Я сижу на диване с обивкой вишневого цвета и никак не могу унять дрожь в коленках; кисть сильно болит, я пытаюсь отогнать страх, но тщетно, ведь я не знаю, что меня ждет. Я даже не представляю, где нахожусь.
Это помещение больше моей комнаты на Базе, но все равно довольно маленькое. Стены в нем светло-серые, на полу лежит темно-серый ковер, из мебели имеются вишневый диван и широкий стол, к которому на дальнем конце приставлены два стула, обращенные в мою сторону. Тут чисто и опрятно, на столе лежит какой-то приборчик, над дверью – камера видеонаблюдения. Женщина с добрым лицом, одетая в белую форму, – сестра Харроу, шепотом напоминает внутренний голос, она сказала, ее зовут сестра Харроу, – привела меня сюда пять минут назад, и перед тем, как она распахнула дверь, я прочла надпись на табличке: «Кабинет для интервью № 1». Перед уходом сестра Харроу поинтересовалась, не нужно ли мне чего-нибудь. Я не знала, что и ответить.
Раздается щелчок дверного замка, и у меня перехватывает дыхание. Дверь открывается, входит мужчина: невысокий, с густой бородой, редеющими волосами и с морщинками, глубоко залегшими в уголках дружелюбных глаз. На нем белая рубашка с галстуком, через плечо перекинут кожаный портфель на ремне. Незнакомец выдвигает стул, садится, достает из портфеля несколько блокнотов и ручек и аккуратно раскладывает их перед собой. Обустроившись, он нажимает кнопку на приборчике, дожидается, пока на нем вспыхнет маленький зеленый индикатор, и наконец улыбается мне.
– Привет, – произносит он.
Я молчу.
Я помню, что задала человеку в костюме вопрос – раньше, когда лежала в полузабытьи. Сейчас я соображаю лучше, однако некоторые вещи настолько прочно закрепились у меня на подкорке, что я уже и не помню того времени, когда их там не было, поэтому мне трудно переосмысливать свое отношение к ним даже теперь, после всего случившегося.
Никогда не разговаривайте с Чужаками. Никогда.
– Меня зовут доктор Роберт Эрнандес, – продолжает он. – Я заведую психиатрическим отделением детской больницы при Техасском университете в Остине. Понимаешь, что это означает?
Я не отвечаю.
– Я занимаюсь здоровьем детей, – поясняет он. – В частности, тех, которые пережили травмирующие события. Я слушаю их и стараюсь помочь.
В моем сознании отец Джон визжит, что единственная цель Чужаков – причинить мне вред, поиздеваться надо мной и убить.
– Знаю, ты оказалась в жуткой ситуации, – говорит доктор Эрнандес. – Пережила настоящий ад и страдаешь от боли. Однако я вовсе не враг, что бы там тебе ни внушали, и, клянусь, я не сделаю тебе ничего плохого. Я лишь хочу тебе помочь, и для этого ты должна научиться мне доверять. Сперва хотя бы чуть-чуть. Как считаешь, у тебя получится?
Я безмолвно взираю на него. Судя по выжидающему взгляду, доктор Эрнандес даже не представляет, о чем просит.
– Начнем с простого, – предлагает он. – Может, назовешь свое имя?
Я не отвечаю, но продолжаю глядеть ему в глаза.
– Ладно, – произносит он. – Все в порядке. Тогда давай так: я задаю вопрос, а ты просто киваешь или качаешь головой. Говорить не придется.
Я сижу не шелохнувшись, стараюсь даже не моргать. Улыбка на лице доктора Эрнандеса слегка меркнет.
– Нет? Не хочешь попробовать?
Я моргаю – глазам уже больно, – и только. Он кивает и что-то записывает в один из блокнотов. Я слежу за тем, как перо скользит по бумаге, и мне любопытно, что же он про меня пишет, но задать вопрос я не могу.
– Хорошо, – говорит доктор Эрнандес, отложив ручку в сторону. – Меньше всего я хочу, чтобы ты чувствовала себя под каким бы то ни было давлением. Могу лишь догадываться, как тебе тяжело, так что, пожалуй, на данный момент будет лучше, если ты вернешься к себе, и мы продолжим общение завтра. Ты не обязана говорить со мной, и, гарантирую, никто – и я сам в первую очередь – не станет тебя принуждать. Однако, если бы я искренне не верил, что наша беседа пойдет тебе на пользу, меня бы здесь не было.
Я подавляю желание кивнуть, в то время как отец Джон в моей голове орет, что я еретичка и что он всегда знал: я притворщица. Доктор Эрнандес снова кивает, дарит мне широкую улыбку и принимается складывать блокноты и ручки в кожаный портфель.
– Ну ладно, – произносит он, – отдыхай. Увидимся завтра.
Сестра Харроу отводит меня обратно в мою комнату. Пока мы идем по серым коридорам, я молчу, и все же перед тем, как закрыть и запереть дверь, она мне улыбается.
Я обвожу помещение взглядом – полагаю, теперь это мой дом. Тут не сказать чтоб просторно, но и не тесно; на Базе было много комнатушек куда меньше размерами, к тому же здесь есть умывальник, туалет, письменный стол и стул. Дверь запирается снаружи, так что всё практически по-старому.
После того как сестра Харроу привела меня сюда вчера вечером, я обнаружила на столе стопку одежды, а рядом – толстую пачку бумаги и коробки с карандашами, ручками и восковыми мелками. Серые тренировочные штаны, белье и носки, футболки, толстовки, спортивные тапочки на резиновой подошве. Большинство вещей в целлофановой упаковке, на всех – ярлычки с ценой. Кое-что из этого надето на мне сейчас. Без сомнения, это первая в моей жизни новая одежда.
На стене над дверью – электронные часы; светящиеся цифры на табло показывают 10:17. Сестра Харроу сказала, что каждый день ровно в девять утра будет приносить завтрак и в половину первого – ланч, а что я должна делать в перерыве, понятия не имею.
Я ложусь в постель и какое-то время рассматриваю потолок, после встаю и меряю комнату шагами, пока мышцы в ногах не начинают ныть, а в обожженной кисти под повязкой снова не вспыхивает боль. Тогда я сажусь за стол.
После Чистки на Базе запретили все книги, кроме Библии, бумаги и карандашей почти не осталось, но у меня сохранился простой альбом для рисования, который отец Патрик подарил мне, когда я еще была маленькой. Центурионы не могли не знать о нем – я никогда не прятала альбом, – но почему-то его не отбирали. На каждом листе я рисовала по десятку раз, пока он сплошь не покрывался бороздами – следами карандашных линий, стираемых вновь и вновь. Когда начался пожар, альбом лежал у меня в комнате, а стало быть, сгорел.
Я достаю из пачки листок и провожу пальцами по его поверхности. Он гладкий, ни разу не использованный. Новехонький. У него нет истории. Я сверлю взглядом белую стену, пока мой разум не очищается, затем беру из пластмассовой вазочки карандаш и начинаю рисовать.
Уже давно все то, что появляется на бумаге, возникает как будто помимо моей воли. Я собираюсь нарисовать собаку, космический корабль или остров в море, но в итоге всегда выходит одно и то же, словно бы карандаш оживает в моих пальцах и знает мои истинные намерения лучше, чем я сама. Я более-менее представляю, кто такой психиатр, – помню с тех времен, когда нам еще разрешалось смотреть телевизор и читать книги, – хоть и не призналась в этом доктору Эрнандесу в ответ на его вопрос. Он бы наверняка сказал, что через рисунки проявляется мое подсознание. Возможно, так оно и есть, но какая мне разница – я же не собираюсь их ему показывать.
Я набрасываю первые линии, и почти мгновенно знакомый образ переносится из воображения на бумагу. Я заменяю карандаши цветными ручками и позволяю себе погрузиться в монотонность повторов. Мои пальцы действуют сами собой, а в голове всплывают бессвязные, обрывочные воспоминания…
…мой отец – хоть я и понимаю, что вижу не реального человека, каким он был, а лишь ту его версию, которую мое сознание оживило по старой фотографии. Он улыбается мне, и я размышляю, действительно ли он так выглядел, когда улыбался; движущиеся люди смотрятся иначе, нежели застывшие в фоторамке…
…огонь, что вырывается из окон часовни и несется по сухой земле, словно дикий зверь в погоне за добычей, клекоча от кровожадного восторга…
…лицо Хани, когда она ответила «нет» отцу Джону – глядя ему в глаза и понимая, что говорит ересь…
…мама, какой я запомнила ее в последний раз: она сидит в кузове красного пикапа и не отрывает взгляда от моего лица, а руки сжимают один-единственный пластиковый мешок для мусора – в нем все ее имущество…
…Нейт, чей силуэт возвышается надо мной в темноте; глаза широко распахнуты, голос полон тревоги, в ладонях – запрещенные предметы…
…запертая дверь в подвале Большого дома…
…отец Джон в ту минуту, когда стало ясно, что его пророчества наконец сбылись и прислужники Змея уже у ворот. Я восстанавливаю в памяти его лицо, пытаясь прочесть на нем уверенность, на которой держался Легион, которая убеждала моих Братьев и Сестер – и довольно долго и меня, – что Господь убережет их и дарует великую победу. Я ищу ее – и не нахожу…
…Элис с вывалившимися внутренностями…
…танк, ползущий через двор…
…кровь…
…гильзы от пуль…
…кровь, так много крови…
…весь мой мир за считаные мгновения до конца…
По спине пробегает озноб, я ежусь, потом опускаю взгляд на бумагу и вижу ту же картинку, что и всегда. Б?льшую часть листа занимает вода, светло-голубая, в белых крапинках. Не знаю точно, что это – озеро, океан, река или что-то еще, так как самый большой водоем, который мне довелось видеть собственными глазами, – это фонтан на площади Лейфилда. Чем бы оно ни было, я рисую это не по памяти.
Изрезанные бурые утесы, встающие из воды, соседствуют с широкой полосой земли, покрытой сочной зеленой травой, столь непохожей на спекшуюся рыжую пыль пустыни. Вдали от утесов – маленький домик с бледно-голубыми стенами, белой крышей и трубой; серый дымок изящной спиралью поднимается к небу, которое по цвету почти не отличается от воды. Рядом с домом виднеются две крохотные фигурки, совсем примитивные – «ручки-ножки-огуречик», однако я твердо знаю, кто это. Первая фигурка – это я. Вторая – моя мама.
После
Я просыпаюсь с криком, в мокрых от пота простынях. Кошмары. Пожар, Люк, отец Джон. Часы над дверью показывают 8:57. Не помню, когда в последний раз я спала так долго. Разве что когда болела. Через три минуты сестра Харроу принесет завтрак, если верить ее вчерашним словам. «РАЗУМЕЕТСЯ, НЕ ВЕРИТЬ! – эхом разносится в моей голове гулкий, раскатистый рев отца Джона. – ОНА ИЗ ЧУЖАКОВ! ОНИ ВСЕ ЛГУТ! ВСЕГДА ЛГУТ!»
Кожа на предплечьях покрывается мурашками. Мощь в голосе Пророка все еще приводит меня в ужас даже теперь, после всего: эта его безусловная убежденность, абсолютная властность, не терпящая возражений. Я крепко зажмуриваю глаза, изо всех сил сосредоточиваясь на образах воды, утесов, голубого домика, и в конце концов голос затихает, хотя я знаю, что полностью никогда от него не избавлюсь.
Я открываю глаза и сажусь на краешек кровати. Рука невыносимо болит. Как говаривал Хорайзен, хуже всего дела обстоят перед тем, как начнут улучшаться, и я искренне надеюсь, что он был прав, ведь ощущение такое, будто кто-то подносит к моим пальцам огонь, а когда я чешу их через толщу бинтов, то и вовсе кажется, что пришел конец света.
Когда именно, не помню, но в какой-то момент после еды я легла и смежила веки. Мысленные подсчеты указывают, что в общей сложности я, должно быть, проспала около восемнадцати часов с короткими перерывами. Однако прилива сил я не испытываю, наоборот, чувствую себя измотанной и выжатой как лимон, словно меня раскатали скалкой в тонюсенький блин. Я опустошена.
В замке поворачивается ключ, затем слышен стук, и только после этого дверь открывается. По-моему, стучать смысла нет – я не смогла бы помешать кому-то войти, даже если бы захотела, – но это, во всяком случае, вежливо.
Появляется сестра Харроу с подносом. В этот раз на нем тарелка еще дымящейся яичницы с беконом и жареной картошкой, плошка с фруктами и апельсиновый сок в пластиковом стакане. Моя первая мысль – как же быстро она возникает, просто мгновенно! – я просто не смогу это есть, потому что, хоть фруктов в плошке и немного, они явно входят в тот же прием пищи, что и картофель, а употреблять в одной трапезе и фрукты, и овощи совершенно неприемлемо. Правила Легиона, изреченные самим Господом и донесенные до нас устами отца Джона, навеки отпечатались в моем сознании, словно их вырезали острым скальпелем.
В животе урчит, я стараюсь не корчиться от спазмов и, когда сестра Харроу ставит на стол поднос, даже выдавливаю слабую улыбку. Она бросает взгляд на рисунок, который я нарисовала вчера после разговора с доктором Эрнандесом, и мой пульс учащается: не хочу, чтобы она его видела. Это все равно как застать меня нагишом.
– Очень красиво, – одобряет сестра Харроу и улыбается еще шире. – И где же этот дом?
– Не трогайте, – говорю я. Первые слова с тех пор, как меня перевели сюда, чем бы это «сюда» ни было, и мой голос скорее напоминает хриплое карканье. Отец Джон у меня в голове сообщает, что я безмозглое, никчемное и слабое создание. – Пожалуйста, не надо.
Сестра Харроу кивает и отступает назад.
– Не буду, – обещает она, – не волнуйся. Я вернусь через двадцать минут. Хочу сменить твою повязку перед встречей с доктором Эрнандесом. Не возражаешь?
Я киваю. Она вновь улыбается, потом исчезает за дверью и закрывает ее на ключ. Убедившись, что она действительно ушла, я хватаю рисунок, складываю его пополам и прижимаю к груди, обводя комнату взглядом в поисках тайника. Спрятать рисунок негде. Ну разумеется. В комнатах с тяжелыми дверями, снаружи запирающимися на ключ, и окнами, до которых не дотянуться, тайных мест не бывает. Я вспоминаю незакрепленную половицу под кроватью в моей комнате на Базе и скрытый за ней темный кусочек свободного пространства, однако тот пол, что сейчас у меня под ногами, состоит из гладких пластиковых плит, а стены вокруг ровные и безликие.
Проще всего взять и уничтожить рисунок – в конце концов, всегда можно нарисовать дом, утесы и воду заново, – но я этого не хочу. Просто не хочу. Это единственная вещь в комнате, которая по-настоящему принадлежит мне. Я поступаю иначе: сую руку за отворот наволочки, вкладываю туда сложенный вдвое листок и переворачиваю подушку другой стороной – так, чтобы проступающий на ткани прямоугольник был прижат к матрасу. Конечно, тайник хуже не придумаешь; и пускай даже комната не оборудована камерами видеонаблюдения – во всяком случае, я не увидела ни одной, – стоит сестре Харроу или кому-то другому взяться за поиски, и мой рисунок отыщут секунд за пять, не больше. Но это все, что в моих силах.
– Хочу кое-что предложить, – говорит доктор Эрнандес. – Ты не против?
Я опять сижу на диване в «Кабинете для интервью № 1». Психиатр – напротив меня, за письменным столом, блокноты и ручки аккуратно разложены, на приборчике мигает зеленый индикатор. Войдя в кабинет, доктор первым делом осведомился, как я себя чувствую. Я не ответила, хотя сегодня мне и вправду чуточку полегчало, во всяком случае физически, после того как сестра Харроу заново перевязала мою кисть, смазав обгоревшую кожу жирным белым кремом. Второй вопрос доктора Эрнандеса я игнорирую так же, как и первый.
– Сочту это знаком согласия, – сообщает доктор. – Итак, предлагаю обмен: ты спрашиваешь, я отвечаю, потом наоборот – я спрашиваю, ты отвечаешь. Идет?
Голос отца Джона убеждает меня не поддаваться на столь очевидную уловку, не быть глупой и доверчивой притворщицей. Я как могу стараюсь не слушать, но это трудно: Пророк рычит, завывает и ревет. Долгие годы лишь этот голос имел влияние, служил единственным источником правды в мире, полном лжи. И все же я не оставляю усилий, поскольку, хоть и боюсь разговаривать с доктором Эрнандесом (да и вообще с кем бы то ни было) и совсем не жажду отвечать на вопросы, есть две вещи, которые мне необходимо знать. Две вещи, не зная которых, долго я не выдержу.
Будь храброй, шепчет внутренний голос. Это не голос отца Джона, он очень похож на мой собственный, но высказывает то, что я никогда не осмелилась бы произнести.
– Ладно, – соглашаюсь я. Доктор Эрнандес улыбается. Может, он уже начал думать, что я вообще никогда не заговорю? – Только чур я первая задаю вопрос.
– Разумеется, – говорит он. – Валяй, спрашивай. О чем угодно.
Я делаю глубокий вдох.
– Где моя мама?
Улыбка в уголках губ доктора гаснет, во взгляде читается жалость, которая меня бесит, но я не могу ему в этом признаться, так как из-за того, что, судя по этому выражению, он собирается сказать, меня охватывает ужас, а грудь как будто стянуло обручем, перекрыв доступ воздуху.
– Прости, – говорит доктор Эрнандес. – Боюсь, у меня нет сведений о твоей маме.
Воздух снова хлынул в легкие. Примерно такого ответа – точней, не-ответа – я и ожидала, хотя слышать эти слова, произнесенные вслух, все равно больно.
Могло быть хуже, шепчет внутренний голос. Он мог сказать тебе, что она мертва. Согласна, это было бы хуже, хотя не знаю, намного ли, ведь незнание мучительно даже спустя столько времени.
– Прости, – повторяет доктор.
– Она не здесь? – спрашиваю я, все так же тихо и хрипло.
– Нет, – отвечает он. – Ее здесь нет.
– Она жива?
– Не знаю.
Я недоверчиво смотрю на него.
– Не знаете?
– Увы, нет. Жаль, что я не могу дать тот ответ, который ты хочешь услышать, как не могу и солгать, чтобы тебя утешить, однако я искренне убежден, что честность – это важнейшая составляющая процесса нашего общения. Есть и другие, кто хочет с тобой поговорить, – позже, когда ты будешь готова. Возможно, эти люди располагают большей информацией по данному вопросу.
По данному вопросу. Ты говоришь о моей матери, говнюк! Я краснею от неприличного слова, хотя, кроме меня, его никто не слышал. Доктор Эрнандес хмурится.
– Ты в порядке?
– Когда? – спрашиваю я.
– Что, прости?
– Когда другие люди придут со мной разговаривать?
– Когда это станет возможным.
– И когда же?
– Когда ты будешь готова.
– А кому это решать?
– Мне, – говорит доктор, – после консультаций с коллегами. Я не могу озвучить точное расписание, сейчас слишком рано, но я уже сейчас могу тебе кое-что пообещать. По окончании нашей сегодняшней беседы я запрошу у других служб, связанных с этим делом, все имеющиеся сведения о твоей маме и потом передам тебе их ответ. Такой вариант тебя устроит?
Я пожимаю плечами. Знаю, доктор хочет услышать «да», но этого не дождется. Он смотрит на меня долгим взглядом, потом делает пометку в одном из блокнотов. Их четыре, и все разного размера, как и три отдельные стопки бумаги. Не понимаю, зачем ему столько сразу.
– Итак, – с улыбкой говорит он, откладывая ручку, – мой черед задавать вопрос. Не передумала?
Уговор есть уговор, шепчет мне внутренний голос.
Я снова пожимаю плечами.
– Вот и хорошо, – говорит он. – Замечательно. Как тебя зовут?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом