Элизабет фон Арним "Вера"

grade 4,1 - Рейтинг книги по мнению 160+ читателей Рунета

Создательница восхитительного «Колдовского апреля» Элизабет фон Арним называла «Веру» своим лучшим романом. Это драматичная и отчасти автобиографичная история о том, что любовь обманчива и люди подчас не те, какими кажутся в дни романтических ухаживаний. Люси и Эверард недавно потеряли близких: она – любимого отца, он – жену, Веру. Нарастающая сердечная привязанность ведет героев к неминуемому браку. Но может ли брак быть счастливым, если женщина ослеплена любовью, а мужчина – эгоист, слушает только самого себя? И что же случилось с Верой, чья смерть стала внезапной для всех обитателей родового поместья? Роман увидел свет в 1921 году, и тот час же читатели поставили его в один ряд с «Грозовым перевалом» Эмили Бронте.

date_range Год издания :

foundation Издательство :Издательство "Livebook/Гаятри"

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-907428-68-3

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.06.2023

– О, простите, – сказала она, и ее глаза и голос изменились, в них появилось что-то живое, почти ласковое. – Надеюсь, это не кто-то, кого вы… Кого вы любили?

– Моя жена, – сказал Уимисс.

Он вскочил, чуть не плача при мысли об этом, при мысли о том, что ему пришлось вынести, и, повернувшись к ней спиной, принялся обрывать листья с ветки у себя над головой.

Люси наблюдала за ним, подперев подбородок обеими руками.

– Расскажите, – сказала она спокойно и ласково.

Он снова тяжело опустился на скамейку, и постоянно восклицая, что не понимает, как такое ужасное бедствие могло произойти с ним, именно с ним, который никогда…

– Да, – серьезно ответила Люси, – да, я понимаю…

– …никогда не сталкивался с… С бедствиями! – снова заявил он и рассказал наконец свою историю.

Как всегда, двадцать пятого июля они с женой – а они всегда делали это двадцать пятого июля – перебрались на лето в свой дом у реки, где он предвкушал славное время ничегонеделанья после всех этих месяцев в Лондоне; он намеревался валяться в плоскодонке и читать, покуривать, отдыхать, ведь Лондон такое ужасное место, от него страшно устаешь, но не прошло и двадцати четырех часов, как его жена… как его жена…

Воспоминание оказалось слишком тяжелым. Он не мог говорить.

– Она была… Она была больна? – ласково спросила Люси, дав ему время успокоиться. – В таком случае, по крайней мере, можно как-то подготовиться…

– Она вовсе не болела! – вскричал Уимисс. – Просто умерла!

– О, совсем как мой отец! – разволновавшись, воскликнула Люси.

Теперь уже она сама накрыла своей рукой его руки. Уимисс схватил ее руку и принялся рассказывать.

Он писал письма в библиотеке, за столом у окна, из которого видно террасу, и сад, и реку, за час до этого они выпили чаю, с этой стороны дома мощеная плитами терраса, а задняя стена библиотеки примыкает к главным комнатам, и вдруг между ним и светом возникла какая-то тень, тень промелькнула, и он услышал глухой удар, он никогда его не забудет, этот звук, а за окном, на каменных плитах…

– О нет… О нет… – выдохнула Люси.

– Там была моя жена, – торопливо проговорил Уимисс, теперь не способный остановиться, в глазах его было удивление и ужас. – Она упала из окна своей гостиной, гостиная у нее наверху, из-за вида… Как раз над библиотекой… Она пролетела мимо моего окна, как камень… И разбилась… разбилась…

– О нет, нет!

– Теперь вы понимаете, в каком я состоянии?! – вскричал он. – Понимаете, что я просто схожу с ума? А меня обрекают на одиночество – заставили уединиться, потому что предполагается, будто я должен скорбеть в одиночестве столько времени, сколько считается приличным, а я не могу думать ни о чем, кроме этого ужасного дознания!

Он стиснул ее руку до боли.

– Если бы вы не позволили зайти и поговорить с вами, я бы наверняка бросился вон с того утеса, и положил бы всему конец!

– Но как, почему… Как получилось, что она упала? – прошептала Люси, которой рассказ о страданиях несчастного Уимисса показался самым страшным из всего, что она когда-либо слышала.

Она внимала его словам, уставившись на него, слегка приоткрыв рот, всем своим существом выражая сочувствие. Жизнь – какая она страшная, сколько в ней неожиданного! Живешь себе, живешь, не думая о том ужасном дне, когда спадут все покровы, и перед тобой предстанет смерть, которая на самом деле всегда была рядом, смерть только притворялась и ждала. Вот и отец – полный любви, любопытства, планов, – ушел, перестал быть, как какой-нибудь жучок, на которого случайно наступили на прогулке, или жена этого человека, погибшая в одно мгновение, погибшая так жестоко, так ужасно…

– Я не раз предупреждал ее об этом окне, – ответил Уимисс почти сердито, впрочем, в его голосе все время прорывались сердитые нотки на чудовищную злонамеренность судьбы. – Оно очень низкое, а пол скользкий. Дубовый. Все полы в моем доме из полированного дуба. Я сам приказал так сделать. Она, наверное, высунулась из окна, а ноги заскользили. Вот почему она упала головой вперед…

– Ох, ох… – вздрогнула Люси.

Что же ей сделать, что сказать, чтобы как-то смягчить эти ужасные воспоминания?

– А потом, – через мгновение продолжил Уимисс, как и Люси, не осознавая, что она гладит его руку своей дрожащей рукой, – на дознании, словно все это и так не было для меня ужасно, присяжные заспорили о причинах смерти.

– О причинах смерти? – переспросила Люси. – Но ведь она… упала!

– Перессорились из-за того, произошло это случайно или намеренно.

– Намеренно?

– Самоубийство.

– Ох…

Она втянула в себя воздух.

– Но… Это же не так?

– Да как это может быть? Она была моей женой, никаких забот не знала, все для нее, никаких проблем, ничего, что ее беспокоило бы, и со здоровьем все хорошо. Мы были женаты пятнадцать лет, и я всегда был ей предан… Всегда предан.

Он стукнул свободной рукой по колену. В голосе его слышались слезы негодования.

– Тогда почему присяжные?..

– Моя жена держала дуру-горничную – я эту женщину всегда терпеть не мог, – и вот на дознании она сказала кое-что, кое-что, о чем моя жена якобы ей говорила. Вы же знаете этих слуг. Ну, и это подействовало на некоторых присяжных. Вы же знаете, из кого собирают коллегию – мясник, пекарь, собачий лекарь, большинство совершенно темные люди, дикие, готовы поверить чему угодно. И вот, вместо того чтобы вынести вердикт о смерти в результате несчастного случая, они объявили, что присяжные не смогли прийти к какому-либо выводу. Открытый вердикт.

– Как это ужасно… Как ужасно для вас! – промолвила Люси дрожащим от сочувствия голосом.

– Вы бы знали об этом, если б на прошлой неделе читали газеты, – сказал Уимисс, уже спокойнее.

Он выговорился, и ему стало легче. Он глянул в ее лицо, в полные ужаса глаза, увидел дрожащие губы.

– А теперь расскажите о себе, – сказал он, почувствовав что-то вроде угрызений совести: несомненно, то, что случилось с ней, не могло идти ни в какое сравнение с тем, что произошло с ним самим, но все же и она только что перенесла удар, встреча их произошла на общей территории несчастья, познакомила их сама Смерть.

– Неужели жизнь – это только смерть? – тихо спросила она, глядя на него полными муки глазами.

Но перед тем, как он смог ответить – а как он мог бы ответить на такой вопрос, кроме как «Нет, это не так», что и он, и она просто жертвы чудовищной несправедливости – он-то точно жертва, потому что ее отец наверняка умер, как умирают все отцы, как положено, в постели, – итак, перед тем, как он смог ответить, из дома вышли две женщины и мелкими почтительными шажками проследовали к воротам. Солнце освещало их строгие фигуры и приличные черные одежды, которые специально хранятся для таких случаев.

Одна из них увидела под шелковицей Люси и, сначала замешкавшись, направилась к ней через газон медленным тактичным шагом.

– Здесь кто-то хочет с вами поговорить, – сказал Уимисс, поскольку Люси сидела спиной к дорожке.

Она вздрогнула и повернулась.

Женщина, склонив голову набок и сложив на груди руки, нерешительно приблизилась и слегка улыбнулась, выражая тем самым почтительное сочувствие.

– Джентльмен готов, мисс, – мягко произнесла она.

III

Этот и весь следующий день Уимисс был для Люси опорой и утешением. Он делал все, что надлежало сделать в связи со смертью, – то, что приносит дополнительные страдания, словно специально предназначенные для того, чтобы окончательно раздавить скорбящего. Правда, доктор был очень добр и готов помочь, но это был совершенно чужой человек, до того ужасного утра она никогда его не видела, к тому же у него были и другие дела – его пациенты жили на изрядном друг от друга расстоянии. Уимиссу же было совершенно нечем себя занять. И он мог целиком посвятить себя Люси. Он стал ее другом, их так странно и так тесно связала смерть. Ей казалось, что с самого начала времен он и она направлялись рука об руку вот к этому месту, к этому дому и саду, к этому году, этому августу, этому моменту их существования.

Уимисс как-то совершенно естественно занял место близкого родственника мужского пола, каковое близкий родственник мужского пола непременно занял бы, если бы вообще существовал, и его облегчение от того, что у него нашлось дело, притом дело практичное и срочное, было таким огромным, что никогда еще приготовления к похоронам не совершались с большим рвением и энергией – можно даже сказать, с большим энтузиазмом. Он еще не оправился от кошмара других похорон, сопровождавшихся молчанием друзей и косыми взглядами соседей – а все из-за идиотов-присяжных и их нерешительности и злобности той тетки – он-то понял, что она обозлилась из-за того, что он отказался в прошлом месяце повысить ей жалованье! – а эти похороны, которыми он занимался сейчас, были такими простыми и бесхитростными, что ему все было даже в удовольствие. Никаких беспокойств, никаких забот, и эта девушка, такая благодарная. После каждого визита к гробовщику – а он в рвении своем нанес их несколько – он возвращался к Люси, и она была полна благодарности, и не только благодарности: она явно радовалась его возвращениям.

Он видел, что ей становится нехорошо, когда он удаляется вверх по утесу по делам, такой целеустремленный и такой непохожий на того несчастного, полного детского негодования человека, который совсем недавно едва тащился по этому же склону, – ей явно это не нравилось. Она понимала, что он должен идти, она была ему благодарна и, не стесняясь, выражала свою благодарность – Уимисс даже подумал, что еще никогда не встречал никого, кто выражал бы благодарность так искренне, – она понимала, что он повинуется долгу, и все же ее недовольство было не скрыть. Он видел, что она зависит от него, что она цепляется за него, и это ему льстило.

– Только недолго, – тихо говорила она каждый раз, глядя на него с мольбой, и когда он, вернувшись и отирая со лба пот, горделиво докладывал о выполнении очередного этапа подготовки, на ее лицо возвращались краски, и она смотрела на него глазами ребенка, которого оставили одного в темной комнате, а потом в эту комнату вошла со свечой в руке мать. Вера никогда на него так не смотрела. Вера принимала все, что он для нее делал, как должное.

Естественно, он не мог позволить бедной малышке спать одной в этом доме вместе с покойником и чужими слугами, которые прилагались к дому и которые ничего не знали ни о ней, ни об ее отце, и с наступлением ночи, возбужденные и расстроенные, вполне способны удрать в деревню, поэтому в семь вечера он перенес свои вещи из жалкой гостиницы в бухте и объявил о намерении спать на диване в гостиной. Он с ней пообедал, выпил вместе с ней чаю, и вот теперь собирался с ней же и ужинать. Уимисс не представлял, что бы она делала без него.

Он считал, что был достаточно деликатным и тактичным, говоря о диване в гостиной. Он, конечно, мог бы претендовать и на кровать в свободной спальне, но не намеревался извлекать ни малейшей выгоды из положения бедной малышки. Слуги, когда увидели его, такого солидного, в возрасте, под шелковицей, где он держал юную леди за руку, сразу предположили, что он родственник, и потому были удивлены, когда он приказал постелить ему в гостиной, хотя наверху были готовы две гостевые спальни, однако повиновались, вообразив, что это из-за того, что в гостиной французские окна и он беспокоится о безопасности; Люси же, когда он сказал ей, что остается на ночь, была так искренне благодарна, что ее глаза, и так покрасневшие от горя, которое волнами накатывало на нее в течение дня – увидев наконец отца, такого далекого, завернутого в саван и, казалось, внимательно к чему-то прислушивавшегося, она оттаяла и разразилась рыданиями, – снова наполнились слезами.

– О, – прошептала она, – вы так добры…

Уимисс обо всем подумал: он и к гробовщику ходил несколько раз, и к доктору, чтобы взять свидетельство о смерти, и к викарию насчет похорон, и телеграфировал единственной ее родственнице – тете, и отправил некролог в «Таймс», и даже напомнил ей, что на ней голубое платье, а хорошо бы переодеться в черное, и этот последний пример его предусмотрительности ее просто сразил.

Она так боялась подступающей ночи, что не могла о ней думать, и каждый раз, когда он отправлялся по делам, сердце у нее сжималось при мысли о том, что вот наступят сумерки, он уйдет в последний раз и она останется одна, совсем одна в этом молчаливом доме, а наверху будет лежать странное, удивительное, поглощенное собой нечто, которое когда-то было ее отцом, и чтобы с ней ни случилось, какой бы ужас ни охватил ее в ночи, какая бы опасность ни грозила, он не услышит, не узнает, а останется лежать там спокойный, спокойный…

– Как вы добры! – сказала она Уимиссу, и на глаза ее навернулись слезы. – Что бы я без вас делала!

– Но что бы я делал без вас? – ответил он, и они уставились друг на друга, пораженные сутью возникшей между ними связи, близостью, тем, что каким-то чудом случилось так, что они встретились на пике отчаяния и спасли друг друга.

И еще долго после того, как зажглись звезды, они сидели на краю утеса, Уимисс курил и рассказывал голосом, приглушенным ночью, и тишиной, и обстоятельствами, о своей жизни, о том, как благополучно и спокойно она текла до прошлой недели. Почему этот покой должен был быть нарушен, да еще так жестоко, он вообразить не мог. Он точно этого не заслуживал. Он не знает, кто мог бы, положа руку на сердце, заявить, что в жизни творил только добро, но про себя он, Уимисс, точно может, что уж зла, по крайней мере, он никому не причинил.

– О нет, вы творили добро, – сказала Люси голосом тоже совсем тихим из-за ночи, и тишины, и обстоятельств, кроме того, он дрожал от переполнявших ее чувств, ее голос был очаровательно серьезным, она верила в свои слова. – Я знаю, вы всегда, всегда творили только хорошее, потому что вы добрый. Я не могу представить вас иначе, кроме как помогающим людям и старающимся их успокоить.

На что Уимисс ответил, что, конечно, он всегда старался поступать правильно и что, хотя все люди так о себе говорят, судить все-таки надо по тому, что о нем говорили другие, а он не всегда добивался успеха, и часто, очень часто его ранили, глубоко ранили непониманием.

А Люси сказала, что разве возможно неправильно его понять, такого очевидно хорошего человека, такого доброго?

А Уимисс сказал, что да, человек может полагать, что его легко понять, потому что он естественный и простой и потому что в жизни ему нужны только мир и покой. Разве он столь многого просил? Вера…

– А кто это – Вера? – спросила Люси.

– Моя жена.

– Ах, нет, – убежденно произнесла Люси, взяв его руку в свои. – Пожалуйста, не говорите об этом на ночь, не позволяйте себе об этом думать. Если б только я могла найти слова, способные вас утешить…

А Уимисс сказал, что ей не нужно ничего говорить, достаточно того, что она здесь, с ним, позволяет ему ей помочь, достаточно и того, что она никак не связана с его прежней жизнью.

– Разве мы не похожи на двух детей, – произнес он тоже с глубоким волнением, – на двух испуганных, несчастных детей, цепляющихся друг за друга во тьме?

Так они и беседовали вполголоса, словно в святом месте, сидя рядышком, глядя на мерцавшее под звездами море, вокруг них скапливались темнота и прохлада, и прогретая днем трава отдавала сладкие запахи, на гальку внизу лениво накатывали мягкие волны, пока Уимисс не сказал, что уже давно, наверное, пора спать и что она, бедняжка, наверняка очень устала.

– Сколько вам лет? – вдруг спросил он, повернувшись и изучая слегка светившийся в темноте ее профиль.

– Двадцать два, – ответила Люси.

– А по виду легко можно было бы дать и двенадцать, – заявил он, – если не слушать то, что вы говорите.

– Это из-за прически, – сказала Люси. – Моему отцу нравилось… Ему нравилось…

– Не надо, – сказал Уимисс, в свою очередь беря ее руку. – Не плачьте. Сегодня вечером больше не плачьте. Пойдемте в дом. Вам пора спать.

Он помог ей подняться. Когда они вошли в холл, он увидел, что на этот раз ей удалось сдержать слезы.

– Спокойной ночи, – сказала она, когда он зажег для нее свечку. – Спокойной ночи, и благослови вас Господь.

– Пусть Господь благословит вас, – торжественно произнес он, удерживая ее руку в своей большой теплой руке.

– Он и благословил. Правда благословил, послав мне вас, – улыбнулась она.

И впервые с той минуты, как он узнал ее – а ему тоже казалось, что он знает ее всю свою жизнь, – он увидел ее улыбку, и поразился тому, как преобразилось ее измученное, покрасневшее от слез лицо.

– Сделайте так опять, – сказал он, глядя на нее и удерживая ее руку.

– Сделать что? – переспросила Люси.

– Улыбнитесь.

И тогда она засмеялась, но собственный смех, прозвучавший в молчаливом, печальном доме, шокировал ее.

– Ох! – выдохнула она, понурив голову, пристыженная своим смехом.

– Помните, вы должны лечь и ни о чем не думать, – приказал ей Уимисс, пока она медленно поднималась по ступенькам.

Она действительно сразу уснула, она устала сверх всякой меры, но чувствовала себя защищенной, как ребенок, который потерялся и исплакался до полного изнеможения, но все-таки нашел матушку.

IV

Все это закончилось вечером следующего дня, когда прибыла мисс Энтуисл, тетушка Люси.

Уимисс ретировался в гостиницу и не появлялся до следующего утра, дав Люси время объяснить, кто он такой, но либо тетушка слушала невнимательно, либо растерялась в неожиданно и столь прискорбно свалившихся на нее новых обстоятельствах, либо Люси объяснила все как-то невнятно, но мисс Энтуисл сочла Уимисса другом ее дорогого Джима, одним из многочисленных друзей дорогого, дорогого брата, и потому приняла его помощь и его самого очень искренне и тепло и щедро делилась с ним воспоминаниями.

Уимисс сразу же и для нее стал опорой, и она тоже прильнула к нему. А поскольку прильнувших стало двое, он уже не мог беседовать исключительно с Люси. До самых похорон ему не удавалось остаться с Люси наедине, но поскольку мисс Энтуисл положительно не могла существовать без него, то и наедине с собою он не оставался ни часу. За исключением завтрака он питался в маленьком домике на утесе, а по вечерам выкуривал свою трубку под шелковицей, где мисс Энтуисл мягко и торжественно вспоминала прошлое, и Люси сидела так близко, как только было возможно, пока не наступало время отправляться ко сну.

Доктор советовал поторопиться с похоронами, но ни время, ни расстояния не помешали друзьям Джеймса Энтуисла прибыть на церемонию. Маленькая церковь в бухте была забита до отказа, маленькая гостиница была переполнена грустными людьми. Уимисс, который поспевал везде и всюду, растворился в этой толпе. По счастью – поскольку то, о чем писали на прошлой неделе газеты, еще не изгладилось из людской памяти – оказалось, что у него с Джеймсом Энтуислом не имелось общих друзей. На двадцать четыре часа он был полностью отрезан от Люси этим потоком скорбящих, и во время поминальной службы он со своего места у самой двери мог разглядеть лишь ее склоненную головку в переднем ряду.

Он снова почувствовал себя ужасно одиноким. Он не задержался бы в церкви ни на минуту, ибо испытывал здоровое отвращение ко всему связанному со смертью, если бы не считал себя постановщиком, если можно так выразиться, именно этой церемонии и где-то в глубине души относился к похоронам как к результату своего творчества. Он испытывал законную гордость. Учитывая, как мало времени было отпущено на подготовку, он добился замечательных результатов, потому что все шло чрезвычайно гладко. Но завтра – что будет завтра, когда все эти люди разъедутся? Не заберут ли они с собой Люси и тетушку? Не будет ли закрыт дом, и не останется ли опять он, Уимисс, один-одинешенек со своими горькими воспоминаниями? Конечно, если Люси уедет, он уедет тоже, но куда бы он ни отправился, везде будет пусто без нее, без ее признательности, мягкости, беспомощности. В течение этих четырех дней они находили друг в друге успокоение, и он был уверен, что и она без него почувствует ту же пустоту, которую он будет чувствовать непременно.

В темноте, под шелковицей, пока тетушка мягко и печально повествовала о прошлом, Уимисс иногда накрывал рукой руку Люси, и она никогда не убирала свою. Так они и сидели, рука об руку, успокаивая друг друга. Он видел, что она полагалась на него, как дитя: верила в него, знала, что с ним она в безопасности. Он был тронут этим доверием и гордился им, и теплая волна поднималась в нем каждый раз, когда при виде него ее лицо оживало. Вот у Веры лицо так не оживало никогда. За все пятнадцать лет, что они были вместе, Вера так и не смогла понять его так, как всего за полдня поняла эта девушка. И сама манера, то, как Вера умерла, – а какой смысл прятаться от собственных мыслей? – так вот, умерла она так же, как жила: без всякого уважения к другим и к тому, что ей говорилось для ее же блага, она всегда была упрямой, делала только то, что ей нравилось, например, высовывалась из опасного окна, и ни разу, ни на минутку не подумала… Только вообразить, в какой кошмар она его ввергла, в какой невероятный кошмар, в какие несчастья, а все потому, что нарочно не прислушивалась к его предупреждениям, даже приказам по поводу этого окна. Уимисс считал, что если взглянуть на дело беспристрастно, то трудно обнаружить большее безразличие к желаниям и чувствам других.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом