ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Сенька нашёлся через полверсты – в светлых сумерках Лёшка сразу заметил его серую рубаху. Друг стоял у растрёпанных кустов лещины и что-то аккуратно выпутывал из ветвей.
– Ты с ума свихнулся, дурак?! – заорал Лёшка, чувствуя, как от облегчения вспотела спина. – Куда один ушёл? Не сказавшись? Воды попить спокойно не даст, жеребец двужильный! Хоть бы пальцем ткнул, куда пошёл! Нам же друг от друга теряться нельзя! Запропадём поодиночке-то! Что ты там, на кусту, увидал? Орехи же месяца через два только… – Он осёкся, потому что Семён обернулся – и впервые за последние дни Лёшка увидел на лице друга широкую и ясную улыбку. Белые зубы сверкали с грязного, запылённого лица, когда Семён протянул другу пёстрый кусок ткани с бахромой.
– Вот! Глянь! Правильная дорога наша! Это – Меришкина шаль, которую я ей ещё до голодухи в Ростове купил! Всю ярмарку обошёл, пока самую красивую не сыскал! Видишь – шалёнка малиновая, а бахрома на ней – синяя с морозом, во всём таборе ни у одной цыганки такой не было! И незабудочки голубые – видишь?!
Незабудки на лоскуте были не голубыми, а почти белыми, давным-давно выгоревшими на степном солнце, – но улыбка Семёна была такой радостной, а глаза с чумазой физиономии сияли таким счастьем, что Лёшка против воли улыбнулся тоже, шагнул к другу – и они обнялись под кустом лещины, по колено в тумане, под сиреневым, ещё слабо тлеющим на закате небом.
– Теперь будем идти и на кусты поглядывать! – раздумывал вслух Семён, взбираясь на насыпь. – Коль уж Меришка сообразила шаль порвать да до куста её докинуть, – стало быть, и дальше шпэрки оставлять будет! И другие цыганки тоже набросают! Мы теперь с пути сбиться никак не сможем… да куда ты меня назад тянешь-то?! Нам вперёд надо!
– К колодцу нам надо вернуться, дорогой мой! – лопнуло Лёшкино терпение. – Или ты решил до самой Сибири не пимши скакать? Так даже с лошадью хороший хозяин не обойдётся, а ты со мной что делаешь? Пошли, говорю, хоть воды напьёшься, жрать всё равно нечего! Там я крушину приметил, на ней ягоды, хоть их пожуём… И домики какие-то стоят, может, постучаться? Авось дадут чего?
– Кто нам с тобою даст? – невесело отмахнулся Семён, шагая следом за другом по шпалам. – Кабы тут моя Меришка была или хоть твоя Аська… Прошвырнулись бы по домам, погадали бы, попросили, детьми потрясли… А нас с нашими-то рожами только со двора прогонят. И хорошо, если милицию не позовут!
– Загнёмся с голоду, – тихо и уверенно предрёк Лёшка. – Как идти, если брюхо к спине липнет?
Семён в ответ только упрямо засопел.
В тот вечер они, измотанные до полусмерти, уснули под кустами, даже не почувствовав голода. Но, проснувшись на рассвете, в сыром и влажном сумраке, под унизанными росой, как стеклярусом, набрякшими ветвями крушины, Лёшка почувствовал, как невыносимо сосёт в животе. Видимо, те же ощущения были и у Семёна, потому что, проснувшись, тот сразу же сказал:
– Идём грибы искать! Рано ещё, конечно, но хоть сыроежку сгрызть…
С грибами им неожиданно повезло: в низком молодом ельнике в самом деле отыскались ранние сыроежки с серыми и розовыми шляпками, и цыгане испекли их над костром. Быстро, обжигаясь и давясь, заглотали – и с тоской уставились друг на друга. Было очевидно, что на таких харчах далеко не уйдёшь.
– Надо на работу подряжаться, морэ, – хмуро предложил Лёшка, глядя, как над сизыми макушками елей поднимается розовое, влажное, укутанное золотистым туманом солнце. – Пойдём в город, порасспросим… Неужто стройки не найдём? Здесь – не Москва, авось паспортов не спросят.
Сенька упрямо мотнул головой.
– Сразу ведь всё равно не заплатят. Месяц отпашем – тогда только… А за месяц неизвестно куда наших завезут! И ни одной тряпочки на кустах не останется! Нет, Лёшка. Торопиться надо.
– С голоду сдохнем, – напомнил Лёшка. Сенька молчал, глядя в прозрачные язычки пламени. Он понимал, что друг прав и что на одних сыроежках далеко не ушагаешь. Но всё равно нужно идти и идти, не сводя глаз с придорожных кустов, не пропуская ярких лоскутков, что лишь тогда они найдут своих… Что, возможно, ещё немного – и они догонят… Ведь должны же эшелоны стоять иногда! Хоть ночью!
– Так ведь и мы ночью спим, – напомнил Лёшка, и Семён, вздрогнув, сообразил, что думал вслух. Он поднял глаза на друга, криво усмехнулся, увидев его испуганное лицо.
– Боишься, что ночью идти заставлю?
– А кто тебя, дурака, знает… Ума-то нет! – пробурчал Лёшка.
Семён отмахнулся, вздохнул и поднялся.
– Ладно… Идём.
Уже в темноте они дошагали до городка, чернеющего на фоне закатного неба крышами, трубами и накренившейся колокольней, забрались под пустой вагон на заросших полынью путях – и уснули. А наутро Лёшку разбудил истошный визг, и он, едва продрав глаза, понял: ни одна гаджи так вопить не сможет.
Вскочив на перрон, цыгане увидели небольшую толпу, двух рассерженных железнодорожников – и непонятное, смахивающее на чёрта, встопорщенное существо, которое прыгало на месте от негодования и верещало так, что закладывало уши. В первый миг Семён даже попятился, а Лёшка испуганно схватился за плечо друга. Но через минуту оба расхохотались: цыганка была до самых глаз вымазана угольной пылью. С лакированно-чёрного, как у негра, лица сверкали зубы и белки глаз. Цыганка потрясала кулаками и вопила не останавливаясь:
– Смотрите вы на них, а?! Я советский уголь украла! Ага, ага! И съела его весь! Прямо полвагона съела, а вторые полвагона с собой заберу, на зиму засушу!
– Да ты, дура, понимаешь, что не положено в товарняках ездить? – тщетно пытался перебить её пожилой сердитый железнодорожник. – Да как ты туда влезла-то, чёртова кукла? На какой станции? Надо тебе ехать – покупай билет и ехай! Хоть в мягком, хоть в жёстком, хоть…
– В мягком?! Да чтоб твой отец на тот свет в мягком ехал, откуда у меня деньги?! А?! Деньги, я тебя спрашиваю, у меня откуда?! Посмотри на меня, я рваная, босая и несчастная! Ты заплатишь, чтобы я в тот мягкий уселась?! Кому, я спрашиваю, кому я в вагоне мешала? Какой-такой советский уголь воровали, а-а-а?! – заголосила вдруг цыганка на такой пронзительно-режущей ноте, что зажмурились все, а пожилой железнодорожник даже присел. Второй служащий – молодой парень, почти мальчишка с выбивающим из-под фуражки соломенным вихром, гневно замахал на цыганку руками, топнул ногой:
– Да захлопнись ты… гудок фабричный! Понимаешь, что это против власти преступление – в товарняках ездить?! Этот состав с польской границы шёл! Ты в нём с самой Варшавы ехала, небось? Шпионка?
– Что? Я?! Шпивонка?! – задохнулась от возмущения цыганка. Всплеснув руками, она набрала было воздуху для нового вопля, но молодой железнодорожник решительно схватил её за руку.
– А ну перестать орать! Идём! В милиции разберутся, откуда и куда ты в том вагоне ехала! Ваших-то, иностранных цыганских шпионов, сейчас по всей стране вылавливают! Велено следить!
– Родненький! – ахнула цыганка, и голос её сразу сел до сипа. – Золотенький, да ты что? Да какая я шпивонка, что ты себе в голову забил? Мы же цыгане, просто цыгане! По каким-таким я шпивонским делам ехала, я же к мужу верталась, я…
– Вот ты где, проклятая! – вдруг загремел над платформой суровый голос. И железнодорожники, и цыганка обернулись на него – и уставились на идущего спорым шагом прямо к толпе цыгана в измятой рубахе, с кнутом за поясом и мрачным выражением лица. Чёрные волосы стояли торчком, как у лешего. Из-под насупленных бровей грозно блестели глаза.
– Вот ты где, зараза! – на ходу лихорадочно импровизировал Семён, стараясь не думать о том, что будет, если железнодорожники уже успели свистнуть милицию. – Вот ты где, дура проклятая! Да на кого ты похожа, чучела?! Ну, я тебе сейчас!.. – Подойдя, он вежливо отстранил растерявшегося железнодорожника, грубо схватил цыганку за плечо и с размаху швырнул её на перрон. Та с визгом повалилась на колени. Толпа загудела, кто-то засмеялся, кто-то уважительно выругался. Семён выдернул из-за пояса кнут.
– Начальник, миленький, моя это баба! В гости к родне ездила, только вот сейчас вернулась! Дура, она, родной, дура, а не шпионка! Что поделать – кочевая, лесная, никак к советской жизни не привыкнет! И денег ведь ей давал, и велел по-людски билет купить – нет! Никого не слушает! Взобралась в товарняк – и покатила! Что ты с ней делать будешь? Ромны, джя яври сыгедыр[8 - Женщина, беги отсюда быстрее!]!
– Ой, Стёпочка! Ой, родненький, я больше не буду! Умереть мне, не буду больше! Морэ, миро дад дэ адава вагоно бэшэл… Ёв совэл, ничи на шунэл[9 - Друг, у меня отец в этом вагоне сидит. Он спит, ничего не слышит.]… А-а-а-а!
– Ах ты, проклятая! Доездилась?! Доигралась, в шпионки попала?! Ну, я тебе сейчас… Товарищ, миленький, да мы же с ней местные, на улице Ленина живём, где где домики деревянные… – торопливо сочинял Семён, по опыту зная, что улица Ленина нынче имеется в любом, самом крохотном городишке и, уж конечно, на ней будут деревянные домики. Не давая зрителям опомниться, он взмахнул кнутом. Свистнула, разворачиваясь, кожаная змея. Цыганка заверещала, закрывая голову руками:
– Стёпочка! Миленький! А-а-ай!
– Я тебе сейчас покажу, паскуда, как в шпионки записываться! Я тебе покажу, как по товарнякам лазить! Ты у меня узнаешь, как мужа и советскую власть не слушаться! Я с тебя всю шкуру спущу, до костей, чёртова холера!
Кнут свистел. Цыганка визжала. Толпа стояла в окаменелом изумлении. Молодой железнодорожник, машинально придерживая съехавшую на затылок фуражку, оторопело смотрел, как цыган с размаху хлещет кнутом скорчившуюся женщину. Его старший товарищ опомнился первым – и, подскочив, схватил Семёна за руку.
– Эй, цыган, ты что – рехнулся?! Ты что тут творишь? Бабу-то живую, – кнутовьём?! А ну, перестать! Хватит, говорю, развёл тут!.. Сейчас я тебя самого в милицию сведу! За издювательство! Над раскрепощённой женщиной! Забыл, где живёшь? Отойди от неё, говорят! Да что вы за люди за такие?! Всё как при царе у вас до сих пор… Словами, словами бабе толковать надобно!
– Да нешто она слова поймёт, дорогой мой? – заорал и Семён, выдираясь из рук железнодорожника и яростно загоняя кнут за пояс. – Я сам на стройке работаю, где церковь недавно снесли…
– На Заречной, что ль?
– На ней, на ней… И брат мой там же, и отец… А эта – ничего соображать не хочет! И детей ещё глупостям учит!
– Ну так… по-человечьи же вразумлять надо! Кнута-то и скотина не любит, а тут – баба… Человек какой-никакой… Сдурел ты вовсе, цыган, право слово! Не положено ведь по закону – эдак-то жену учить! Ни вашим, ни нашим! У меня ведь тож старуха имеется… По временам смерть как убить хочется – раз и навсегда! А никак невозможно, потому – грех и живая душа… чтоб ей сгореть без суда и следствия…
В ответ на эту глубокомысленную сентенцию Семён лишь тяжело вздохнул. Посмотрел на рыдающую «жену» и поднял полный горести взгляд на возмущённого железнодорожника.
– Да ты взгляни на неё, родной! Взгляни и скажи – чему её научишь? Как есть головешка… морально дефективная! Вставай уже, проклятье моё немытое, хватит выть! Пошли домой! Опять на полгорода меня опозорила, поганка…
Цыганка вскочила, подпрыгнула – и дунула прочь с платформы: только взметнулась грязная юбка. Семён двинулся следом, едва удерживая себя от того, чтобы тоже сорваться на бег.
– Спасибо, дорогой, – сипло поблагодарила цыганка, едва они оказались в узеньком, заросшем черёмухой проулке у станции. – Спасибо, пропала бы я без тебя! Это же надо – шпивонкой назвал! Цыганку-то! Совсем с ума посходили…
– Сильно я тебя приложил? Старался мимо, да пару раз всё-таки попало…
– Ай! Говорить не о чем! – лихо заверила цыганка, поддёрнув разорванный рукав кофты так, чтобы не было видно вздувшегося на коже рубца.
– Как тебя звать, чья ты?
– Изюмка, из смоленских…
– Так, выходит, наша? – обрадовался Семён, с трудом подавив смех: чёрные, живые, блестящие глаза цыганки в самом деле напоминали крупные изюмины, и прозвище казалось удивительно точным. Изюмке на вид было около тридцати, но худенькая, лёгкая фигурка её казалась девичьей, а улыбка – по-детски ясной.
– Я – смолякоскиро, слыхала? А друг мой – из ксанёнков… Лёшка, поди сюда! Ты где там? Вылезай! Дэвлалэ… это что у тебя? С ума сошёл?
Из-за кустов выглянул Лёшка. Его небритая физиономия была грозной и испуганной одновременно, а в руках Лёшка сжимал обломок ржавой трубы.
– Никуда я не сошёл! Я слышу, гаджэ галдят: «В милицию, в милицию…» Выглядываю, вижу – ты ругаешься, кнутом машешь, цыганка вопит, и толпа кругом… – Лёшка бросил трубу и смущённо улыбнулся. – Я сперва испугался – смерть! А потом эту железяку увидал – и подумал: уж пару человек ей с ног всяко сшибить можно… А потом бы – в лес все вместе! Не догнали бы!
– Дурак, – устало махнул рукой Семён. – Тогда бы всех сразу, пачкой, и повязали. Не может Изюмка бежать-то! Отец, понимаешь, у ней в вагоне остался! Сходи-ка лучше посмотри, – народ на платформе разошёлся? Деда вынимать надо!
Ещё с полчаса цыгане сидели в кустах у насыпи, ожидая, пока рассосётся толпа. Когда перрон опустел, они осторожно, по одному пересекли рельсы. Сразу возле железнодорожного полотна начинался заросший медуницей, ромашками и зверобоем лужок, на котором под ярким солнцем сухо и монотонно стрекотали кузнечики и свистели наперебой чибисы. Отцепленный вагон стоял один-одинёшенек, вокруг не было ни души Оглядевшись, Лёшка вполголоса позвал:
– Эй! Пхурором! Выджя, рая угэнэ сарэ[10 - Эй, дед! Выходи, начальники все ушли!]!
Некоторое время никто не отзывался: тишину по-прежнему нарушали лишь птичье посвистывание и сухой треск кузнечиков. Изумлённый Лёшка, покосившись на друга, попробовал ещё раз:
– Пхурором! Выджя[11 - Дед! Выходи!]!
Ни звука в ответ. Лёшка повернулся к Изюмке.
– Ты, ромны, вагон не спутала, случаем?
Не ответив, цыганка подошла к дощатой, испещрённой надписями стене – и со всей мочи бухнула в неё кулаком, завопив так, что с кустов с паническим писком взвилась стая воробьёв:
– Дадо! Ушты[12 - Отец! Вставай!]!!!
Тишина. Затем послышались возня, кряхтение и рычанье, – словно в вагоне просыпался после зимней спячки медведь. Звучало это так устрашающе, что Лёшка попятился. Семён усмехнулся – но сам невольно шагнул назад, когда из вагона медленно и торжественно появилась всклокоченная голова и взъерошенная сивая борода веником. Лица цыгана не было видно: всё оно, как и мордашка Изюмки, было сплошь вычернено угольной пылью. Широченные плечи старика обтягивала солдатская гимнастёрка: тоже вся чёрная. Огромные корявые руки ухватились за край вагона – и дед легко, как молодой, одним прыжком выскочил из него.
– Изюмка, что кричишь? Приехали?
– Ой как приехали! Уж куда как приехали! Так приехали, что меня уже чуть не заарестовали, если бы не эти ребята! – замахала руками Изюмка. – Дыкх[13 - Смотри], они из наших тоже, из смоленских!
– Ты что же, пхурором, неужто не слыхал ничего? – недоверчиво спросил Семён, подходя ближе и окидывая уважительным взглядом могучую фигуру деда. – Изюмка твоя тут так кричала, что мёртвый проснулся б!
– Мёртвый – да, а отец ни за что бы не проснулся! – гордо ответила вместо старика Изюмка. – У них в роду все мужики такие: хоть кричи над ними, хоть стреляй, хоть колокольню ломай, – не проснутся!
– Прямо как этот… как же его… – Семён наморщил лоб, вспоминая сказку, которую когда-то рассказывала жена. – Дядька Черномор, вот кто!
– Я не Черномор, чяво, – солидно и слегка обиженно ответил старик, тщательно вытирая чёрной ладонью лицо. – Я – Командир. Дед Вано Командир! Слыхал?
Своё прозвание смоленский цыган Вано получил двенадцать лет назад, когда бывшая российская империя догорала в умирающем пламени гражданской войны, а на её южных окраинах гремели последние бои. Остатки белогвардейских полков уже не надеялись победить – и пытались лишь выиграть время. Солдаты, понимающие, что белая армия обречена, дезертировали целыми ротами. Новые части наспех формировались из кого попало: авантюристов всех мастей, выпущенных из тюрем уголовников, беспризорщины, стариков, подростков и разнообразного сомнительного элемента, взятого во время облав на рынках и вокзалах. В один из дней в такую облаву попал младший сын Вано. Двадцатилетнего цыганского парня под угрозой расстрела привели к присяге и загнали в эшелон, который через полчаса тронулся в Крым.
В день, когда забрали сына, Вано в таборе не было: он ходил на дальний хутор лечить знакомому мужику заболевшую лошадь. Вернувшись, он увидел у шатра чёрную от горя жену и притихших, заплаканных дочек.
Дочерей у Вано было шесть, сын – всего один. И поэтому, узнав о случившемся, цыган молча ушёл в шатёр – и появился оттуда через несколько минут: в старой шинели внакидку и с мешком в руках.
– Маня, положи мне сала и хлеба. Поеду Стёпку искать. При мне авось не убьют его.
Жена, схватившись за голову, рухнула на колени у костра и заплакала. Взвыли и дочери. Вано с минуту смотрел на заливавшихся слезами женщин. Затем, сдвинув брови и угрожающе потрогав торчащий за поясом кнут, сурово спросил:
– Самому мне, что ли, собираться?
Через полчаса Вано с мешком за плечами спорым шагом шёл по пыльной дороге к городу.
Он искал сына, перебираясь из города в город, с вокзала на вокзал, то трясясь в вагоне, то сидя в крестьянской телеге, то шагая по дороге вслед за конными частями. Не особенно понимая, из-за чего на этот раз воюют русские, Вано расспрашивал всех подряд о цыганском парне по имени Стёпка. Но ни гаджэ, ни цыгане нечем не могли помочь ему – и в конце концов Вано оказался в Первой Конной.
Война Вано не остановила: он успел повоевать «в германскую», свист пуль и грохот снарядов не пугали его. Он смертельно боялся лишь одного: что погибнет, не успев вытащить из этого ада кромешного своего Стёпку. Опытным солдатом, пусть даже и цыганских кровей, Красная армия разбрасываться не могла: Вано очутился в составе расчёта батарейного орудия. Со своим отрядом он прошёл всю Бессарабию, добрался до Крыма, вслед за кавалерией вошёл в Ялту – но остатки врангелевской армии уже покинули родную землю, отправившись через море в Турцию.
За минувший год Вано почти смирился с тем, что больше никогда не увидит сына: глупо было рассчитывать на это, видя, как сотнями гибнут люди, как изувеченные трупы сваливаются в общие рвы-могилы, как целые госпитали вымирают от тифа и гангрены… «Должно быть, сгинул Стёпка,» – думал он, методично обходя госпитали и больницы, расспрашивая на пристанях, вокзалах и базарах – не видел ли кто? Не встречал ли? Но сына не было нигде.
Из Ялты Вано поехал в Симферополь, из Симферополя – в Керчь, из Керчи – в Евпаторию… Иногда ему встречались кочевые цыгане. От них Вано с облегчением узнавал, что его жена и дочери живы и здоровы, но про сына по-прежнему никто ничего не слыхал.
Осень двадцать первого года застала Вано в Джанкое. Город был забит беженцами всех мастей. Каждый день от порта отходили переполненные суда. Суматоха стояла страшная, на улицах мелькали испуганные лица, все куда-то мчались, что-то тащили, наспех продавали, бестолково покупали, теряли и бросали, плакали, бодрились, кричали… Река людей с детьми, узлами и чемоданами текла к порту. Вано пробивался сквозь неё, привычно устремляясь на базар.
Рынок был пуст. Между деревянными прилавками шуршали скомканные газеты, листовки Добровольческой армии и сухие листья каштанов. Одинокая тётка, нахохлившись и кутаясь в неожиданно изящную мантилью из чёрных кружев, сидела на ступеньках и печально смотрела на пляску листьев. Рядом с ней стояло полное ведро слив – больших, матово-сизых, уже начавших исходить густым соком. Увидев Вано, она без особой надежды спросила:
– Папироски не найдётся ли, дядя цыган?
Папирос у Вано не было, но была махорка. Торговка обрадовалась, тут же подхватила с земли газетный лист, и через минуту они с Вано дружно дымили самокрутками. Выбрав из своего ведра горсть слив покрепче, тётка протянула их цыгану:
– Бери, ешь… Всё едино ничего не продам: вон как сегодня завернулось-то всё. Бери, ещё дам! Хоть всё ведро забери для своих цыганят!
– Спасибо, милая. Цыганята мои далеко. – Вано впился зубами в сливу, понимая, что вряд ли удастся сегодня перекусить ещё чем-то.
– Далеко? – удивилась тётка. – Вон как, а я тут кажин день цыганку вижу! Думала – табор пришёл! Молоденькая такая, приходит на базар, меж рядов бродит, то просит, то гадает кому-то… Я-то ей ещё говорила: что ты, дурочка, здесь болтаешься, иди в порт! Там сейчас господа чистые, как цыпки без головы, носятся, что им ни скажешь – всему поверят, озолотят тебя… А она только носом шмыгает: не могу, мол, от мужа далеко отойти…
– Да ну? – заинтересовался Вано. – Когда это цыган жену гадать не отпускал?
– Да он у ней то ли ранетый, то ли хворый, – охотно пояснила торговка. – В госпитале на Каштановой валяется, а она при нём.
Тут уже Вано заинтересовался всерьёз. Лежащий в госпитале цыган наверняка был военным, а значит, его можно было расспросить о сыне. Надежда была крошечной, но за год Вано привык беречь и крохи.
– Где эта Каштановая, милая?
Госпиталь оказался длинным, жёлтым, унылым зданием с разбитыми окнами. Едва войдя, Вано понял, что опоздал: в коридорах не было ни души. Сквозняк гонял по выщербленному, затоптанному полу обрывки бинтов и опалённые клочки бумаги. Было сыро, холодно. Под потолком чирикали воробьи, налетевшие с улицы. Стоя на пороге, Вано громко позвал:
– Эй! Есть кто живой?
Никто не отозвался. Вано позвал снова – всё та же тишина. Вздохнув, он уже повернулся, чтобы уйти… и попробовал ещё раз, наудачу:
– Эй, ромалэ!
И сразу же (Вано даже испугался) появилась цыганка. Появилась как привидение, бесшумно, словно соткавшись из сырой темноты на лестнице. Она была очень испугана, очень худа и совсем молода: Вано не дал бы ей больше шестнадцати. Небрежно заплетённые волосы свисали из-под кое-как повязанного платка. С коричневого от загара, худого, осунувшегося лица настороженно блестели глаза. Не сводя взгляда с Вано, она хрипло спросила его о чём-то – и он, понимая, что она говорит по-цыгански, всё равно не разобрал ни слова.
– Из каких ты, дочка? – перешёл он на русский. – Как тебя зовут?
– Плащунка. Янка.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом