ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 22.05.2023
– А стихи пишете давно?
– Рифмую лет с четырнадцати, а собственно стихи пишу лет с двадцати.
– Понимаете, значит, разницу между рифмоплётством и стихами?
– Кажется, понимаю.
– Ну-ну… – неопределённо проговорила Ольга Петровна, и взгляд её сделался задумчивым и томным, как будто она вспомнила о чём-то очень давнем, хорошем, дорогом для неё, но, увы, навсегда утраченном. – Да вы присаживайтесь, – спохватилась она. – Вон с того стула в углу папки на пол уберите и садитесь. – А кто из поэтов в любимчиках ходит? – спросила она, когда я уселся на единственный, кроме её кресла, стул в этой крохотной комнатке. – Блок, Пушкин, Есенин?
– Лермонтов – если говорить о самом любимом.
Ольга Петровна о чём-то вновь задумалась. По-видимому, она что-то ещё хотела сказать, но, уронив взгляд на лежащие перед ней листы с текстом, вздохнула и спросила только: – У вас что-нибудь ещё?
– Нет, – как учёный попугай, выучивший одно лишь слово, опять ответил я.
– Тогда – довидзеня, как говорят мои дальние предки, поляки. То есть до свидания, друг мой. Труба зовёт! Срочно, впрочем, как всегда, материал надо на первую полосу сдавать, а он до конца ещё не готов, – пояснила она, с тоскою глядя на лежащие перед нею бумаги.
– До свидания, – ответил я и, сделав пару шагов, закрыл дверь уже за собой.
Немного побродив по городу и почувствовав, что проголодался, зашёл в довольно чистенькую, уютную, небольшую столовую, где хорошо и недорого пообедал.
Возвращаться на стационар не хотелось, и я отправился на почту, решив вдруг написать письмо Елене Тучкиной, в туманный Петербург «из одного провинциального города…» Письмо, как мне представлялось, должно было быть написано в духе записей из «журнала» Григория Александровича Печорина: «И вот, теперь здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ждали тихие радости и спокойствие душевное?..»
Я люблю маленькие провинциальные почтовые отделения. Мне всегда так уютно и спокойно в них, среди этой сонной тишины, неспешного размеренного хода жизни, когда никуда не спешишь и когда можно, примостившись гденибудь в укромном уголке, написать письмо другу или любимой девушке, или домой. А может быть, даже – о чудо! – и получить откудато весточку в небольшом овальном оконце: «До востребования», почти не веря в это, не ожидая этой нечаянной радости.
Я пробыл на почте минут сорок. И, отправив письмо, часа два ещё потом просидел на берегу реки, наслаждаясь журчанием воды и ласковым послеобеденным прощальным солнцем, согревающим этот уходящий осенний светлый день. Время от времени с близкого к реке автовокзала из громкоговорителя доносились объявления об отправлении местных и междугородных автобусов… И мне вдруг так нестерпимо захотелось уехать куда-нибудь далеко-далеко… А может быть, услышать объявление: «Граждане пассажиры, через пять минут отправляется автобус по маршруту: "Тулун – Санкт-Петербург", просим отъезжающих занять свои места». И как было бы здорово, если бы в нём нашлось местечко для меня да ещё у окошка… И ехать бы, и ехать по этому маршруту, все те тысячи километров, разделяющие эти города, ни о чём не думая… Вернее, не думая ни о чём плохом. То есть о нынешней моей жизни.
У воды стало прохладно, и я, поднявшись от реки в центральную часть города, непроизвольно подошёл к ДК, где на 18.30 должен был демонстрироваться фильм, снятый недавним выпускник ВГИКа, югославом Владимиром Павловичем.
Прочитав на цветной афише в фойе, где было и окошечко кассы, краткую аннотацию к картине с названием «Школьный вальс», я купил билет и вошёл в зал. Однако лучше было бы мне этот фильм в тот день не смотреть. Он был пронзительно грустный. Играли в нём прекрасные молодые и ещё малоизвестные тогда широкой публике актёры. С некоторыми я был знаком там, в Петербурге, а кажется, как будто бы в другой, такой далёкой жизни, когда уже почти не верится, что это была твоя жизнь…
Сюжет картины был о том, как рассыпаются порою в прах наши дерзкие юношеские мечты. И предстоящая жизнь, видевшаяся чудесной сказкой, превращается в серенькие, скучные будни, когда не спасает даже любовь…
И когда любимчики Судьбы, «зацелованные» ею, кажется, с самого раннего детства, вдруг «ломаются» от первых соприкосновений с примитивными житейскими трудностями, теряя себя и своё лицо. А те, кто ничем, кроме своей непреклонной, никому не видимой до поры до времени воли, не выделялся, становятся хозяевами жизни.
Как точно о подобном сказано у Гоголя: «Нынешний же пламенный юноша отскочил бы с ужасом, если бы показали ему его же портрет в старости. Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом…»
Я шёл по слабоосвещённым редкими фонарями улицам на стационар совершенно один, да и кино-то смотрело человек десять, не больше, стараясь шагать как можно медленнее. И мне, в вечерний этот час, было так же тоскливо и одиноко, как некоторым героям, только что просмотренной картины. Вдруг с невероятной ясностью осознавшим: «Что наши лучшие желанья, что наши свежие мечтанья истлели быстрой чередой, как листья осенью гнилой».
Да, действительно, «несносно думать, что напрасно была нам молодость дана, что изменяли ей всечасно, что обманула нас она…», повторял я пушкинские строки, будто нарочно растравляя свою рану, словно ставя жирный крест на моей неудавшейся жизни. Хотя где-то там, в глубине души, противился этому «окончательному диагнозу»: «Неудавшаяся жизнь». Настойчиво вгоняя в своё, разъедающее мою волю настроение, как вгоняют клин в чурку, не желающую раскалываться, иные мысли. «Нет, ничего ещё окончательно не потеряно. У меня ещё есть время и воля. Я сумею переупрямить Судьбу…»
Именно с этим настроением (переупрямить Судьбу во что бы то ни стало) я и отправился на следующий день вместе с бригадой и бригадиром на буровую.
Через неделю мы закончили бурить одну неглубокую, в семьдесят метров, скважину на ферме и перебрались на новое место, к пруду, на окраине села. После навозных куч, с их специфическим запахом, среди которых стояла наша буровая все эти дни, место у пруда, с высокой искусственной дамбой, ровно заросшей травой, показалось нам просто идиллическим. Вообще же в Решётах, а именно так называлась эта аккуратненькая деревенька, мы должны были пробурить ещё две скважины. Что по времени (в зависимости от грунтов) на все скважины могло составить недели три, а то и более.
Устанавливая буровую, мы наслаждались не только чудесным окрестным видом, с плавающими в пруду гусями и небольшим тёмным ельником на другом берегу, но и чистым, влажноватым воздухом.
Уже под вечер, когда все работы по установке буровой и её обустройству были закончены, а дежурный приступил к готовке ужина, я примостился на дамбе отдохнуть. А заодно и полюбоваться окрестным видом. Вода в большом пруду отливала красноватыми отблесками и казалась масляничной и тяжёлой. И по этой «плотной» воде, как по льду, неспешно скользили похожие на небольшие сугробы гуси, то и дело, погружая в воду, недалеко от берега, свои небольшие головы на гибких сильных шеях.
– На красных лапках гусь тяжёлый, Задумав плыть по лону вод, Ступает бережно на лёд, Скользит и падает; весёлый Мелькает, вьётся первый снег, Звездами падает на брег… – припомнилось мне из «Евгения Онегина», словно и сам я находился сейчас не на буровой, а в родовом имении. И ещё мне подумалось, как должно быть хорошо на этом пруду зимой ребятне. И снова припомнился Пушкин: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лёд».
Погружённый в свои мысли я и не заметил, как ко мне подошёл бригадир.
– Чего харчиться не идёшь? Святым духом сыт, что ли? – грубовато спросил он.
– Иду, – неохотно отозвался я, поднимаясь с ещё не пожухшей до конца травы, на которой возлежал, как на дружеской пирушке римской знати.
– Я на день-два в Тулун отлучусь. Наряды Галембе сдам, чтоб в управлении успели нам в расчёт этого месяца включить пробуренные метры, – продолжил он. – А вы тут пока обустраивайтесь и, если что (это – «если что» мне совсем не понравилось, да и то, что не я, а мастер участка повезёт наряды в Иркутск – тоже), забуривайтесь без меня. Ты уже спокойно можешь работать самостоятельно, – подбодрил он. – Да и грунты тут повсюду несложные. До конца месяца нам надо все три скважины здесь в Решётах пробурить… – сделав небольшую паузу, он закончил: – Чтобы нормально получить.
Бригадир направился в правление, откуда шофёр председателя колхоза, по предварительной договорённости с начальством, должен был отвезти его
в город, а я побрёл в наш вагончик, чувствуя, что изрядно голоден…
Бригадир не оправдал моих опасений о том, что скважину нам придётся бурить без него. Он вернулся уже на второй день, под вечер. До его приезда мы, правда, уже успели забуриться и пройти почти полторы штанги.
– Молодцы! – крикнул он, подойдя к буровой. – Глуши мотор! – стараясь перекрыть шум ротора, закричал он уже мне, с ног до головы заляпанному красноватой глиной.
– Айда в балок. На сегодня хватит, – проговорил он, уже не напрягая голоса, когда шум двигателя стих. – Я рыбки хорошей привёз, пивка. Отдохнём маленько.
Бригада оживлённо приводила себя в порядок. Пофыркивая, умывались на вольном воздухе, поливая на руки друг другу воду, расчёсывали мокрые волосы, переодевались в чистое.
Для полноты ощущений вынесли небольшой раскладной стол на дамбу – благо, что вечер был по-летнему тёплым – и уселись вокруг него на табуретках.
Бригадир с видом факира извлёк из своего необъятного портфеля нечто завёрнутое в промасленную газету. Развернув её, он выложил на стол большую копчёную красную рыбину в золотистой корочке.
– Режь, – обратился он к Кириллу, сидящему рядом с ним, – да нормальными, не сиротскими кусками. Ещё одна есть.
Вновь нагнувшись к своему портфелю, он извлёк несколько бутылок пива.
– А кроме пива у тебя там ничего покрепше не затерялось? – с лукавинкой спросил Иннокентий.
– Нет, мужики, – отрезал бригадир. – Разгоняться нам не можно. Работать надо. Да и Галемба мне передал, что жаловался ему на нас сбёгший из бригады Карандин. Пьянь, говорит, там одна. Работать по-настоящему не с кем… Так что по пивку и – баиньки. Завтра чуть свет бурить начнём.
Чтобы газету, брошенную у стола, низовым ветерком не отнесло в пруд, я
нагнулся и прижал её к земле камешком. «Сожжём потом, чтобы не мусорить», – решил я и уже непроизвольно нагнулся второй раз. Ибо за что-то в ней мой взгляд зацепился. Как будто я узрел там что-то знакомое.
Подняв газету, аккуратно расправил на краешке стола увиденную рассеянным взглядом последнюю «Литературную страницу» (за этот крупный шрифт и зацепился мой взгляд), обнаружив на ней стройные столбцы стихов, помещённых в этом субботнем номере за 17 сентября. То есть всего два дня назад. Стихи были мои!
– Чё, буквы знакомые ищешь, мастер? – гоготнул Иннокентий, заканчивая резать чёрный хлеб.
Я промолчал, поскольку «шутка» эта произносилась всякий раз, когда я в свободное время, например, читал книгу.
– Улыбаешься, словно в лотерею выиграл миллион? – поинтересовался уже бригадир, разливая пенящееся пиво по эмалированным кружкам.
– Больше, гораздо больше, – ответил я, не в силах скрыть счастливую улыбку. А про себя подумал: «Я выиграл изменение судьбы».
Это была моя первая да ещё такая большая – больше десяти стихотворений – публикация в небольшой четырёхстраничной газете одного маленького провинциального городка. Но я уже тогда поверил, почувствовал, что далеко не последняя. Что будут публикации и в областных, и в столичных журналах. И не только стихов, но и – прозы.
Опубликованные стихи были большей частью о любви, порою придуманной, воображаемой, такой как, например, в стихотворении почти двухгодичной давности, написанном в бурятском улусе, откуда меня вызвали в управление.
Я ждал письма в улусе Зум-Булуг…
Оно не шло, не шло, и вдруг
Приходит телеграмма:
«Скорее приезжай. Я жду. Не только я. И – мама».
А утром я проснулся и узнал,
Что телеграфа нет на почте маленькой.
И сор, сгоняя в трещины в полу,
Его метёт почтарка в мягких валенках.
Телеграфа в Зум-Булуге действительно не было. А вот телеграмма всё-таки была. Правда, не от любимой девушки, сотканной в моём воображении из множества знакомых лиц, а от начальника управления… Но об этом, дорогой читатель, ты уже знаешь.
Ответа же на своё письмо из Тулуна в Питер я так и не дождался, ни осенью, ни зимой…
Зато весной, кажется в апреле, пришло письмо из Москвы. Из Литературного института, в котором говорилось: «Ваши рассказы прошли творческий конкурс (сорок человек на место!). Вступительные экзамены начнутся 1 августа. Перед экзаменами необходимо собеседование, поэтому просим прибыть в Москву по адресу: Тверской бульвар, 25, заблаговременно».
В декабре следующего года, перед самыми новогодними праздниками, уже будучи почти полгода студентом Литературного института, я сдавал первую сессию, всё ещё до конца не веря в то, что учусь в этом прославленном многими знаменитыми именами, необычном учебном заведении. В свободное время я ездил на «Мосфильм» для озвучания себя самого в снятом ещё осенью в Сибири, на берегу Байкала, знаменитыми режиссёрами Ренитой и Юрием Григорьевыми, материале. Они делали фильм о своём учителе Сергее Герасимове и пригласили сняться в эпизоде меня и Валентина Григорьевича Распутина. Меня как местного жителя небольшого городка Байкальска, куда мы с семьёй незадолго до того переехали, а Распутина как великого писателя.
Там, на «Мосфильме», Ренита Андреевна и Юрий Валентинович и познакомили меня со своим коллегой, выпускником режиссёрского факультета ВГИКа (к сожалению, не Павловичем), который надумал снять короткометражный фильм, представив его как дипломную работу по моему рассказу, опубликованному полгода назад в журнале «Юность».
Вернувшись после сессии – и таких насыщенных всевозможными, в основном приятными, событиями дней – домой, я совершенно неожиданно получил новогоднюю открытку«раскрывашку» от Тучкиной Елены («И как она только узнала новый адрес?»), в которой та поздравляла меня с Новым годом! И сообщала, что «Успешно защитила диссертацию и ещё более успешно, по мнению всех знакомых, вышла замуж за… да ты его наверняка помнишь, занудный такой, с вашей биостанции на Белом море – Виктора Бергера», молодого, талантливого, очень перспективного учёного, доктора наук. Последних слов в открытке не было, их мысленно дописал я, потому что знал Бергера, работал с ним в своей, теперь уже такой далёкой питерской поре. Открытка же заканчивалась словами: «У меня всё хорошо. Как ты? По-прежнему ли меришь километры необъятной своей Сибири, как ты писал мне из городка с чудным названием, кажется, Тулон… Где ты мотаешься теперь? Каковы твои планы? Навестил бы как-нибудь нас в нашей северной столице. Тем более с супругом вы знакомы. Больше нет места для слов, а чувства на бумаге не передашь… Всего тебе доброго. Вспоминай меня, хоть иногда… До свидания».
До свидания, в данном случае, скорее всего, означало: «Прощай». «И если навсегда, то навсегда прощай», – додумал я. Понимая, что этой пространной открыткой-письмецом была поставлена жирная точка и прочерчена не менее жирная черта, отделяющая мою прошлую, питерскую, и нынешнюю, такую же впрочем, как и прежде, неопределённую в перспективе жизнь.
Прочитав весточку от Елены, я улыбнулся – не столько этому запоздалому посланию, сколько тому, что я предугадал его появление всё в том же стихотворении, написанном в улусе Зум-Булуг.
Где потерялся ты, бродяга?
Какая ныне передряга
Тебе приехать не даёт?
У нас в Москве всё дождь идёт.
А там у вас уж снег, поди…
Как ненормальная «Приди»
Шепчу я за день по сту раз.
Во сне всё розно вижу нас.
Где ты мотаешься по свету?
Я писем жду. А их всё нету…
Только в стихотворении вместо Питера была Москва. И эта московская девушка любила героя. И он её любил. И всё у них складывалось хорошо. Так хорошо, как редко бывает в реальной жизни…
Впрочем, «в молодые наши лета» пораженья предпочтительней побед.
2007 – 2008 г., Иркутск – Порт Байкал – Иркутск
РАССКАЗЫ
ЗА ШТОРОЙ, С ЭТОЙ СТОРОНЫ…
Новогодняя история
Хлопья снега, медленно опускающиеся в желтоватом свете фонаря, были до неправдоподобия большими… Казалось, что снежинки плавно скользят сверху вниз по наклонно натянутым невидимым нитям…
Они, скорее, напоминали маленькие белые фонарики или крошечные парашютики, чем предновогодний лёгкий снег. Тень от этих «парашютиков» бестелесными бабочками порхала по белой, чистой, ровно укатанной между домов квартала, дороге.
Падающий снег казался тёплым…
Внезапно возникая (вначале как бы высвечиваясь изнутри), откуда-то из близкой – сразу же над фонарём – бархатной мягкой черноты, они, плавно кружась, заполняли собой почти весь яркий конус света, начинающийся чуть выше окон второго этажа…
Я хорошо запомнил этот фонарь, потому что ещё пять минут назад он раздражал меня своим назойливым светом, когда я со своей одноклассницей Бетой под пластинку Майи Кристалинской с её шлягером этой зимы: «А снег идёт… А снег идёт… И всё мерцает и плывёт…» танцевал в просторной комнате, освещённой только разноцветной ёлочной гирляндой (кто-то из танцующих ближе к двери погасил блистающую и слегка позвякивающую хрустальными подвесками, огромную даже для такой большой квартиры, как у Беты, люстру, радостный свет которой казался нам явно избыточным), этот одинокий фонарь упрямо светил в наше незашторенное окно, разрушая полумрак почти до середины комнаты, где стояла ёлка.
Мне хотелось, чтобы кто-нибудь из наших одноклассников, танцующих ближе к окну, догадался и задёрнул тяжёлую – от потолка до пола – оконную штору, раз уж нельзя погасить этот настырный фонарь.
– О чём ты думаешь? – тихо спросила меня Бета.
На своих высоких каблуках-шпильках она стала на их длину, то есть сантиметров на десять, выше меня. И было как-то непривычно смотреть на неё снизу вверх.
– О фонаре… Вернее, о тебе, конечно, в основном, – немного замешкавшись, весело ответил я.
– Врёшь, как обычно, – улыбнулась Бета. – Интересно, всем врёшь или только мне, а?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом