Ищущий взгляд Старшей Сестры остановился на первом человеке у стены.
И он отчеканил:
– Я ограбил кассу в автосервисе.
Сестра перевела взгляд на следующего.
– Я пытался переспать с сестренкой.
Она переключилась на следующего; каждый подскакивал, точно пораженная мишень.
– Я… один раз… хотел переспать с братом.
– Я убил мою кошку в шесть лет. О, боже, прости меня, я забил ее камнем и сказал, это сделал сосед.
– Я солгал, что пытался. Я переспал с сестрой!
– И я тоже! Я тоже!
– И я! И я!
Она о таком и не мечтала. Они все кричали наперебой, забираясь все дальше и дальше, совсем потеряв тормоза, и такое говорили, что потом не смели посмотреть в глаза друг другу. Сестра кивала каждому из них и повторяла:
– Да, да, да.
И вдруг встал старый Пит.
– Я устал! – воскликнул он, да таким сильным и сердитым голосом, какого от него никто не слышал.
Все заткнулись. Он их словно пристыдил. Словно высказал некую правду, нечто истинное и важное, заставив их устыдиться своей детской болтливости. Старшая Сестра ужасно разозлилась. Она метнула на него гневный взгляд, и улыбка стекла у нее по подбородку; ведь все шло лучше некуда.
– Кто-нибудь, займитесь бедным мистером Банчини, – сказала она.
Встали двое-трое. Они попытались успокоить его, хлопая по плечам. Но Пит не собирался успокаиваться.
– Устал! Устал! – твердил он.
В итоге Сестра велела одному черному вывести его из палаты. Она забыла, что черные ребята таким, как Пит, не указ.
Пит всю жизнь был хроником. Несмотря на то что в больницу попал, разменяв шестой десяток, он такой с рождения. У него на голове две большие вмятины, по одной с каждой стороны, – это врач, извлекавший его из материнской утробы, промял ему череп щипцами. Пит, как только выглянул оттуда, увидал родильную палату со всеми прибамбасами, понял, куда его рожают, и уперся всем, чем только мог, решив, что нечего ему тут делать. Тогда врач, недолго думая, взял щипцы для льда, схватил его за голову и вытащил. Но голова у Пита была совсем новенькая, мягкая, как глина, и когда затвердела, вмятины остались. От этого он стал тупым, так что ему приходилось прилагать неимоверные усилия, из кожи вон лезть, чтобы выполнять задания, с которыми шутя справится шестилетний.
Но нет худа без добра – такая тупость сделала его неуязвимым для штучек Комбината. Такого, как он, не оболванишь. В общем, ему дали тупую работу на железной дороге, где все, что от него требовалось, это сидеть в хижине, на дальней стрелке, у черта на рогах, и махать поездам фонарями: красным, если стрелка в одну сторону, зеленым, если в другую, или желтым, если впереди еще один поезд. Так он и делал, прилагая всю свою смекалку, какой никто у него не мог отобрать, один-одинешенек, на этой стрелке. И никто ему не вживлял никаких выключателей.
Так что черным было с ним не сладить. Но тот черный не подумал об этом, как и сестра, когда велела вывести Пита из дневной палаты. Черный подошел к нему и дернул за руку в сторону двери, словно осла за поводья.
– Знач-так, Пит. Пошли в спальну. Шоп не мешал.
Пит сбросил его руку.
– Я устал, – предупредил он.
– Ну жа, старик, ты шумишь. Пошли в кроватку, шоп не шуметь, и будь паинька.
– Устал…
– Я сказал, ты идешь в спальну, старик!
Черный снова дернул его за руку, и Пит перестал качать головой. Он встал прямо и твердо, и глаза у него прояснились. Обычно глаза у Пита полуприкрыты и мутные, словно молоком залиты, но тут стали ясными, как лампы дневного света. И рука, за которую его черный держал, начала разбухать. Персонал и большинство пациентов разговаривали между собой, не обращая внимания на этого старика с его старой шарманкой о том, как он устал, рассчитывая, что его утихомирят, как обычно, и собрание продолжится. Они не видели, как его ладонь сжималась и разжималась, становясь все больше и больше. Только я это видел. Как его разбухшая ладонь, прямо на моих глазах, сжалась в кулак, гладкий и твердый. Большой стальной шар на цепи. Я смотрел на него и ждал, а черный снова дернул Пита за руку в сторону двери.
– Я сказал, старик, тебе надо…
Он увидел руку. И попытался отойти, сказав: «Хороший мальчик, Питер», – но чуть не успел. Железный шар взвился от самого колена. Черный отлетел к стене и съехал на пол, как по маслу. Я услышал, как в стене полопались трубы, и штукатурка потрескалась прямо по форме тела.
Двое других – мелкий и большой – остолбенели. Сестра щелкнула пальцами, и они зашевелились. Одно мгновение, и они уже встали в стойку. Мелкий позади большого, точно уменьшенная копия. В двух шагах от Пита их осенило, в отличие от первого черного, что Пит не заточен под систему, как все мы, а потому не станет делать что-то только потому, что ему велят или дернут за руку. Если они собрались его взять, им придется брать его, как дикого медведя или буйвола, а когда один из них в отключке, им вдвоем придется нелегко.
Они одновременно подумали об этом и замерли, большой и его мини-копия, в той же самой позе: левая нога вперед, правая рука отставлена, на полпути между Питом и Старшей Сестрой. Впереди раскачивается железный шар, позади стоит белоснежная фурия. Черных закоротило, они задымились, и я услышал, как заскрипели их шестеренки. Они затряслись от беспомощности, словно машины, которым дали полный газ, не отпустив тормоза.
Пит стоял, как на арене, покачивая свой шар, весь накренившись от его веса. Все теперь смотрели на него. Он перевел взгляд с большого черного на мелкого и, поняв, что они не собираются приближаться, повернулся к пациентам.
– Поймите вы… это полная херня, – сказал он нам, – это все полная херня.
Старшая Сестра соскользнула с кресла и стала красться к своей плетеной сумке, стоявшей у двери.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом