978-5-17-152591-0, 978-5-17-150158-7
ISBN :Возрастное ограничение : 18
Дата обновления : 14.06.2023
уборщица фонсека делает кисло-возмущённое лицо, тоже хлопает ладонью по двери кабинки, а потом вдруг хмурится, как молодой лабрадор, когда у него ещё шкура не вся на лбу натянута, и от этого вид озадаченный – нет, говорит, погодите…
уборщица фонсека (с озадаченным видом): – нет, погодите, эту же дверцу не толкать надо, а тянуть.
катя ванесса: тянуть?
уборщица фонсека: тянуть. (берётся за ручку двери)
катя ванесса нетерпеливо сбрасывает руку уборщицы фонсеки, сама хватается за ручку двери и дергает на себя. дверца распахивается, а там…
– никого?
– ну, что ты меня перебиваешь?! что ты всё время вперёд лезешь?! весь эффект испортила!! нет, зачем ты меня перебила, а?! а?! ну, никого, никого, на, подавись!! никого!
– никого.
– никого.
никого.
Это я, Господи
восстанавливать старые привычки все равно что прокапываться в снегу от порога к калитке. дорожка есть, она здесь, под снегом, вчера по ней ходили, позавчера ходили, завтра выглянет солнце, снег стает, и опять можно будет ходить, но сейчас в это почти невозможно поверить, образ дорожки, её изгибы или прямизна, её мраморы или камешки, или мох, зелёный пружинящий под ногами мох, серая бетонная плитка, слегка раскисшая от вчерашнего дождя глина, совсем ещё свежий, но уже начавший крошиться асфальт, всё куда-то делось из головы, остались только ничего не значащие слова – ас-фальт, дор-ожка, мох, – и убийственная реальность снега, мучительная несомненность снега, леденящая бесконечность снега, от неё хочется кричать и бить снег лопатой, колотить снег лопатой по белому лицу, всаживать снегу в живот лопатный штык, или бросить лопату куда-то в сторону, куда-то за спину, куда-то прочь и прямо из двери упасть всем телом в снег и там остаться, я никуда не пойду, господи, я тут буду, пускай меня волки съедят…
труднее всего было выбрать столик. те, кто ходил до меня, говорили, что труднее всего войти, будто кто-то оттаскивает от дверей, будто не только голос в голове – не ходи, нельзя, не ходи, – но и чьи-то руки на плечах, на локтях, повыше локтя, пальцы твёрдые, холодные, железные, никогда не охватят руку целиком, но вцепятся, вопьются в самом нежном, самом белом месте, сожмут, сдавят, выкрутят, ущипнут, завтра будут синяки, неделю потом придётся носить майку с длинными рукавами, я надела толстую гладкую куртку, чтоб пальцам было не впиться, не ухватить, чтоб соскальзывали, но оказалось, что войти просто, никто не хватает, не тянет прочь, даже голоса в голове не звучит, я тренирована, натренирована, вытренирована годами безденежья, когда ходишь по улицам и не замечаешь ни кафе, ни ресторанов, будто их нет, как нет под снегом дорожки, её мраморов, её плитки, её мха, а потом вдруг случились деньги и раз! идёшь, слегка оскальзываясь на раскисшей глине, скрежеща по гравию, как это их нет, вот они, вот оно, тянешь на себя тяжёлую деревянную дверь, или толкаешь стеклянную податливую, или снисходительно позволяешь фотоэлементу распознать тебя на пороге и услужливо пригласить внутрь, но вот выбрать столик и сесть это да, это было мучительно, это всегда мучительно, не только сегодня, да.
* * *
когда ввели комендантский час, все обиделись и сильней всех комендант, он сказал я вам не нянька следить, чтобы все улеглись, у меня хозяйство, подвал, чердак, лестницы, счётчики, за всем пригляди, пыль смахни, цветы у входа полей, ещё по домам загонять, спать укладывать, не будет этого.
нянька тоже обиделась, сказала, ввели комендантский – вводите и тихий, всем полезно поспать час после обеда, кто после обеда спит, тот и выглядит лучше, и живёт дольше.
с нянькой согласились, ввели тихий час. ещё час взял себе физкультурник – полчаса на утренню зарядку, полчаса на командные игры после завтрака. хотел больше – на атлетику, борьбу и шахматы, если у кого освобождение от подвижных игр, но ему не дали, сказали, выкуси, тут кроме тебя ещё желающие есть.
комиссар вытребовал себе час политической грамотности, сказал, даже в такое время мы должны разбираться во внутренней и международной политике, а мы как-то даже и не знали, что у нас есть комиссар, но все проголосовали за, всякому хочется разбираться в политике, даже в такое время, это он правильно сказал, комиссар-то.
ещё один закричал, что обязательно нужен час гражданской обороны, потому что все разучились носить противогазы и разбирать автомат, но его стукнули папкой по голове, я со своего места видела, папка была жёлтая, а кто стукнул, я не заметила, кажется, нянька.
дальше пошло проще, питательный час разделили на четыре части, по десять минут на завтрак и полдник и по двадцать на обед и ужин.
гигиенический час нашинковали на два душа утром и вечером, мытьё рук до и после еды и после посещения уборной. на большую и малую нужду выделили отдельный час в день – трать – не хочу. везде повесили журналы посещений, отмечайся – и сиди, хоть сразу целый час, хоть в разбивку, а если кто не хочет, заперло, там, или непривычен рассиживаться, разрешили экономить и накапливать минуты. кто накопит час – может в субботу пойти в баню или в бассейн, а больше часа копить не разрешили, сказали, что всё, что больше часа, будет сгорать.
* * *
но я справилась, конечно, выбрала я себе угловой столик с диванчиком, за диванчиком стена, деревянная, крепкая, хорошо сидеть спиной к деревянной стене, спине не так страшно, и с одного боку тоже стена, надёжная, тёплая. с другого, правда, люди, но я от них отгородилась, рюкзак поставила между ними и собой и куртку положила, рюкзак поставила поближе к себе, куртку подальше, потом передумала, рюкзак отставила подальше, а куртку переложила поближе, между собой и рюкзаком, а потом взяла и надела куртку на рюкзак, в капюшон положила шарф, рукава всунула в перчатки и положила курткины руки на стол, будто мы тут вдвоём сидим за столиком – я и рюкзак в куртке, кому какое дело, в чём ходит мой рюкзак, хочет – и в куртке, их не спросил никого, в чём ему ходить.
* * *
вначале всё хорошо было, вставали в восемь и шли в уборную, потом делали зарядку, потом утреннее гигиеническое время, кто хочет моется, кто хочет бреется, кто хочет в туалете сидит газету читает, потом завтрак, потом мытьё посуды, потом построение. это который хотел гражданскую оборону, стакнулся с комиссаром, и тот ему дал время между мытьём посуды и уборкой территории, они назвали это патриотический час. во время патриотического часа мы строились, маршировали, надевали-снимали противогаз, автомат разбирали тоже, но автомат был один, а нас много, и мы в первый же раз разобрали его весь и забрали себе на память, тот, что получил патриотический час, так орал, мы думали – лопнет, но разобранного автомата не вернули, и я не вернула, мне досталась спусковая скоба, очень глупая штука, и отверстие для соединительной втулки без втулки. втулку взяла библотекарша, у неё был книжно-журнальный час перед ужином, а у меня сразу после ужина – час полной свободы, это я сама придумала и дралась за него на собрании. меня поддержали библиотекарша, медсестра из амбулатории – ей своего часа не дали, но она и не хотела, она вообще редко выходила из амбулатории, даже обедала и ужинала отдельно, и ещё мы подкупили физкультурника, сказали, что когда я получу час полной свободы, он может тихонько брать у меня минут по пятнадцать для своих шахмат, а если большой турнир – то и полчаса. против были комиссар и этот, который патриотический час, кричали, что полная свобода приводит к хаосу и неразберихе, сегодня полная свобода, а завтра все нарушают комендантский час, и лучше этот час потратить с пользой на разучивание и пение песен о родине, но нас было больше, а комендант и нянька воздержались, их, кажется, вообще на том собрании не было, и я получила свой час, а комиссар с патриотическим часом – кукиш.
* * *
рюкзаку я тоже заказала чай и булочку, чтоб ему скучно не было и чтоб официантка не думала, почему это за столиком сидят двое, а кушаю только я.
я понимаю, конечно, что рюкзак не пьёт чая, даже если он одет в куртку, а в капюшоне у него шарф, будто серое мохеровое лицо, и официантка, наверное, тоже понимает, но она ничего не сказала, принесла и чай, и булочку, и мой кофе с пирожным тоже, ей, наверное, всё равно, сколько чего нести, лишь бы платили, я и заплатила, конечно, и за себя, и за рюкзак, в смысле, и за кофе с пирожным, и за чай с булочкой, и только женщина напротив сильно меня нервировала. она сидела себе за столиком над своей кофейной чашкой и блюдечком с пирожным, тихо сидела, смотрела в чашку, а только я поднимала голову – и она тут же поднимала и на меня смотрела. а лицо у неё было наглое-наглое, вызывающее-вызывающее, так бы и дать лопатой плашмя по этому лицу и ещё штыком в живот, где больнее. это я комиссара так ткнула – штыком лопаты в живот, а библиотекарша била его плашмя по лицу.
они отняли наше время, мой час полной свободы и библиотекаршин книжно-журнальный час, и банный накопленный час, и нянькин тихий час, а комендантский час перенесли на час раньше и за нарушение отдавали волкам, и амбулаторию закрыли, вместо неё сделали военно-полевой госпиталь и заперли там медсестру, чтобы она не сбежала, а нянька икомендант ещё раньше пропали, а физкультурник нас предал, ему пообещали настоящую полосу препятствий – с частоколом, окопом и лабиринтом, – и он переметнулся, и после этого мы стали вставать в шесть, потом построение, потом завтрак, потом опять построение, потом час политической грамотности на три часа и ещё домашнее задание и контрольные, а у кого в контрольной больше трёх ошибок, того вместо полдника заставляли отжиматься и подтягиваться под присмотром физкультурника, и никаких освобождений от физкультуры ни у кого больше не было, и мы с библиотекаршей уже больше не могли, а тут выпал снег, и нам с ней вручили лопаты и велели копать от двери до калитки, потому что мы хуже всех пробежали полосу препятствий в полной выкладке, и потому что при обыске у меня нашли спусковую скобу, а у библиотекарши соединительную втулку с отверстием, и мы вначале копали, а потом пришёл комиссар, а тот, что получил патриотический час, не пришёл, потому что библиотекарша ещё раньше заперла его в уборной…
лучше бы, конечно, эта женщина на меня не смотрела так пристально. ей же самой было бы лучше, я только выгляжу спокойной, как рюкзак, на самом деле, я очень нервная, и в руке у меня горячий кофе, а в другой руке чай, тоже горячий, и я так просто не дамся, видела я, что они сделали с нянькой, мы с библиотекаршей увидели, когда прятали комиссара в сугробе, нянька была там, то, что осталось от няньки, и от коменданта, и от банщика, он ещё раньше пропал, они всех их отдали волкам, вероломно отдали, потому что нянька ничего не нарушала, и комендант тоже, и банщик, и мы там же бросили комиссара, прямо сверху них бросили, чтобы волки его сразу нашли, а потом взяли наши лопаты и закопали дверь, хорошо закопали, весь снег, сколько его выпало на дорожку, на её мраморы, на её камешки, на её зелёный мох, на раскисшую от дождя глину, на некачественный асфальт, весь снег от двери до калитки собрали и завалили им выход, а лопаты взяли с собой и ушли, только потом вспомнили, что у них в военно-полевом госпитале заперта медсестра, но не возвращаться же.
а эта женщина всё смотрит и смотрит, и смотрит, и смотрит, и смотрит, и я уже больше не могу, я сейчас кину в неё чашкой, и я встаю и поднимаю руку, и она встаёт и поднимает руку, у неё в руке чашка, и в другой руке чашка, это зеркало, господи, это просто зеркало, это я в зеркале, это я, Господи, Господи, Господи, это я, Господи, это я, я, я, Господи, Господи…Господи…
Ася Датнова
Колонизация
Первопроходцы возвращались подкопченные и смурные, с загаром коньячного цвета, мы, прильнув к низким окнам, видели, как они нетвердо поднимались по улице Ленина, на одеждах несли запах чужой стороны, в снегу были похожи на головешки, а кто выходил с ними здороваться, чуял сладкий черносливовый дым, сахарный торф, угли медленно тлеющей древесины уда, словно путешественники смешали в ведре всякий столичный мужской парфюм, да и выпили. На расспросы, как там, молча поднимали вверх большой палец.
Раз такое дело, к декабрю стали, помолясь, переселяться. Первыми двинули мужики одинокие, откинувшиеся – местность эта к нам и поближе, и поприятнее, чем другие места отдаленные – там, где раньше ничего не было в полях, она теперь с каждым годом вспучивалась, всплывала как Атлантида, гнилым корабельным дном кверху, только насухую, мерещилась и маячила заревом.
Зимой у нас все равно нечего делать. Тихо и темно с полудня, мороз такой, что выплеснув воду из ведра у колонки, слышишь, как она потрескивает, застывая. Снег звенит под валенками. Главный холод ждет в сосняке, из просветов между стволами так дохнёт ярко-синим, что страшно – а к вечеру ползет по дороге к домам. Ночью провода воют как волки, столбы гудят как ульи, три фонаря над всем селом, внизу все бело, сверху все черно. По телевизору говорят – не осталось белых пятен на земле, Илон Маск уже хочет колонизировать Марс. А глянешь с крыльца – до горизонта белое пятно. Мерзли, в общем, сильно.
Сначала дурачок Лаврюша хотел идти, напрямки да наобум, мужики пожалели и не пустили, а послали тракториста на переговоры. Он когда пил на майских, рассказывал, как черти скакали у него по трактору и пели «Этот День Победы». С чертями всегда можно договориться.
Колонизируем помаленьку. Местность каменистая, душновато, но главное, тепло, живем как в раю. Расселились по Долине тени. Вглубь пока не заходим, воду далеко возить. Да летом у нас и снаружи хорошо. Аборигенов мы зимой в дома пускаем пожить, чтобы не промерзали. Весной гоняем, а то шастают, а от них сухая трава занимается. Начальство к нам и раньше редко ездило, теперь вообще не ездит. За газ всем селом платить перестали. Рассаду без теплиц выращиваем.
Натаха Сдолбицкая раньше самогоном торговала, а теперь пить бросила – хочет агентство открывать, конкурировать с Турцией, вроде как к нам дешевле. Пока делает зимние туры. Демонам, наоборот, наша зима в охотку – ходят остывают, над каждым облако пара, смотрят, как иней поминутно нарастает, как кусты отращивают зимнюю шкуру.
Того дня мы наружу на рыбалку выходили – начался снег с дождем, пошел быстро, наискось, мелкий и острый, а потом стал падать отвесно, и хлопья все крупней, с грецкий орех, наверное. Не видно ни шиша, одно белое кипение, на реке столбики пара над проталинами, ржавые камыши, три старые лодки, а между полыньями по льду демоненок на коньках бегает, шапку натянул до рыльца, один из нас всех рад погоде. Черти – они как дети, даже завидно.
Татьяна Замировская
Хлорофилл
С тех пор, как запретили выходить из дома, Эдвард грезил ботаническим садом или хотя бы парком. Во времена, когда он ездил на работу, заставить его выбраться в парк было невозможно: по вечерам валялся на диване разбитый, расплесканный по нему, как ртутный плевок, источающий опасные испарения, на выходных перебирал шкафы с одеждой и досматривал бесконечные сериалы.
Теперь постоянно ныл: парк, сад, цветущие вишни в этом году пропустим. Мы каждый год пропускали вишни, потому что у Эдварда была работа, а теперь вот пропустим вишни из-за того, что запретили выходить, какое-то неизвестно что.
На улице и правда творилось непонятно что: Эдвард попробовал выйти, но тут же сказал, что все застлано целлофаном. Еды в доме было на две недели – не больше.
– Надо познакомиться с соседями, – сказал я. – Мы даже имен их не знаем.
– Какое не знаем, – сказал Эдвард. – Мы когда посылки там внизу перебираем, видим их имена и, следовательно, всё знаем.
Оказалось, всё не так: несмотря на то, что мы регулярно видим имена, мы их не помним. Видимо, функционируют как имена только те, на которые откликаются конкретные люди. Все остальное работает как метки: Дамиен Хернандес 3В, Париса Вахдатинья 2А, Мириам Монализа Хомейни 1С, Джой Банг 3С, Вильям Кэмпбелл 2С. Разве это живые люди?
– Уильям Кэмпбелл – это двойник Пола Маккартни, – сказал я. – Когда Пола Маккартни в 1966-м сбила машина, его заменили на Уильяма Кэмпбелла. Но мы все так крепко любим старика Уильяма, сто раз спасшего наш мир, что даже представить не можем, что на его месте мог быть какой-то вздорный щекастый парниша из рабочего райончика! Хорошо, что ему свернули голову в шестьдесят шестом, правда?
Эдвард копошился с оконной рамой, дергал ее туда-сюда.
– Вообще все это какие-то нереальные имена, – сказал я. – Джой Банг – мужчина или женщина? Дамиен Хернандес – это вообще имя нарицательное, это может быть человек любой расы, внешности и даже пола. Мириам от Парисы я не отличу ни за что. Они все просто как плесень на стенах, статистика.
Эдвард высунулся из окна, насколько мог, долго рвал руками наружный целлофан – плотный, серый, как в дурном сне про невозможность двигаться и говорить, – но там оказался еще один слой целлофана, и между слоями – это было расстояние где-то в метр – гулял с собакой сосед снизу. Его я знал.
– Это его собака выла по вечерам, когда он еще тусовался? – спросил я.
– Теперь мы уже не узнаем, чья, – ответил Эдвард. – Все сидят дома и ничья собака не воет.
– Если кто-нибудь умрет, его собака начнет выть, – сказал я. – Хотелось бы в это верить, во всяком случае.
Когда я мыл посуду после завтрака, я обнаружил на посудном лотке язвенно-алую, розовую животную плесень. Перевернул, закашлялся, побежал в ванную. Там долго-долго купал словно оживший, покрытый слизью лоток в кипятке. Эдвард был на работе в спальне, я решил его не беспокоить, оттуда слышались жестокие нотки трудного дозвона.
Пока ставил лоток на место, заметил еще немного черной плесени внизу, у самых ножек посудного буфета. Я присел и начал ее рассматривать: на первый взгляд это была черная бугристая земля, которую кто-то ритуальными пригоршнями рассыпал вокруг, но, сфокусировавшись, можно было рассмотреть тонкоствольные грибы, карабкающиеся друг на друга, как муравьи-акробаты с раскидистыми рученьками-ноженьками. Грибы лесились, колосились, заваливались друг на друга, некоторые образовывали пирамиды. От моего внимательного сопения комья грибных колоний закачались – шторм, подумал я, бегают там, собирают тревожные чемоданчики, бедненькие.
Эта плесень счищалась с трудом, я просто поскреб ее по верхам, тем более что на следующий день комья земли наросли снова и на этот раз выглядели как чистый червяной чернозем.
– Ты, что ли, растения пересаживал? – спросил Эдвард. Он переоделся обратно в домашнее: для конференц-звонков он до сих пор брился и надевал пиджак и брюки, чтобы как в обычной жизни.
– Мошки вывелись, – задумчиво сказал он, проверяя наши растения, которые я, конечно же, не пересаживал. Мускулисто сжатые хрустящие ладошки замиокулькаса, который все тут называют зи-зи плант, выпускали, как будто фокусник мерцающие вееры карт, мельтещащих серебристо-черных мошек. Они вылетали мучительно и порционно, словно вот-вот крошечными эскадрильями полетят бомбить маленькую-маленькую Польшу, расположенную где-то под туалетным столиком.
– Меня вчера укусила такая мошка, – сообщил Эдвард и начал закатывать растянутую, обмазанную чем-то жирным, вареную штанину, от чего меня затошнило.
– Смотри, это типичный укус мухи: отъедена верхняя часть кожи. Мошечка не впивается, как комар, а именно что кушает, как пилочкой срезает. Даже маленькая может нормально так отожрать, если не согнать ее вовремя.
Через три дня я заметил на лимоне, лежавшем в вазе скорей для успокоения и красоты, нежели для отплытия в чайные воды, тонкие бледно-синие грибы-плесневики. Я повертел лимон в руках. На него села мушка.
В коробке, где мы хранили овощи и фрукты, что-то стыдливо зашуршало, как будто маленькая застенчивая школьница пытается завернуть в вощеную бумагу собственноручно испеченное скаутское печенье – чтобы получился аккуратный кулечек.
– Мышь! – сказал Эдвард. – Я тебе говорил!
– Тут не может быть мышей, – сказал я. – Может, какой-то фрукт гниет и испускает газы. И они двигаются вдоль лука и шелестят луковой шелухой, эти потоки воздуха. Надо пожаловаться в домоуправление. Они обязаны что-то сделать.
– У меня была подруга, – сказал Эдвард. – Ей было лет пятьдесят, что ли. Она все переживала, что у нее может быть ранний Альцгеймер. И как-то она проснулась и видит: посреди комнаты сидит опоссум. Ты же знаешь, опоссумы – они здоровенные! Первый этаж. Там сад за окном, он из сада как-то приполз, может, через дырку какую-то, дом старый. Она его шуганула – он зашипел и убежал. И на следующую ночь так же – проснулась: смотрит, опоссум ходит топает.
– И что? – спросил я. – Он ее укусил и она заразилась бешенством?
– Нет, – сказал Эдвард. – Опоссумы не болеют бешенством. Это такие древние животные, что у них все сформировалось еще до того, как этот вирус получился. Сумчатые, с низкой температурой тела. Такой низкой, что вирусы бешенства там не выживают, им холодно.
– Просто замерзают, как полярники, – сказал я.
– Она постоянно жаловалась домоуправлению – мол, заделайте дыры, ходит опоссум каждый день, роется в корзине с бельем. А ей никто не верил, думали, она с ума сходит, там и говорили: может, это у вас ранний Альцгеймер. Ужасно, правда? И когда она пришла со скандалом, они ей выдали знаешь что? Маленькую мышеловку. Размером с ладонь.
– И что?
– И больше опоссум не приходил. Но она считает, что это просто они таки дырку из сада заделали.
– Из сада может прийти что угодно, – сказал я. – Хотя сейчас тут всюду целлофан, оно не пролезет, наверное.
Эдвард помыл за собой чашку и долго смотрел во всхлипывающее отверстие слива.
– Там какие-то серые треугольные мушки кружатся, ты таких знаешь? – спросил он.
– Я тебе сколько раз говорил: не смывать даже крошечные кусочки еды! Там всегда заводятся сливные мухи, даже от картофельных очистков! – ответил я.
В луковых залежах снова что-то завозилось.
– Дай-ка я случайно уроню туда нож, – сказал я. – Повод все перебрать.
– Мне надо работать, – сказал Эдвард. – Ты можешь сделать это завтра?
Я предложил ему спуститься в подвал – может, соседи организовали какую-нибудь простую разновидность досуга для таких, как мы. Подвал объединял все подъезды дома – там было несколько коммунальных комнат, прачечная, стоянка для велосипедов, котельная и еще какие-то извилистые коридорные пространства для хранения дерьма.
В подвале шумел лес, но все было жухлое, никудышное.
Раздвигая желтые, шелестящие, как наша мышь, ветки, мы добрались до коммунальной комнаты. Нас встретил 3В с теннисной ракеткой, которую он держал под мышкой наподобие ружья. Хорошенько присмотревшись, я понял, что это и было ружье.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом