Кирилл Зубков "Просвещать и карать. Функции цензуры в Российской империи середины XIX века"

Одно из самых опасных свойств цензуры – коллективное нежелание осмыслять те огромные последствия, которые ее действия несут для общества. В России XIX века именно это ведомство было одним из главных инструментов, с помощью которых государство воздействовало на литературную жизнь. Но верно ли расхожее представление о цензорах как о бездумных агентах репрессивной политики и о писателях как о поборниках чистой свободы слова? В книге Кирилла Зубкова отношения между литературой и цензурой в России того времени предстают сложной сетью взаимодействий, несводимой к однолинейному давлению цензоров на писателей. Автор исследует этот предмет на материале нескольких показательных случаев, связанных с деятельностью двух крупных писателей – Ивана Гончарова, который сам занимал должность цензора, и Александра Островского, который часто становился предметом внимания сотрудников этого ведомства. Кирилл Зубков – историк литературы, кандидат филологических наук, автор книги «Сценарии перемен», вышедшей в издательстве «НЛО».

date_range Год издания :

foundation Издательство :НЛО

person Автор :

workspaces ISBN :9785444821601

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 19.04.2023

В то же время Гончаров пытался установить доброжелательные отношения между литераторами и вновь назначенным либеральным председателем цензурного комитета и попечителем Петербургского учебного округа Г. А. Щербатовым. Это видно в письме Краевскому от 18 ноября 1856 года, где цензор не просто передает издателю приглашение на вечер к Щербатову, но и подчеркивает, что тот не приказывает, а лишь просит Краевского пожаловать и что на вечере встретятся представители разных кругов – и литераторы, и профессора, и цензоры:

Князь Щербатов просил меня просить Вас пожаловать к нему в эту пятницу и жаловать в прочие пятницы вечером: он очень желает познакомиться с редакторами и литераторами, чтобы иметь постоянные и прямые личные с ними сношения, между прочим, для объяснений по литературным и журнальным делам. Он просил также извинить его, пожалуйста, что он, заваленный по утрам докладами и просителями, не имеет возможности сделать визитов, а просит обойти эти церемонии. У князя найдете и профессоров, и ценсоров, и Дружинина… etc. (Мазон, с. 35)[127 - То же приглашение Гончаров действительно передал Дружинину 18 ноября, заметив, что планировал позвать также Л. Н. Толстого и П. В. Анненкова (Письма к А. В. Дружинину… С. 74, 77).]

В схожем тоне Гончаров через неделю звал к Щербатову И. И. Панаева:

Князь Щербатов поручил мне просить Вас, любезнейший Иван Иванович, пожаловать к нему в пятницу вечером и жаловать в прочие пятницы. Там, кажется, будут и другие редакторы и литераторы, с которыми со всеми он хочет познакомиться. Только он просит извинить его, что, за множеством дел и просителей, он не может делать визитов. Вечер же самое удобное время, говорит он, даже когда понадобится объясниться по журнальным делам. Он спрашивал меня, кто теперь есть здесь из наших литераторов (разумеется порядочных). Я назвал П. В. Анненкова, Григоровича, Толстого; он усердно приглашает и их[128 - См.: Панаева А. Я. (Головачева). Воспоминания / Вступ. ст. К. И. Чуковского, примеч. Г. В. Краснова, Н. М. Фортунатова. М.: ГИХЛ, 1972. С. 266. Датировка письма у Панаевой неверна.].

Судя по всему, Гончаров считал, что в качестве цензора может едва ли не облагодетельствовать издателя. В письме Краевскому он сообщил о своем назначении цензором «Отечественных записок», подчеркивая, что сам просил Лажечникова уступить ему журнал Краевского (Мазон, с. 35). Впрочем, Дружинину Гончаров писал, что предпочел бы цензуровать «Библиотеку для чтения», которую редактировал его адресат, «но Фрейганг не дал»[129 - Письма к А. В. Дружинину… С. 77. Письмо от 18 ноября 1856 г.].

Если в письмах к литераторам и издателям Гончаров позиционировал себя как выразителя доброй воли либерально настроенного правительства, то в письмах к коллегам-цензорам он представал выразителем мнений литературной общественности. 6 апреля 1857 года он обратился к секретарю цензурного комитета А. К. Ярославцеву едва ли не как медиум, способный донести голос даже Пушкина (а вместе с тем и высокопоставленного начальства):

Прилагаю при этом сочинения Пушкина и мой рапорт, который, в последнее заседание, разрешено мне подать. Сделайте одолжение, почтеннейший Андрей Константинович, прикажите, как только можно будет скорее, заготовить бумагу в Главн<ое> упр<авление> цен<суры>, чтобы оно поспело там к докладу первого заседания после Святой и чтоб на празднике успели его рассмотреть в канцелярии министра. Об этом Вас просит усердно Анненков, я и сам Пушкин. Об этом знают некоторые члены Главн<ого> упр<авления>, между прочим, интересуется и граф Блудов (цит. по Котельников, с. 485).

Другой характерный пример – аргументация Гончарова в пользу переиздания «Записок охотника» Тургенева. В докладе, датированном 20 ноября 1858 года, цензор выступал в качестве не столько чиновника, сколько носителя эстетического вкуса и представителя общественного мнения, на которое он прямо ссылался:

Книга его прочтена всеми и на всех производит благородное, художественное впечатление: поэтому второе издание ее было бы справедливым возвращением ей права вновь появиться в кругу изящной отечественной литературы и стать наряду с лучшими ее произведениями (Гончаров, т. 10, с. 44).

Итак, Гончаров пришел на службу в цензуре, руководствуясь новыми принципами, характерными для группы чиновников-реформаторов, стремившихся преобразовать российское государство. Писатель в целом разделял их представления о необходимости реформ и стремился использовать свой статус одновременно чиновника и писателя, чтобы поучаствовать в преобразовании отношений между правительством и обществом. Однако реальность цензорской службы не соответствовала представлениям Гончарова о своей роли.

2. Чем занимался Гончаров в цензурном комитете? Реформаторские планы и повседневная практика

Сам характер службы в цензурном комитете не давал рядовому цензору наподобие Гончарова возможность проявить свои «литературные» способности: цензурные порядки со времен Николая I фактически не изменились и совершенно не были приспособлены к выполнению цензором посреднической функции. В этом смысле никакая цензурная реформа даже не началась. Рядовой цензор в своих отзывах обязан был руководствоваться исключительно цензурным уставом и многочисленными циркулярами и распоряжениями правительства и министра народного просвещения. Все более или менее сложные случаи он должен был выносить на заседания цензурного комитета, который, в свою очередь, стремился избежать ответственности и предоставлял решение Главному управлению цензуры[130 - См. подробнее: Зубков К. Ю. Писатель и цензор: Служебная деятельность И. А. Гончарова второй половины 1850?х гг. // Материалы V Междунар. науч. конф., посвященной 200-летию со дня рождения И. А. Гончарова <Ульяновск, 18–21 июня 2012>: Сб. статей русских и зарубежных авторов / Сост. И. В. Смирнова, А. В. Лобкарева, Е. Б. Клевогина, И. О. Маршалова. Ульяновск: Корпорация технология продвижения, 2012. С. 310–318.].

Как и многие российские бюрократы, цензоры должны были стремиться не к реальным успехам, а к тому, чтобы их достижения хорошо выглядели на бумаге. Все исследователи творчества Гончарова, обращавшиеся к его цензорской деятельности, регулярно ссылаются на приведенные А. Мазоном впечатляющие цифры, почерпнутые из этих ежемесячных отчетов: в 1856 году писатель прочитал 10 453 страницы рукописей и 827,75 печатного листа изданий, доставленных в цензуру в корректурах, в 1857 году – 8584 страницы и 1039 печатных листов, в 1858 году – 19 211 страниц и 1052,75 печатного листа. Если верить этим отчетам, картина вырисовывается поразительная: за все годы службы в цензуре Гончаров просмотрел 49 106 листов рукописей и 4550 авторских листов печатных текстов, причем в это же время был в основном написан «Обломов»[131 - См.: Mazon A. Un ma?tre du roman russe Ivan Gontcharov. Paris: Librairie ancienne H. Champion – Е. Champion, 1914. P. 198.]. Гончаров был далеко не самым тяжело трудившимся членом комитета: чаще всего он занимал по количеству просмотренных страниц предпоследнее место, превосходя лишь тех членов комитета, которые собирались вскоре уйти со службы. Так, В. Н. Бекетов за те же годы и месяцы просмотрел 110 112 листов рукописей и 12 692 авторских листа печатных текстов[132 - Подсчеты производились по ежемесячным сводкам о прочитанных цензорами Петербургского комитета материалах: РГИА. Ф. 772. Оп. 1. № 3808, 4064, 4380, 4760, 5157.]. Конечно, эти цифры заставляют представлять любого цензора мучеником, погребенным под горой бумаг. Однако далеко не во всем составленные цензорами, в том числе Гончаровым, отчеты заслуживают доверия. Во-первых, не все одобренные рукописи цензоры действительно читали. Например, 3 июня 1857 года Гончаров одобрил 6?й номер «Отечественных записок», 4 июня – сразу два номера газеты «Золотое руно», 5 июня – 11?й номер журнала «Мода», 18 июня – 24?й номер «Газеты лесоводства и охоты»[133 - См.: РГИА. Ф. 772. Оп. 1. № 4064. Л. 140 об. – 165 об.]. Однако 7 июня цензор уже пересек российскую границу, направляясь в Мариенбад[134 - См.: Алексеев А. Д. Летопись жизни и творчества И. А. Гончарова. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1960. С. 74.]. Значительно более распространен другой метод фабрикации отчетов, сводящийся к неверному сложению объемов рукописей. В мае 1857 года Гончаров, по его собственному отчету, рассмотрел 1816 страниц рукописей, тогда как сложение объемов всех указанных им рукописей дает на 200 страниц меньше, в мае того же года разница составляет 100 страниц, в октябре – 300 страниц, причем разница всегда оказывается в пользу цензора[135 - См.: РГИА. Ф. 772. Оп. 1. № 4064. Л. 138.]. Разумеется, речь идет не об обманах самого Гончарова, а о типичной практике ведения дел в цензурных комитетах. Другой пример: прохождение через цензуру книги историка Армении А. М. Худобашева «Обозрение Армении в географическом, статистическом и литературном отношениях» (СПб., 1859). Этот монументальный труд попадал к цензору трижды, а его прохождение заняло около года. В первый раз Гончаров принял решение передать книгу в Духовную цензуру, по возвращении оттуда – решил «препроводить» в Кавказский комитет (Гончаров, т. 10, с. 32–33). Сочинение Худобашева было внесено в цензуру еще раз, почти через год, и только после этого было наконец рассмотрено и разрешено Гончаровым. В результате цензор вписал одну и ту же книгу в ведомость дважды, причем в первый раз произведение Худобашева на 956 страницах составило почти три четверти просмотренного за месяц объема рукописей, а во второй раз – половину[136 - См.: Там же. Л. 253, 284 об.]. Впрочем, можно было вписать ее в ведомость и трижды, еще больше завысив количество листов.

При этом в реальной практике цензуры бюрократические ограничения подчас не исключали, а поддерживали идейные ограничения. Как известно, в начале XIX века цензоры и критики, представлявшие привилегированные слои российского общества, в схожем духе оценивали «низовую» литературу; разница состояла в том, что цензоры были склонны ее запрещать, а критики – только осуждать[137 - См.: Рейтблат А. И. Цензура народных книг во второй четверти XIX века // Рейтблат А. И. Как Пушкин вышел в гении: Историко-социологические очерки о книжной культуре Пушкинской эпохи. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 182–190.]. Анализ цензорской деятельности Гончарова демонстрирует, что эта практика поддерживалась на уровне повседневных бюрократических практик цензурного аппарата: запретить любительское сочинение было значительно проще, чем произведение профессионального и пользующегося успехом литератора. Когда цензор должен был принять более или менее значимое решение, особенно решение о неодобрении рукописи к печати, он, за редчайшими исключениями, не действовал самостоятельно, а апеллировал к мнению цензурного комитета или даже Главного управления по делам печати. Так, за все годы службы в цензуре Гончаров без обращения к начальству запретил следующие произведения, по преимуществу явно не относящиеся к профессиональной литературе и вряд ли способные привлечь широкое внимание публики (названия приводятся в соответствии с записями в цензорских ведомостях): «Anagramme du nom en Grec de Sa Majestе Alexandre II (от г. Пападопуло-Врето)», «Полное собрание русских песен и романсов, А. Н. (от г-на Носовича)», «В России верблюд о двух горбах (от купца Никифорова)», «Две лирические поэмы на случай священнейшего коронования их императорских величеств (от г. Краснопольского)», «Двенадцать спящих будочников (от Шмитановского)» (позже это произведение было одобрено под названием «Двенадцать спящих сторожей»), «Сборник лучших басен Крылова, Хемницера, Дмитриева и Измайлова», «Стихи на заключение мира в Париже 18/30 марта 1856 года (от г. Депрерадовича)»[138 - Здесь и далее подсчеты выполнены по цензорским ведомостям о рассмотренных рукописях и изданиях, хранящимся в РГИА и опубликованным нами (Гончаров, т. 10).]. Напротив, в вышестоящие инстанции Гончаров обращался с такими произведениями, как «Полное собрание сочинений» Н. М. Языкова; 7?й том «Сочинений» А. С. Пушкина, изданных П. В. Анненковым; «Ледяной дом» и «Последний Новик» Лажечникова; пьесы Островского; повести Тургенева и др. – то есть с сочинениями известных и авторитетных писателей. Причина здесь – не личная нерешительность Гончарова, а бюрократическая система, в рамках которой цензор вообще не должен был брать на себя ответственность за какие бы то ни было важные решения.

Что касается профессиональной литературы, то от цензора требовалось не принимать никаких ответственных решений, ни либеральных, ни репрессивных. В 1858 году Гончаров получил выговор за пропуск романа А. Ф. Писемского «Тысяча душ». Через много лет, 21 января 1872 года, Писемский благодарил его за то, что четвертая часть романа вышла в неискаженном виде: «…вы были для меня спаситель и хранитель цензурный: вы пропустили 4?ю часть „Тысячи душ“ и получили за это выговор» (Писемский, с. 285). Впрочем, осуждение вызывал не только либерализм, но и чрезмерная суровость цензоров, проявляемая в случаях, которые не были предписаны цензурными правилами. Когда один из коллег Гончарова попытался запретить П. В. Анненкову переиздавать некоторые чрезмерно вольные произведения Пушкина, начальство распорядилось, чтобы он «не умничал»[139 - См.: Скабичевский А. М. Очерки истории русской цензуры (1700–1863 г.). СПб.: Ф. Павленков, 1892. С. 382–389.] – и действительно цензор был обязан препроводить это издание на рассмотрение Главного управления цензуры как сочинения известного писателя. На основании всех этих примеров можно сказать: во времена службы Гончарова цензор не должен был нести слишком большую индивидуальную ответственность за разрешение и запрещение известных или оригинальных произведений.

Таким образом, даже очень ограниченные планы либеральных реформаторов, желавших установить контакт хотя бы с просвещенными представителями привилегированных кругов общества, столкнулись с инерцией бюрократической машины, совершенно неспособной эффективно взаимодействовать с представителями публичной сферы. Набранные в цензуру либерально настроенные литераторы типа Гончарова оказались в таком же положении, как служившие до них бюрократы, – единственным отличием оказалась их близость к литературному обществу, благодаря которой они могли пытаться хотя бы поддерживать личные отношения с литераторами.

Впрочем, литературное сообщество, со своей стороны, нечасто было готово вступать в доверительные контакты с цензорами. Особенно это стало заметно в конце 1850?х годов, когда литераторам стало ясно, что «новые» цензоры на практике не всегда лучше старых. До возникновения Литературного фонда в 1860 году единственными влиятельными группами, определявшими ход литературного процесса «изнутри», оказались редакции журналов. Кроме издателей и редакторов отдельных периодических изданий, Гончарову было не к кому обратиться. Краевский или Дружинин, издававшие толстые журналы, не могли не прислушаться к мнению цензора. Не считая такого – во многом вынужденного – симбиоза, литературная общественность часто не доверяла чиновникам гончаровского типа. Показательны в этом смысле два эпизода с участием Гончарова. 8 декабря 1858 года, обращаясь к П. В. Анненкову, он писал о неприятной истории, в которую попал по милости своего адресата:

Третьего дня, за ужином у Писемского, по совершенном уже окончании спора о Фрейганге, Вы сделали общую характеристику ценсора: «Ценсор – это чиновник, который позволяет себе самоволие, самоуправство и так далее», – словом, не польстили. Все это сказано было желчно, с озлоблением и было замечено всего более, конечно, мною, потом другими, да чуть ли и не самими Вами, как мне казалось, то есть впечатление произвела не столько сама выходка против ценсора, сколько то, что она сделана была в присутствии ценсора. В другой раз, с месяц тому назад, Вы пошутили за обедом у Некрасова уже прямо надо мной, что было тоже замечено другими.

Я не сомневаюсь, любезнейший Павел Васильевич, что в первом случае Вы не хотели сделать мне что-нибудь неприятное и сказанных слов, конечно, ко мне не относили и что во втором случае, у Некрасова, неосторожное слово тоже сказано было в виде приятельской шутки. Но и в тот, и в этот раз, особенно у Писемского, были совершенно посторонние нам обоим люди, которые ни о наших приятельских отношениях, ни о нежелании Вашем сказать мне что-нибудь грубое и резкое не знают и, следовательно, могут принять факт, как они его видели, как он случился, то есть что ругают наповал звание ценсора в присутствии ценсора, а последний молчит, как будто заслуживает того. Если б даже последнее было справедливо, то и в таком случае, я убежден, Вы, не имея лично повода, наконец, из приязни и по многим другим причинам, не взяли бы на себя право доказывать мне это, почти публично, и притом так резко, как не принято говорить в глаза[140 - Гончаров И. А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. М.: ГИХЛ, 1955. С. 256–257.].

В этом объяснении Гончаров совершенно не упоминает, что дважды случившийся инцидент имел отношение не только к его чиновничьему положению, но и к литературной этике: Анненков в его лице оскорбил не только цензоров, но писателя. Судя по его изложению, на это не обратили внимания и другие участники ужина. По мнению собравшихся литераторов, цензор по определению исключался из их круга, даже если сам был известным автором.

Таким образом, ни цензурное ведомство, ни литературное сообщество не имели выработанных форм коммуникации друг с другом в пределах публичной сферы, а не кулуаров цензурного ведомства, и, за немногими исключениями, не стремились эти формы создавать. Планы «либеральных бюрократов», которые Гончаров был призван выполнить, при всей своей ограниченности не могли быть реализованы. В этих условиях установка Гончарова, согласно которой можно было одновременно продуктивно трудиться и на литературном, и на цензурном поприще, способствуя контактам между этими двумя социальными институтами, оказалась неосуществимой. Судя по его собственным высказываниям, Гончаров все с большим и большим трудом мог соединить две эти ипостаси. Так, в письме от 28 августа (9 сентября) 1859 года, сообщая А. Ф. Писемскому, что шокирующее содержание его пьесы «Горькая судьбина» вызывает у него эстетическое недовольство, Гончаров добавлял:

…это не будет чересчур противно и даже, может быть, примется одобрительно при последнем современном направлении литературы. Я, как старый литератор, может быть, гляжу на это очень робко, но это мое личное мнение, и я за него не стою горой. Однако я боюсь ценсуры – за драму, разве Вы сделаете уступки[141 - Там же. С. 279.].

Гончаров рассуждал так, как будто не имел никакого отношения к возможному разрешению или запрету пьесы. Между тем именно он впоследствии сыграет не последнюю роль в ее допуске к печати (см. Гончаров, т. 10, с. 52, 509–511). Тем не менее, рассуждая «как старый литератор», Гончаров уже не воспринимал себя как цензора. Напротив, ставя себя на место цензора, писатель как бы забывал о своей литературной деятельности. Социальные роли писателя и цензора в его сознании уже жестко противопоставлены. Это положение вещей едва ли устраивало Гончарова, однако, не имея материальной возможности оставить службу, он пытался по возможности способствовать скорейшему преобразованию в работе цензурного ведомства.

Экскурс 1

«…ПРИНЯЛИ СТОРОНУ СИЛЬНОГО…»

ЛИТЕРАТУРНОЕ СООБЩЕСТВО И СТАТУС ЦЕНЗУРЫ В 1856 ГОДУ

Убежденность Гончарова и «либеральных бюрократов» в возможности использовать цензуру как институт коммуникации между государством и литературным сообществом может показаться поразительной слепотой чиновников, не способных понять, как писатели должны относиться к этому ведомству. В действительности, однако, в то время, когда Гончаров принял решение стать цензором, такие взгляды встречались и среди самих писателей. В этот короткий промежуток времени литераторы искренне верили в возможность и продуктивность кооперации с государством и надеялись, что она приведет к реальным переменам к лучшему в политической жизни империи. В 1855–1857 годах многие литераторы воспринимали государство не как оппонента, а как потенциального союзника в общественной жизни. В цензорах (по крайней мере, либеральных) эти литераторы были склонны видеть прежде всего не врагов творческой свободы, которым необходимо по возможности противостоять, а значимых участников общественной жизни, с которыми требуется налаживать продуктивное взаимодействие. Надеждам этим не было суждено сбыться, но лишь очень немногие современники не верили в возможность построить новые отношения с цензорами.

Мы покажем популярность этого убеждения на примере одного эпизода – обсуждения первого издания «Стихотворений» Н. А. Некрасова.

Некрасова, одного из главных радикалов в истории русской поэзии, трудно обвинить в чрезмерной снисходительности к цензорам. В стихотворении «Кому холодно, кому жарко!», вошедшем в цикл «О погоде» (опубл. 1865), он писал:

А театры, балы, маскарады?
Впрочем, здесь и конец, господа,
Мы бы там побывать с вами рады,
Но нас цензор не пустит туда.
До того, что творится в природе,
Дела нашему цензору нет.
«Вы взялися писать о погоде,
Воспевайте же данный предмет!»[142 - Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Т. 2. Л.: Наука, 1981. С. 194.]

Образ цензора в этих строках, с одной стороны, соответствует традиционному представлению о не способном понимать поэтических произведений гасителе свободы, а с другой – демонстрирует сложные отношения между литературой и цензурным ведомством. Этот персонаж стихотворения действительно механически ограничивает творческую свободу поэта, вероятно руководствуясь страхом, что в невинное, казалось бы, стихотворение может прокрасться что-то неблагонадежное. Вместе с тем цензор вторгается в обсуждение литературных вопросов: его волнует выдержанность темы и проч. Разговор поэта с цензором неизбежно оказывается беседой не о политике, а о поэзии. Своеобразное место цензора на границе литературного и чиновнического миров у Некрасова очень ясно выражается за счет стилистически абсурдного сочетания «поэтических» и бюрократических слов в его речи («Воспевайте же данный предмет»). Как кажется, эта двойственность – выражение не просто иронии Некрасова, а вполне реального опыта его столкновений с цензурой. Позиция самого Некрасова, впрочем, со временем менялась: поэт далеко не всегда был только непримиримым врагом цензуры.

В 1856 году, следом за выходом первого издания «Стихотворений» поэта, несколько его произведений («Поэт и гражданин», «Забытая деревня» и «Отрывок из путевых записок графа Гаранского») были перепечатаны на страницах «Современника». Это привело к масштабному скандалу, ход которого будет рассмотрен далее. В поле нашего внимания будет не только и не столько цензурное делопроизводство, уже достаточно изученное исследователями, сколько позиции представителей литературного сообщества. На основании работ многочисленных исследователей, обращавшихся к этому эпизоду, складывается вполне определенная картина: в отсутствие опытного журналиста Некрасова, находившегося за границей, его стихотворения перепечатал руководивший журналом Н. Г. Чернышевский. Строго говоря, ничего формально нарушающего цензурный устав в этих стихотворениях не было, однако это не остановило развития событий. По всей видимости, толчком к ним послужили жалобы на Некрасова со стороны каких-то оставшихся неизвестными сановников. Цензура, возглавляемая министром народного просвещения А. С. Норовым и товарищем министра народного просвещения П. А. Вяземским, воспринимала поэзию Некрасова как политически опасную и была возмущена и книгой стихотворений, и – еще более – републикацией их в известном и влиятельном толстом литературном журнале. В результате разбирательства И. И. Панаев, в отсутствие Некрасова формально руководивший «Современником», получил выговор лично от министра, а слывший либералом цензор В. Н. Бекетов, дозволивший печатать и книгу Некрасова, и соответствующий номер, едва не был вынужден уйти в отставку, журнал же был передан более придирчивому И. И. Лажечникову. Таким образом, исследователи создают картину произвола цензуры, жертвами которого становились и журналисты, и поэты, и даже либеральные сотрудники самого цензурного ведомства[143 - См.: Евгеньев-Максимов Е. В. В цензурных тисках (Из истории цензурных гонений на поэзию Некрасова) // Книга и революция. 1921. № 2 (14). С. 36–46; Бельчиков Н. Ф. Н. А. Некрасов и цензура // Красный архив. 1922. Т. I. С. 355–360; Евгеньев-Максимов Е. В. «Современник» при Чернышевском и Добролюбове. Л.: ГИХЛ, 1936. С. 99–108; П. А. Вяземский – цензор Некрасова / Публ. В. С. Нечаевой // Литературное наследство. Т. 53–54. Н. А. Некрасов. <Кн.> III. М.: Изд-во АН СССР, 1949. С. 213–218; Гаркави А. М. Н. А. Некрасов в борьбе с царской цензурой. Калининград: Калининградское книжное изд-во, 1966 (= Ученые записки Калининградского гос. пед. ин-та. Вып. XIII). С. 98–101.].

Однако в этой картине не находится места мнению самих писателей об этом скандале, которое с трудом вписывается в обрисованную учеными картину. Литературное сообщество, за несколькими значимыми исключениями, резко выступило именно против официальных редакторов «Современника» – Некрасова и Панаева. Более того, даже сам Некрасов, похоже, был готов признать ответственность редакции. Неудивительно, что советские исследователи, исходившие из представлений о цензоре только как об агенте репрессивного правительства, не обращались к этому эпизоду: он едва ли укладывался в их представления об истории литературы этого периода. Впрочем, даже в современных работах о Некрасове или об истории цензуры позиция современников практически не упоминается.

В литературной среде реформаторские планы Александра II и его чиновников были встречены с огромным энтузиазмом; подавляющее большинство литераторов, которым предлагалось участвовать в разного рода правительственных проектах, во второй половине 1850?х годов отвечало на эти предложения согласием. Даже А. И. Герцен, не слишком любивший самодержавие, публично поддерживал позицию Александра II, резко критикуя оппонентов реформ на страницах «Колокола». В числе этих оппонентов он упоминал попечителя Петербургского учебного округа, то есть одного из руководителей цензурного аппарата:

Правда ли, что подозрительные люди, враждебные правительству, собираются всякую неделю у бывшего петербургского попечителя Мусина-Пушкина с целью порицания всех действий государя в пользу прогресса и развития (Герцен, т. 13, с. 19, статья «Правда ли?»).

В этом контексте кадровые перемены по цензуре и отмена Комитета 2 апреля 1848 года воспринимались по крайней мере некоторыми литераторами как значимая составляющая «духа времени» – эпохи реформ. Так, 8 декабря 1855 года Е. Н. Эдельсон писал своей жене Е. А. Эдельсон: «Петербург просто обдал меня благоприятными новостями: уничтожение негласного ценсурного комитета, университет в Сибири, перемена ценсоров – вот новости, которыми меня встретили»[144 - ОР РНБ. Ф. 1123. № 67. Л. 42.]. Писатели этого времени сохраняли определенную надежду на нормализацию отношений с цензурным ведомством. В конечном счете это ожидание было логично, если учесть убежденность в том, что государство настроено по отношению к ним в целом доброжелательно. Показательна в этой связи всеобщая поддержка, которой пользовались в литературных кругах «либеральные» цензоры. Так, цензор Н. Ф. фон Крузе, вынужденный уйти в отставку именно по причине своего чрезмерного либерализма, пользовался поддержкой широкого круга литераторов самых разных направлений[145 - См.: Репинецкий С. А. Московский цензурный комитет и политика в отношении печати накануне отмены крепостного права // Российская история. 2011. № 2. С. 109–116.].

На этом фоне цензурный скандал 1856 года мог восприниматься – и воспринимался – не как очередной репрессивный акт правительства, а как ненужная и скорее вредная провокация со стороны редакции «Современника», отвергнувшей, по мнению многих литераторов, предложения власти пойти на контакт. Литературное сообщество было в большинстве своем убеждено, что конфликт инициировали именно сотрудники журнала, а вовсе не цензоры, хотя и не могло прийти к единому мнению относительно персональной ответственности редакторов и причин, вызвавших столкновение. Более того, в целом недалек был от такого понимания и сам Некрасов, который, впрочем, не был склонен считать себя виноватым.

Интересным парадоксом может послужить тот факт, что свою позицию литературное сообщество, лишенное возможности публично высказываться по некоторым значимым вопросам, могло сформулировать только в личной переписке. Хотя обсуждать цензуру в печати было невозможно в силу ее же ограничений, литераторы в письмах защищали ту самую цензуру. Мнение литературного сообщества вырабатывалось и обсуждалось не только на страницах периодики, но и в кулуарах литературного мира: во время встреч журнальных редакций, «литературных обедов» и проч.[146 - См.: Вдовин А. В. Что произошло на «обеде» памяти Белинского в 1858 году? К истории одной легенды. 2013 // Статьи на случай: Сб. в честь 50-летия Р. Г. Лейбова. URL: http://www.ruthenia.ru/leibov_50/Vdovin.pdf.] Однако о подобного рода обсуждениях у нас сохранились лишь косвенные сведения. Напротив, эпистолярные источники доступны современным исследователям практически в полной мере.

31 марта – 1 апреля 1857 года Некрасов в письме к Л. Н. Толстому сообщал о всеобщем недовольстве собственной ролью в столкновении с цензурой:

Если мне удастся справиться, т. е. совладеть с собою, – я еще постою за «Современник». – Делать я покуда ничего не делаю, кстати скажу, что я был серьезно обижен тем несомненным фактом, что все мои литературные друзья в деле о моей книге приняли сторону сильного, обвиняя меня в мальчишестве[147 - Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Т. 14. Кн. 2. СПб.: Наука, 1999. С. 67.].

Исследователи разошлись во мнениях, что имеется в виду: Г. В. Краснов полагал, что речь о каких-то конкретных критических высказываниях в адрес Некрасова, М. С. Макеев ему возражал[148 - Там же. С. 216, коммент. Г. В. Краснова; Макеев М. С. Николай Некрасов: поэт и предприниматель (очерки о взаимодействии литературы и экономики). М.: МАКС-Пресс, 2008. С. 121–122.]. Между тем найти подобные высказывания не составляет труда: Некрасова действительно буквально обвиняли в «мальчишестве», возлагая на него ответственность за произошедшее. Это стало одной из основных тем писательской переписки в ноябре 1856 года.

Уже 18 ноября 1856 года, то есть до заседания Петербургского цензурного комитета, на котором разбирались упущения Бекетова, Гончаров сообщал А. В. Дружинину:

У нас, Вы слышали, перемены: «Совр<еменник>» отошел от Бекетова к Лажечн<икову>, я взял «Отеч<ественные> Зап<иски>», хотел взять «Библ<иотеку для чтения>», но Фрейганг не дал. Вот они, что наделали, вопли прошедшего, теперь едва ли нужные и полезные кому-нибудь. Помните, я предсказывал это, когда Вы, воротясь из деревни, были у меня, предсказывал это и Николаю Алек<сеевичу>, но он слушать не хотел. А между тем, это будет мешать и Тургеневу, и другим. Как это назвать? Неосторожностью – мало; эгоизмом – много…[149 - Письма к А. В. Дружинину: 1850–1863 (Летописи Государственного литературного музея. Кн. 9) / Ред. и коммент. П. С. Попова. М.: Тип. «Красный пролетарий», 1948. С. 77.]

Гончаров, видимо, считал ответственным Некрасова, упорно повторявшего «вопли прошедшего», то есть воспроизводившего критическую позицию, характерную для более раннего периода. Казалось бы, эта точка зрения характерна для сотрудника цензурного ведомства – однако в писательском цехе она была распространена почти повсеместно.

В тот же день сам Дружинин отправил письмо находившемуся за границей Тургеневу, где высказал и свою позицию, и точку зрения В. П. Боткина:

Мне горестно заключить мое письмо худой новостью – в «Совр<еменнике>» была большая неприятность за перепечатку «Поэта и Гражданина». Бекетова устранили от журнала и Панаева жестоко выругали, грозя журналу запрещением. И Васинька и мы все сильно озлоблены за мальчишескую неосторожность, с которой «Совр<еменник>» велся, и мы предвидели неприятность. Так журнала вести нельзя, время кукишей в кармане миновалось. Весь «Поэт и Гражданин», за исключением одного отрывка, не стоит трех копеек серебром, а вреда литературе он сделал на сто рублей. Теперь и Ваши «Записки охотника» вряд ли пройдут[150 - Тургенев и круг «Современника»: Неизданные материалы. 1847–1861. М.: Academia, 1930. С. 197.].

Дружинин вовсе не был поклонником цензуры, однако в целом явно разделял позицию Гончарова, считая републикацию произведений Некрасова несвоевременной и просто вредной в условиях политической либерализации, подразумевавшей смягчение отношений с цензурой. «Записки охотника» Тургенева все же удалось переиздать, не в последнюю очередь благодаря Гончарову, но это издание вышло лишь через три года (Гончаров, т. 10, с. 43–44). Именно этот отзыв, возможно, и имел в виду Некрасов, когда говорил об упреках в «мальчишестве». Схожую позицию занимал и А. Ф. Писемский, 24 ноября сообщавший Б. Н. Алмазову:

…Некрасов по свойственной ему филантропии тоже не побережет и ухлопает каким-нибудь реторическим, но вольнодумным стихотворением, Панаева (эту ни в чем не повинную жопу «Современника») призывали и пудрили. – Весь этот скандал чрезвычайно неприятен всем нам, остальным литераторам, тем, что цензура опять выпустит свои кохти, на что цензора имеют полное нравственное право, если мы, литераторы, станем так поступать с ними и для придания полукуплетным стихам своим значения станем печатать в оглавлении Рылеевские думы, которые и сами-то по себе имеют некоторой смысл потому только, что этот человек был удавлен (Писемский, с. 103).

Письмо схожего содержания Писемский отправил Тургеневу 27 ноября: «В „Современнике“ вышел цензурный скандал, которого, впрочем, и ожидать следовало, Панаева, эту ни в чем не виновную жопу редакции, призывали и пудрили»[151 - Письма А. Ф. Писемского (1855–1879) И. С. Тургеневу / Предисл. и публ. И. Мийе; пер. с фр. предисл. И. Мийе – М. И. Беляевой; ст. К. И. Тюнькина; коммент. И. Мийе и Л. С. Журавлевой // Литературное наследство. Т. 73. Кн. 2. М.: Наука, 1964. С. 148.]. Писемский явно считал лично ответственным именно Некрасова (хотя тот и отсутствовал в Петербурге во время развернувшихся событий). Наконец, 2 декабря Е. Я. Колбасин писал Тургеневу о схожей реакции В. П. Боткина (о ней упоминал и Дружинин), который также был возмущен самим Некрасовым: «…и чего еще нужно этому Некрасову? разве ему мало – имеет квартиру, экипаж, задает обеды, – и чего еще ему нужно? разве ему этого мало?»[152 - Тургенев и круг «Современника»… С. 299.] Колбасин, впрочем, в этой ситуации был возмущен именно позицией Боткина – показательная позиция для человека, занимавшегося литературой скорее как любитель и не вникавшего в детали отношений между писателями и цензорами.

26 ноября Тургеневу о тех же событиях написал уже П. В. Анненков – и остался одним из немногих участников обсуждения, нейтральным по отношению к редакции журнала:

…к нему <«Современнику»> приставили И. И. Лажечникова вместо Бекетова и велели следовать полицейскому распоряжению, вследствие коего можно и тройкой ездить по улицам, но подвязав колокольчик, беспокоющий всех прохожих, без исключения[153 - Анненков П. В. Письма к И. С. Тургеневу / Изд. подгот. H. H. Мостовская, Н. Г. Жекулин; отв. ред. Б. Ф. Егоров. Кн. 1. 1852–1874. СПб.: Наука, 2005. С. 50.].

Вероятно, именно сдержанность в суждениях, присущая Анненкову, побудила Некрасова обратиться к нему 6 (18) декабря из Рима:

Вы – и никто более – пришли мне на память, когда я подумал: кто мне может объяснить в точном виде меру неприятностей, вызванных моим стихотворением «Поэт и гражданин»? Согласитесь, что мне это нужно знать – в отношении к «Современнику» (в котором я – по убеждению своему и Тургенева – не нашел удобным поместить это стихотворение, как и некоторые другие, явившиеся в книге[154 - Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Т. 14. Кн. 2. СПб.: Наука, 1999. С. 43.].

Очевидно, сам Некрасов, находившийся, напомним, за границей, плохо понимал произошедшее, однако не сомневался, что отвечал за «историю» с перепечаткой не Чернышевский и даже не цензор, а его соредактор Панаев[155 - Между прочим, 6 декабря датировано и письмо И. С. Аксакова к родным, в котором он обвиняет Панаева в чрезмерно резкой критике славянофилов и выражает надежду, что, вернувшись в Россию, Некрасов и Тургенев «выдерут Панаева за уши и поставят „Современник“ в прежние отношения к „Беседе“ да и к Вам» (Аксаков И. С. Письма к родным. 1849–1856 / Изд. подг. Т. Ф. Пирожкова. М.: Наука, 1994. С. 469). Очевидно, распределение обязанностей между Панаевым и Чернышевским в отсутствие Некрасова было в точности неизвестно не только Аксакову, но даже самому Некрасову.]. Именно об этом он писал Тургеневу в тот же день, как отправил письмо Анненкову, то есть даже не разобравшись еще в обстоятельствах дела:

Панаев неисправим, я это знал. Гроза могла миновать «Современник», будь хоть ты там. Такие люди, как он, и трусят и храбрятся – все некстати. Я не меньше люблю «Современник» и себя или мою известность, – недаром же я не решился поместить «Поэта и гражд<анина>» в «Современнике»? Так нет! надо было похрабриться. Впрочем, Панаева винить смешно: не гнилой мост виноват, когда мы проваливаемся![156 - Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем: В 15 т. Т. 14. Кн. 2. С. 41.]

С точки зрения Некрасова, републикация его стихотворений в журнале была вовсе не злонамеренной провокацией, а непродуманной оплошностью Панаева, к которому серьезных претензий предъявлять было невозможно. Схожего мнения придерживался и сам Тургенев. Например, в письме Л. Н. Толстому от 8 (20) декабря 1856 года он так же, как и Некрасов, называл ответственным за произошедшее Панаева:

…что «Современник» в плохих руках – это несомненно, – Панаев начал было писать мне часто, уверял, что не будет действовать «легкомысленно» – и подчеркивал это слово; а теперь присмирел и молчит, как дитя, которое, сидя за столом, наклало в штаны. Я обо всем написал подробно Некрасову в Рим – и весьма может статься, что это заставит его вернуться ранее, чем он предполагал[157 - Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Письма: В 18 т. Т. 2. М.: Наука, 1987. С. 161; ср. подборку схожих высказываний Тургенева из писем к другим лицам: Евгеньев-Максимов В. Е. «Современник» при Чернышевском и Добролюбове. С. 106–107.].

Тургенев, как и Некрасов, воспринимал перепечатку стихотворений в «Современнике» не в качестве сознательной политической акции, а как своего рода детскую шалость Панаева.

Таким образом, петербургское литературное сообщество практически единодушно возложило ответственность на сотрудников «Современника». Никто прямо не обвинял в произошедшем цензуру; не упоминался в переписке и Чернышевский. Впрочем, среди литераторов высказывалось два различных мнения: Некрасов и Тургенев, в этот период относившиеся к сотрудникам «Современника», осознавали, что имеют дело не с принципиальной позицией журнала, а с неудачной публикацией, не соответствовавшей установке редакции. Напротив, Гончаров, Дружинин, Боткин и Писемский считали ответственным за случившееся лично Некрасова, а выступление журнала воспринимали как «кукиш в кармане», показанный властям редакцией, не готовой приспособиться к новому времени. Так или иначе, в литературных кругах большинство считало ответственными за произошедшее вовсе не цензоров.

Объяснить такую неожиданную (и неслучайно пропущенную историками литературы) позицию возможно, как кажется, если учесть популярность идеи сотрудничества между правительством и обществом после смерти Николая I. В это время литераторы стремились прощупать возможные пути контакта с цензорами; схожие действия в их отношении предпринимали и либеральные чиновники. В этих условиях обе стороны должны были, разумеется, соблюдать принципиальную осторожность. Публикация и републикация стихотворений Некрасова на этом фоне воспринимались обеими сторонами как резкое нарушение сложившихся конвенций. Именно поэтому реакция на происшествие цензора Гончарова очень близка к реакции Некрасова – редактора самого оппозиционного журнала в России того времени: оба они считали, что действия «Современника» подрывают возможность продуктивного взаимодействия между литературой и властью.

Исключением оказался главный виновник конфликта – Чернышевский, вообще не веривший в возможность сотрудничества цензоров и писателей. 5 декабря 1856 года он сообщал Некрасову:

Прежде всего я должен сказать Вам, что различные толки и т. п. по поводу Ваших стихотворений далеко не имеют той важности, какую готовы им приписывать иные люди. Месяца два-три, и все успокоится. Вообще, дело не так ужасно, как думают легковерные, хотя и не вовсе приятно. Через два-три месяца все забудется и успокоится[158 - Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч.: В 15 т. Т. XIV. М.: Гослитидзат, 1949. С. 329.].

В отличие от большинства литераторов того времени, уже в середине 1850?х годов Чернышевский не писал о якобы хороших отношениях с цензурой, испорченных стихотворениями Некрасова. Именно поэтому он и не пытался судить о произошедшем с точки зрения долговременных последствий: если цензору суждено всегда оставаться оппонентом, нечего огорчаться по поводу очередного столкновения с ним. В конфликте Чернышевского интересовали лишь прагматические последствия – возможные ограничения на публикацию произведений Некрасова или каких-либо других журнальных материалов. Едва ли речь здесь может идти о простом самооправдании или исключительно о желании успокоить адресата: Некрасов на тот момент даже не знал об ответственности Чернышевского за случившееся. В этой связи очень последовательно выглядит его значительно более поздний комментарий, написанный уже в ссылке:

Беда, которую я навлек на «Современник» этою перепечаткою, была очень тяжела и продолжительна. Цензура очень долго оставалась в необходимости давить «Современник» – года три, это наименьшее; а вернее будет думать, что вся дальнейшая судьба «Современника» шла под возбужденным моею перепечаткою впечатлением необходимости цензурного давления на него <…> О том, какой вред нанес я этим безрассудством лично Некрасову, нечего и толковать: известно, что целые четыре года цензура оставалась лишена возможности дозволить второе издание его «Стихотворений»…[159 - Там же. Т. I. М.: Гослитиздат, 1939. С. 752–753. Цитируемый фрагмент помещен в комментарии; в тексте издания он не воспроизведен.]

Переоценивая свою вину, Чернышевский пишет вовсе не о значимости конфликта с точки зрения взаимоотношений цензуры и общества, а исключительно о подозрительном отношении цензоров к «Современнику» и к поэзии Некрасова. Иными словами, цензура его беспокоит именно как сугубо негативная сила, которая может только угнетать в большей или меньшей степени: никаких качественных различий в позиции цензоров Чернышевский не видел. Соответственно, никаких надежд на положительное взаимодействие с ними заместитель Некрасова не питал и питать не мог.

Как показали дальнейшие события, в последнем Чернышевский оказался прав: в 1860?х годах надежды на перестройку отношений с цензурой на новых основаниях в целом покинули русских писателей. Отношения писателей и власти в целом, разумеется, могли быть самыми разными, однако в большинстве случаев цензурные репрессии не вызывали ничьей поддержки. 23 июня 1866 года А. В. Никитенко записал в дневнике:

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом