978-5-04-182941-4
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 14.06.2023
Наутро меня разбудил яркий солнечный свет – я забыла опустить жалюзи. Я в изумлении поднялась, размышляя несколько секунд: не приснилось ли мне все это?
Я услышала шум в квартире. Кто-то был в гостиной или на кухне. Я оделась как можно быстрее, чтобы узнать, что происходит. И даже не причесалась.
На кухне мама держала в обеих руках чашку с кофе. Она пила неторопливо, улыбалась, а ее карие глаза сияли. На ней была лиловая блузка, темно-синие брюки и туфли, которые она называла балетками. Она подошла и поцеловала меня. А я, почувствовав ее так близко, закрыла глаза, сама не зная почему.
Я быстро принялась завтракать.
– Анна, не спеши…
Но мне хотелось доесть как можно скорее. Я хотела узнать, что это за люди на снимках, потому что была уверена, что мы очень скоро найдем информацию о семье отца. И история о корабле, который, возможно, утонул в океане, нам в этом поможет. Когда мы вышли из квартиры, я увидела, как мама быстро повернулась, заперла дверь и замерла на минуту, как будто передумала. Когда мы вышли на улицу, она прошла вперед шесть шагов, отделявших ее от мира, который она успела позабыть, даже не держась при этом за железный поручень. Когда мы вышли на тротуар, мама взяла меня за руку и заставила ускорить шаг. Казалось, она хотела набрать в легкие как можно больше воздуха, даже несмотря на прохладу, и почувствовать лучи весеннего солнца на своем лице. Она улыбалась встречным людям и, казалось, чувствовала себя свободной. Когда мы добрались до Челси, где находилась фотостудия, мне пришлось помочь ей открыть тяжелые двойные двери из стекла. Мужчина за прилавком, ожидавший нас, надел белые перчатки, развернул рулоны с негативами на просмотровом столе с подсветкой и принялся рассматривать их через увеличительное стекло один за другим. Мы получили настоящее сокровище из Гаваны. А я детектив, работающий над тайной, которая вот-вот откроется. Мы видели, как негативы обернулись: черное стало белым, а белое – черным. Скоро под мощными лампами и химическими препаратами наши призраки оживут.
Несколько минут мы рассматривали фотографию, помеченную белым крестом. В углу была размытая надпись на немецком, которую мама нам перевела:
– Сделана Лео 13 мая 1939 года.
На снимке была девочка, очень похожая на меня, смотревшая в окно, которое, по мнению седоволосого мужчины, могло быть корабельным иллюминатором.
Думаю, мама немного забеспокоилась, когда увидела, как сильно я разволновалась из-за негативов. Она считала, что я надеюсь получить от них ответы на многие вопросы, а ответы эти будут неутешительными. Теперь нам нужно было узнать, откуда они взялись, кто из родственников отца есть на фотографиях и что с ними стало. По крайней мере, мы знаем, что один из них отправился на Кубу. А что стало с остальными?
Отец родился в конце 1959 года, но этим негативам больше семидесяти лет, так что здесь мы говорим о тех днях, когда мои прадедушка и прабабушка прибыли в Гавану. Возможно, их сопровождал мой дедушка, который тогда был ребенком. Мама думала, что эти фотографии сделаны в Европе и во время плавания, когда они бежали от приближающейся войны.
– Твой отец был совсем немногословным человеком, – сказала она снова.
Когда мы возвращались домой на такси, она взяла меня за руку, так, чтобы завладеть моим вниманием. Я знала, что есть и другие сведения, которые она хотела мне передать, что-то, что она носила в себе все эти годы. Она по-прежнему считала, что я слишком маленькая, чтобы понять, что случилось с моей семьей. Мама, я сильная. Ты можешь мне рассказать что угодно. Я не люблю тайн. И мне кажется, что в этой семье их ужасно много. Было бы гораздо проще, если бы она рассказала мне, как именно я потеряла отца, еще до того, как я пошла в Филдстонский детский сад. Но мама всегда говорила одно и то же: – Однажды твой отец ушел и не вернулся. И больше ничего.
– Думаю, пришло время тебе узнать кое-что. По отцу ты тоже немка, – сказала мама с легкой, будто извиняющейся улыбкой. Я не ответила. Просто не среагировала.
Когда такси выехало на Вест-Сайд-Хайвей, я открыла окно. Холодный ветер с Гудзона и шум машин не дали маме продолжить. А я все думала о том, что она только что сказала.
Когда мы добрались до дома, мои щеки замерзли и раскраснелись. У парадной мы встретили мистера Левина и Бродягу: после прогулки они часто отдыхали на ступеньках.
Ханна
Берлин, 1939
Ужин был накрыт. Столовая, отделанная панелями из темного дерева, которые давно уже никто не полировал, стала нашей тюрьмой. Потолок с тяжеловесной квадратной лепниной, казалось, вот-вот рухнет нам на голову. Теперь у нас в доме не было слуг: они все ушли. Включая Еву, которая служила нам еще с моего рождения. Для нее это было небезопасно, да и она не хотела видеть, как мы страдаем. Хотя, на мой взгляд, на самом деле она оставила нас потому, что не хотела стоять перед выбором: доносить на нас или нет.
Впрочем, втайне Ева продолжала приходить к нам, и мама все так же платила ей, как будто она по-прежнему была нашей служанкой.
– Она часть нашей семьи, – объясняла она отцу каждый раз, когда он предостерегал ее от лишних трат, чтобы не остаться в Берлине без гроша в кармане.
Иногда Ева приносила нам хлеб или готовила дома, а потом приносила еду в огромном котелке, и нам оставалось только разогреть ее. У нее был ключ, и раньше она входила через парадную дверь. Но теперь ей приходилось заходить через служебный вход, чтобы фрау Хофмайстер не увидела ее из окна. Эта женщина постоянно все разнюхивала; она и была надсмотрщиком в нашем доме. Я даже затылком чувствовала ее взгляд. Всякий раз, когда я выходила на улицу, ее взгляд преследовал меня и пригибал к земле. Она была пиявкой, которая бы отдала что угодно за то, чтобы заиметь одно из маминых платьев, попасть к нам в квартиру и вынести оттуда все украшения, сумки и обувь ручной работы, которая никогда бы не налезла на ее пухлые ноги.
– За деньги хороший вкус не купишь, – вынесла вердикт мама.
Фрау Хофмайстер тратила на платья целое состояние, но на ней они всегда смотрелись как с чужого плеча.
Я не могла понять, почему мама одевалась и красилась так, как будто она собиралась на вечеринку. Она даже наклеивала накладные ресницы, придававшие ее полуприкрытым глазам еще более томное выражение. У нее были очень широкие веки, «идеальные для макияжа», как говорили ее подруги. Но она наносила на лицо лишь небольшое количество косметики: немного румян и пудры, немного туши и несколько серых штрихов вокруг глаз. Помадой она пользовалась только по особым случаям.
Наша столовая становилась все просторнее с каждым днем. Я откинулась на стуле и всмотрелась в родителей с расстояния. Я не могла разглядеть их лиц, их черты казались размытыми. Единственным источником света была лампа, висевшая над столом и придававшая тарелкам из китайского фарфора бледно-оранжевый окрас.
Мы сидели вплотную к прямоугольному обеденному столу из красного дерева с массивными ножками. Рядом с папиной тарелкой я увидела номер журнала «Немецкая девушка», пропагандистское издание Союза немецких девушек. Все мои друзья – а точнее, одноклассницы – были подписаны на него, но папа никогда не разрешал мне приносить домой этот «печатный мусор». Но я не понимала, зачем он положил журнал рядом с собой. Может, начнем есть? Они оба выглядели озабоченными и сидели, склонив голову. Казалось, они не решаются заговорить со мной. В молчании они одновременно подносили ложки с супом ко рту и с трудом его проглатывали. Никто из родителей даже не посмотрел на меня. Что я сделала? Папа перестал есть и поднял голову. Теперь он пристально смотрел на меня. Он перевернул журнал и со сдерживаемым гневом подтолкнул его ко мне.
Я не могла в это поверить. Что теперь со мной станет? Лео меня возненавидит. Мне придется забыть о наших ежедневных полуденных встречах в кафе фрау Фалькенхорст. Никто больше со мной не станет пить горячий шоколад. Сын булочника оказался прав, Лео. Тебе следовало меня бросить. И не приходи искать меня.
На обложке журнала для чистых молодых девушек – тех, что не носят клеймо, полученное от четверых прародителей, у которых маленькие вздернутые носики, белая, как пена, кожа, а глаза голубее неба, в которых нет ни намека на несовершенство, – была именно я, улыбающаяся, смотрящая вдаль. Я стала «Немецкой девушкой» месяца.
Казалось, в столовой совсем пусто. Даже не было слышно стука ложек, погружаемых в злосчастные тарелки с супом. Никто со мной не говорил. Никто меня не упрекал.
– Папа, я не виновата! Поверь!»
Фотограф, которого мы посчитали доносчиком, оказался огром, работавшим на издание «Немецкая девушка». А я-то считала, что даже если бы я в тот день терлась так, что кожа бы слезла, он все равно обнаружил бы мое клеймо, и именно поэтому он меня и сфотографировал.
– Как же он мог так ошибиться? – спрашивала я, но никто не отвечал.
– Ты грязная, Ханна. Больше не садись за стол в таком виде, – сказала мама, и впервые этот эпитет в мой адрес не показался мне ругательством.
Да, я замаралась, и мне хотелось, чтобы весь мир знал, что меня заботит, грязная ли я, запачканная или растрепанная. Я хотела сказать это родителям, но не могла, поскольку в итоге мы все были грязными. Никто этого не избежал. Даже изящная и высокомерная Альма Штраус, которая теперь носила фамилию Розенталь и была такой же грязной, как и нежелательные личности, ютившиеся в тех комнатах в квартале Шпандауэр-Форштадт. Этого не избежал и папа, знаменитый профессор Макс Розенталь, который сейчас печально расхаживал взад и вперед по комнате, глядя в пол. Я вышла из-за стола и пошла переодеться, чтобы сделать маме приятное.
Я надела идеально отутюженное белое платье с короткими рукавами. Тебе такое нравится, мама? Я не надену это платье в тот день, когда нам придется все бросить. Я не могла в нем пошевелиться. Иначе оно растянется. Если я сяду, оно помнется. Даже от слезинки на ткани оставалось пятно. Еще я вымыла руки, так тщательно их намылив, что они так и пахли сульфатом, когда я вернулась к столу. Когда я ела суп, мама оглядела меня с ног до головы, но без неудовольствия.
Папа вздохнул. Он взял журнал и убрал его в портфель.
– Возможно, обложка этого журнала с твоим лицом когда-нибудь принесет пользу, – сказал он, сдаваясь. – Вред она уже принесла.
– Мы можем хотя бы теперь спокойно поесть? – сказала мама.
Тишину в комнате нарушал только тихий скрип ложек о мейсенский фарфор, которым мама начала пользоваться только тогда, когда узнала, что ей вскоре придется оставить его и он достанется какой-нибудь вульгарной берлинской семье.
– Фарфор, который принадлежал семье Штраус более трех поколений, – вздохнула она и съела еще ложку супа.
Я не притрагивалась к своей тарелке. Мне казалось, что, если я разобью какой-нибудь предмет, родители совершенно точно отправят «немецкую девушку» на поезде неизвестно куда. И горе мне, если я издам хоть звук, поглощая этот прозрачный безвкусный суп, в котором плавала лишь пара картофелин и грубо нашинкованный красный лук, – тогда меня отправят прямиком в кровать на голодный желудок.
– Мадагаскар, – сказал папа.
Я не имела ни малейшего понятия, о чем он говорит. Мама поднесла ложку с уже остывшим супом ко рту и медленно опустила ее. Молчание. Я ждала, когда папа продолжит. Мадагаскар.
– На каком континенте находится Мадагаскар? В Африке? Мы поедем так далеко? – спросила я, но они мне не ответили.
Богиня старалась сдержаться, но слеза все же покатилась по ее щеке. Поспешно вытерев ее белой кружевной салфеткой, она улыбнулась и слегка коснулась моей руки, чтобы показать, что она не придает этому значения. Печаль отступила. Нам придется эмигрировать: другого выбора нет.
– Чем дальше мы уедем, тем лучше, – произнесла она, подкрепляя сказанное еще одной ложкой супа. Поднеся белые как снег руки к шее, она огладила ее аристократичным движением.
– Эфиопия, Аляска, Россия, Куба, – продолжал папа перечислять возможные направления.
Мама посмотрела на меня и улыбнулась. Потом она заговорила и, казалось, не собиралась останавливаться:
– Не плачь, Ханна. Мы поедем куда придется. Мы знаем несколько языков. И если понадобится, выучим еще. Мы совсем другие, пусть даже они относятся к нам так же, как и к остальным. Начнем все сначала. Если у нас не будет дома напротив парка или на берегу реки, будет на берегу моря. Давайте насладимся последними днями в Берлине.
Ее спокойствие напугало меня. Она говорила, выделяя каждое слово и растягивая гласные, как в церкви. Остановилась набрать воздух и продолжила. Я почувствовала, что она вот-вот расплачется, начнет обвинять отца, проклинать свою ужасную жизнь, прошлое и наследственность.
Она казалась настолько хрупкой, что я была уверена: она не вынесет путешествия на Мадагаскар. Или же простой выход в отель «Адлон»; или последнюю прогулку к Бранденбургским воротам; или прощальный поход к колонне Победы, памятнику павшим в объединительных войнах Германии, который мы посещали осенними днями.
– Мы могли бы пойти в «Адлон», Ханна. Мы должны попрощаться с месье Фурно, он всегда был очень любезен. И с Луи, конечно же.
У меня слюнки потекли при мысли о сладостях, которые подавал нам месье Фурно. Я вспомнила, что, разворачивая мою салфетку, он наклонялся так близко, что его заостренный нос оказывался совсем рядом с моим лицом и я чувствовала его дыхание. Луи был сыном владельца, а теперь принял на себя управление. Он был в восторге от мамы и того уважения, которая она выказывала отелю. Обычно он приходил посидеть с нами и рассказывал, какие знаменитости из немецкого высшего общества, или даже Голливуда, находились в отеле в тот момент.
Маме было трудно принять тот факт, что теперь ей больше не рады в отеле, который она считала своим собственным. Она любила с гордостью говорить о том, что он был символом современной Германии и элегантности.
У отеля был мрачный фасад, но внутри своды поддерживали колоссальные мраморные колонны, а в холле находился необычный фонтан, украшенный скульптурами черных слонов.
В 1907-м мамины родители были приглашены на открытие отеля. В тот день дедушка подарил бабушке «Слезу» – несовершенную жемчужину, ее любимое украшение, которое, как из года в год напоминала мама, однажды станет моим. Когда ей исполнилось двенадцать, «Слеза» перешла к ней, и она носила ее только по особым случаям.
Однако теперь Луи привечал огров. Это были представители высшего общества и власти, которые придавали отелю его блеск, а не просто богатая наследница, считавшая себя более загадочной, чем богиня Гарбо, и сочетавшаяся браком с нуждающимся профессором. Теперь же мы оказались мерзкими людьми, портившими репутацию легендарного места.
Однажды, когда в доме чистили огромные персидские ковры, мы жили в двухкомнатных апартаментах отеля с видом на Бранденбургские ворота. Моя комната, примыкавшая к родительской, была чрезвычайно просторной. Каждое утро я отодвигала красные бархатные занавеси и открывала окно, впуская городской шум. Мне нравилось смотреть, как люди бегут за трамваями, наблюдать за многочисленными машинами, снующими по Унтер-ден-Линден. В холодном воздухе Берлина плавали ароматы тюльпанов, сахарной ваты и свежего пряного печенья с орехами.
Я тонула в перьевых подушках и сверкающих белизной простынях, которые меняли дважды в день. Завтрак мне приносили в постель, а горничные приветствовали меня, говоря:
– Доброе утро, принцесса Ханна.
Мы одевались ко второму завтраку, переодевались к чаю, а вечером снова меняли наряды.
– Да, конфеты Луи с вишнями, – сказала я оживленно, притворяясь ненасытным ребенком, чтобы повеселить маму.
Я внимательно наблюдала за ней: и ее медленные движения, и напряжение, с которым она подносила ко рту легкую ложку. Я хотела, чтобы она посмотрела на меня, осознала, что я существую. Мама, пожалуйста, давай ты снова будешь читать мне те романтичные французские романы прошлого века. Расскажи мне о мадам Бовари, о той уставшей от жизни женщине, которая отчаянно влюбилась. Ты очень хотела назвать меня Эммой в ее честь, но отец не позволил. Единственная деталь, которую я помнила из этого произведения о любовных связях и предательствах, – тот факт, что Эмма периодически выпивала ложку уксуса, чтобы муж думал, что она больна и истощена. Однажды утром я рано встала; мне было очень грустно, хотя ни ты, ни Ева ничего не заметили. Я пошла на кухню и выпила уксуса, чтобы на лице отразилось то, как я себя чувствовала. Еще мне хотелось иметь всегда наготове хлопковый платок, смоченный в уксусе, как у Эммы, на случай, если кто-нибудь потеряет сознание. Но в нашей семье только я теряла сознание, и все из-за одного вида крови. Ты не должна была ожидать, что я теперь буду умненькой маленькой девочкой с хорошими манерами, которая может беседовать в чайных кафе о литературе и географии. С тобой мне хотелось вести себя отвратительно, бегать, кричать, прыгать и плакать. Был даже эпизод, когда я раскапризничалась, как обычная маленькая девочка:
– Я никуда не пойду! Я не хочу никуда выходить из комнаты! Вы идите и оставьте меня здесь с Евой!
Я взяла с собой в кровать куклу в красном платье из тафты. Мама подарила мне ее в прошлом году, но я ее терпеть не могла. Я притворялась маленькой девочкой и винила родителей за все, но в глубине души я знала, что моя судьба не зависела ни от меня, ни от них; а они просто старались выжить посреди разрушающегося города.
В дверь постучали. Я спряталась под простынями, но почувствовала, как кто-то подошел и сел на кровать рядом со мной. Это был папа, смотревший на меня с сочувствием.
– Моя девочка, моя немецкая девочка, – сказал он, и я позволила моему самому любимому в мире человеку обнять меня.
– Мы будем жить в Америке – в Нью-Йорке, – но мы все еще в списке ожидания на въезд. Поэтому сначала нам придется поехать в другую страну. Только на время, я обещаю. – Голос отца успокоил меня. Его тепло согревало, а дыхание окутывало меня. Если он продолжит говорить со мной так же размеренно, я скоро усну. – Наша квартира в городе небоскребов уже ждет нас, Ханна. Мы будем жить в доме, увитом плющом, на Морнингсайд-драйв, который называется Мон-Сени, как горный проход. Из гостиной мы сможем каждое утро наблюдать восход солнца.
Сейчас, папа, самое время дать мне поспать. Я не хочу знать, о чем ты мечтаешь. Я хочу, чтобы ты спел мне колыбельную, как раньше, когда я была маленькой и засыпала у тебя на руках, самых сильных в мире. Я снова стала хорошей девочкой и не собиралась вмешиваться в дела взрослых. Девочкой, которая не хочет от тебя отделяться, а, напротив, льнула к тебе, пока не погрузилась в сон. Я снова стану ребенком. Я проснусь и подумаю, что это был кошмарный сон. Что ничего не изменилось.
Отец не переживал из-за того, что мы потеряем то, что было нашим по праву, или из-за того, что нам придется уехать из Берлина в какой-то удаленный уголок земли. Он имел профессию. И он мог начать все сначала без гроша в кармане: у него это было в крови. Отец переживал за маму, поскольку видел, что каждый прожитый день ложится на ее плечи грузом целого года.
Не думаю, что мама могла бы приспособиться к жизни за пределами дома, без украшений, платьев и духов. Вне всякого сомнения, она сойдет с ума. Мамина жизнь мерно текла в стенах дома, принадлежавшего ее семье уже несколько поколений. Единственное место, где ей нравилось жить в окружении фотографий ее родителей, где она хранила Железный крест – награду, которую ее дедушка принес с Великой войны.
Отцу же будет больше не хватать граммофона и пластинок. Ему придется проститься с Брамсом, Моцартом и Шопеном навсегда. Но, как он всегда говорил, у музыки есть замечательное свойство: ее всегда можно взять с собой в своей памяти. И никто у тебя ее не отнимет.
А я уже начинала скучать по тому времени после полудня, которое я проводила с отцом в его кабинете. По тому, как я открывала для себя страны по его древним картам, слушала рассказы о его путешествиях в Индию и вверх по Нилу, представляя себе экспедицию в Антарктику или сафари в Африке, куда мы отправимся вместе.
– Однажды мы с тобой непременно это осуществим, – говорил отец в утешение.
Не забудь обо мне, папа. Я хочу снова стать твоей ученицей, изучать географию далеких континентов. И мечтать, просто мечтать.
Анна
Нью-Йорк, 2014
Я закрыла глаза – и вот я уже на палубе огромного корабля, плывущего неизвестно куда. Я открыла глаза, и меня ослепило солнце. Я девочка с подстриженными волосами на борту корабля посреди океана.
Я проснулась, но все еще не знала, кто я: Ханна или Анна. Мне казалось, что мы с ней – один человек.
На деревянном обеденном столе мама разложила черно-белые фотографии, добравшиеся до нас с острова в Карибском море, расположенного в нижней части карты.
В прихожей, на белой стене, рядом с деревянным книжным шкафом, теперь можно увидеть увеличенную фотографию девочки, выглядывающей из иллюминатора. Она не смотрит на берег, на воду или вдаль. Она как будто бы ждет чего-то. Нельзя сказать, пришли ли они в порт или все еще в море.
Она с обреченным видом подпирает голову рукой. Волосы девочки разделены на косой пробор, а стрижка открывает круглое лицо и нежную шею. Кажется, у нее светлые волосы, но контрастность на фотографии такая высокая, что мне трудно выделить ее глаза, не то что сказать, действительно ли она похожа на меня.
– Профиль, Анна, профиль, – сказала мама с улыбкой. Она тоже очарована фотографиями, особенно той, где была эта девочка.
Я нашла журнал с рассыпающимися страницами и выцветшими, размытыми фотографиями, чтобы удостовериться, что на обложке изображена та же девочка. Я пролистала его, но так и не нашла упоминания о плавании через Атлантику. Никто не мог разгадать эту тайну. Мама немного знает немецкий, но она почти не смотрела на журнал – ее больше интересовали фотографии, которые мы проявили. Она начала их сортировать: семейные портреты, изображения интерьера, снимки на борту корабля. На одном конце стола она отложила фотографии одного и того же мальчика.
Даже не верится, что письму с Кубы удалось поднять маму с постели. Теперь она была совершенно другой женщиной. Я все еще не знала, стал ли причиной сам конверт или ужас предыдущего дня. Но я чувствовала, что она впервые обращала на меня внимание и принимала меня в расчет. Я видела, как напряженно она разглядывала фотографии семьи, бегущей на другой континент от надвигающейся войны.
– Это как смотреть фильм, снятый в Берлине двадцатых или тридцатых годов, – мире, который вот-вот исчезнет. От тех дней, Анна, почти совсем ничего не осталось, – сказала мама, тщательно изучая фотографии.
Она убрала волосы за уши, как раньше, и даже нанесла легкий макияж. Если повезет, в эти выходные она разрешит мне ее накрасить и поиграть с косметикой, как мы делали раньше, когда я еще не ходила в школу, а она не лежала целыми днями в постели.
Мне уже нужно было идти делать уроки, но я предпочла остаться с мамой за столом. Еще несколько минут, а потом я пойду на кухню и сделаю чай.
Выбитые витрины магазинов, звезда Давида, разлетевшиеся повсюду осколки, граффити на стенах, грязные лужи, мужчина, отворачивающийся от фотоаппарата, печальный старик, нагруженный книгами, женщина с огромной детской коляской, другая дама, в шляпе, перепрыгивающая через лужу, сверкающую как зеркало, влюбленная пара в парке, мужчины в черной одежде и шляпах. Кажется, на них была форма. Все мужчины в головных уборах. Переполненные трамваи. И снова стекло… Фотографа явно привлекали осколки стекла на мостовых.
Также мама принесла домой диск с фотографиями, чтобы я могла распечатать их так, как мне хотелось, обрезать или увеличить. Мне еще много предстоит выяснить. Когда чай был готов, я подошла к маме поближе. Воспользовавшись моментом, я закрыла глаза, глубоко вздохнула и ощутила аромат ее мыла. Мой взгляд остановился на фотографии у мамы в руках, на которой было изображено красивое здание с крышей, разрушившейся при пожаре. Я посмотрела на ее короткие ногти с маникюром, пальцы без колец – даже без обручального кольца – и погладила их. Она откинула голову назад и прижалась ко мне. Мы снова были вместе.
– Какой же ужасной была ночь на десятое ноября 1938 года. Никто такого не ожидал.
У мамы стоял ком в горле. Я слушала ее рассказ об ужасных драматических событиях, но не чувствовала печали, только радость от того, что мама со мной. Я боялась, что из-за огорчения она снова может вернуться в постель. Лучше подождать с фотографиями, пока она полностью не поправится. Но она продолжала:
– Во всех магазинах были выбиты стекла. Возможно, одна из разоренных лавок принадлежала твоим прадедушке и прабабушке. Кто знает. Хрустальной ночью, или Ночью разбитых витрин, были сожжены все синагоги. Только одна осталась, Анна.
Мужчин забирали, разлучали семьи. Всех женщин заставляли называть себя Сарами, а мужчин – Израилами, – и мама поспешно добавила: – Я говорила отцу, что скорее бы умерла, если бы мне пришлось сменить имя. Некоторым удалось бежать, других позже отправили в газовые камеры.
Настоящий фильм ужасов. Я не могла представить нас двоих в том городе. Не знаю, выжила бы мама. В то время Берлин для таких, как мы, был просто адом. Люди потеряли все.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом