ISBN :
Возрастное ограничение : 999
Дата обновления : 22.05.2023
Он поцеловал её сначала в одну, затем в другую щёку. Потом в губы. (Поцелуй был долгим и каким-то киношным – словно партнёры исполняли, как минимум, сто двадцать первый дубль, – ненатуральным будто.) И всё это время девушка упиралась своими белыми перчатками в его плечи, облачённые, как в свободную кольчугу, в свитер грубой вязки.
Закончив дело, он снова сел на подоконник и ещё раз наполнил бокалы. Взяв девушку за руку, он потянул её к себе, пытаясь усадить рядом. Но она, лишь качнувшись вперёд, осталась стоять, отрицательно покачав головой, видимо, в ответ на какие-то его слова. Парень порывисто встал и исчез за шторой, в комнате, на мгновение «облив» фигуру девушки в её светлом, почти прозрачном платье, янтарным тёплым светом причудливой блестящей люстры.
Она всё так же рассеянно взяла с подоконника свой бокал, подняла его до уровня глаз, как бы рассматривая вино на цвет, и, улыбнувшись вдруг такой доброй открытой улыбкой, подмигнув мне, всё ещё стоящему под фонарём и глазевшему, как в кинозале на одного зрителя, на неё, послала воздушный поцелуй, который словно сдула с кончиков своих изящных пальцев, сначала коснувшись ими своих ярких губ. При этом она слегка задела верхней расширяющейся гранью своего бокала оконное стекло, будто чокнувшись с кем-то невидимым. А может быть, и с отражением её же бокала в глубине стекла. Она отпила несколько глотков и по движению её губ я, скорее догадался, чем понял, что она по слогам произнесла мне: «С Новым годом!» И ещё что-то. Чего я разобрать уже не смог. Хотя как будто бы и услышал: «Иди сюда. К нам!» И даже её жест рукой – от стекла к груди – вроде бы говорил о том же.
«Странно, – подумал я. – Никому я сегодня не нужен, и все меня всё же зовут, кроме Беты, правда. Может быть, во мне есть действительно что-то клоунское?»
«Физик», с тарелкой, наполненной закуской, вернулся так же стремительно, как до того исчез.
Они стоя выпили ещё немного вина, и парень вновь притянул её к себе, опять пытаясь поцеловать, но девушка отклонилась, и её подбородок оказался у него на плече, а руки за спиной. Создавалось такое впечатление, что они, без движений и музыки, начали танцевать какой-то томный танец. Правда, такому танцу не соответствовали глаза девушки. Они были слишком грустны. Пожалуй, даже намного печальней моих. И глядя на меня своими грустными глазами, она ещё что-то произнесла одними губами, едва раскрывая их. То ли: «Не горюй!» То ли: «Будь счастлив».
И то и другое, как я успел понять, хотя и не уверен, что точно разобрал её слова, было, пожалуй, так необходимо нам обоим. Я согласно кивнул ей в ответ. Потом подбросил вверх снежок. И, пока он взлетал выше фонаря в черноту неба, показал ей большой оттопыренный палец сложенной в кулак руки, дескать: «Всё в порядке!»
* * *
Минут через десять я оказался на городской ёлке, со множеством расположенных вокруг неё горок и снежным городком. Веселье здесь было в самом разгаре!
И я тоже старался веселиться вовсю, катаясь вместе с визжащей, гикающей, хохочущей публикой с разной высоты горок! А когда на городской площади, на башне со шпилем, на подсвеченном изнутри циферблате часов пробило двенадцать и, сильно поредевшие вокруг ёлки, любители скоростной езды стали орать во всё горло разудалыми хмельными голосами: «Урраа!», «С Новым годом! С новым счастьем!» и запускать в тёмно-фиолетовое небо разноцветные ракеты и взрывать хлопушки, кто-то сунул мне в одну руку холодный и твёрдый пирожок с рисом, а в другую – бумажный стаканчик с пузырящимся шампанским, пробки которого то тут, то там взлетали вверх, сопровождаемые визгом и новыми криками.
– С Новым годом, парень! Не грусти, всё будет хорошо! – произнесло рядом со мной несколько весёлых голосов.
* * *
Со своими новыми друзьями я попал в какую-то разухабисто-разношёрстную и разновозрастную компанию, собранную, по-видимому, по случайному принципу.
Там, в довольно неряшливой квартире, я много пил (уже не разбирая что), ел и то и дело танцевал с постоянно выдёргивающей меня из-за стола крупной, ярко накрашенной (по-видимому, у этой рано созревшей дивы это был своего рода боевой раскрас, с которым выходят и «на тропу войны», и на охоту: за дичью, за скальпами ли), вертлявой девицей с неохватным бюстом, который всё норовил, от наших столь быстрых и сумбурных движений, перескочить за низкую грань её декольте. Девица после очередного танца, вдруг намертво прижав меня в кухне спиной к стенке (кстати, я до сих пор не могу понять, как там оказался, может быть, моя партнёрша просто стремительно перебросила меня туда из комнаты – ибо я не шагал туда, это уж точно, – а я воспринял это как очередное па нашего твиста, чарльстона ли…) между шкафом-пеналом и раковиной с грязной посудой и остатками противно размокшей в ней пищи, целовала навзрыд, повторяя в промежутках между всё более затяжными поцелуями, как припев: «Шлёп большой и тяга есть!..», имея в виду, скорее всего, всё-таки себя и не принимая во внимание моё, впрочем, весьма вялое, сопротивление…
Едва вырвавшись – кажется, я попросился в туалет – из её упругих, но сильных объятий, я снова оказался на горке, среди весёлых, крепко подвыпивших горожан и ряженых.
Женщина в костюме цыганки нагадала мне много счастья, красавицу жену и – «кучу здоровых детишек». И впоследствии почти всё из её ворожбы, как ни странно, сбылось. С «кучей детишек» она только промахнулась.
* * *
Потом уже в какой-то другой, очень интеллигентной, компании, где в полумраке свечей и гирлянд, кажется, и говорили-то вполголоса и где я совершенно непонятно как оказался, я встретил Бетину мать…
Там ко мне отнеслись, как к блудному сыну, раскаявшемуся в своих многочисленных прегрешениях и вернувшемуся, наконец, под отчий кров.
Среди этих милых, степенных, остроумных людей я, несомненно, был инородным телом и, по инерции, до неприличия громко хохотал из-за любого пустяка. Особенно меня веселили почему-то брызжущие внезапными искрами бенгальские огни. Мне было страшно интересно наблюдать это искрение, сбегающее по металлическому стерженьку всё ниже и ниже и старающееся как можно скорее, и веселее главное, сжечь себя.
Помню, как я танцевал с какой-то красивой женщиной «бальзаковского возраста» очень медленный танец и меня вдруг начало мутить от запаха её изысканных духов и губной помады.
Дотанцевали ли мы танец до конца – не помню… Точно знаю только, что значительную часть времени я простоял на мягком коврике, в ванной комнате, на коленях перед розовым унитазом, держась руками за его края и меня долго и нещадно, до икоты, до колик в животе, рвало, словно из меня выходила вся мерзость, накопленная мною не только за прошлый год, но и за всю мою предыдущую жизнь. И столько дряни, скопившейся во мне за столь короткую жизнь, я даже, честно говоря, и предположить не мог. Её, этой пакости, изрыгаемой из меня, я думаю, вполне могло бы хватить даже на очень долгую жизнь…
Потом, уже умытый и притихший, в огромной прихожей, куда меня, «как одноклассника дочери», вышла проводить мать Беты, где-то в углу среди вороха шуб и пальто я пытался её целовать, поражённый её свежестью и красотой: в шею, в щёку, в губы…
Не помню, правда, насколько успешными были мои попытки. А вот её разливистый смех над моим донжуанством помню отчётливо.
Домой я возвращался совершенно очищенный, в прямом и переносном смысле, по абсолютно пустынному, «мёртвому» городу, как-то странно и тускло освещённому первым январским утром уже следующего года…
«Вот и январь накатил, налетел, бешеный, как электричка», – с грустью подумал я.
По сквозным и тихим улицам, втыкающимся в городскую площадь с ёлкой посредине, ветер, тихо шурша ими, гнал прочь обёртки от конфет и конфетти, обрывки серпантинных цветных лент. И этот разноцветный «снег» из конфетти был совсем не грустным, а, напротив, каким-то очень озорным.
На площади валялись разорванные маски, бутылки из-под шампанского, раздавленные бумажные и пластиковые стаканчики… Разноцветный карнавальный мусор.
Безвременье, которое зелёными точками высвечивали на этой площади электронные часы, когда пробило полночь и на их тёмном табло светились только четыре зелёных нуля, кончилось…
Теперь они показывали: 09.11. А через мгновение – на том же месте: – 18°С.
Проходя мимо Бетиного дома, я взглянул на плотно зашторенное окно их «залы» и на окно на первом этаже, где я видел в прошлом году – десять часов назад – красивую девушку и её друга. На оконном стекле, чуть ниже форточки, где задремучились морозные причудливые леса, протаянное, видимо, дыханием или прикосновением тёплого пальца к ним, красовалось нарисованное сердце, пронзённое стрелой, и чуть пониже – буквы: «Я Т.Л.». А на подоконнике так и осталась стоять недопитая бутылка вина и два высоких стеклянных бокала.
Я грустно улыбнулся, потому что очень хорошо знал этот немудрёный шифр, поскольку сам не раз пользовался им. И – не далее как вчера, но… уже в прошлом году, я произнёс эти слова, но только полностью, ещё до нашей ссоры с Таней, когда помогал ей накрывать на стол и никого из наших друзей ещё не было. «Бета, я тебя люблю…»
Сейчас я произнёс иное.
– Всем общий привет! – сказал я не то воображаемой девушке с парнем с первого этажа, не то своим неизвестно где прикорнувшим – а может, и нет – в это время одноклассникам и низко поклонился, широко разведя в стороны руки, в одной из которых держал сейчас свою шапку. В это время я до противности реально ощутил себя действительно клоуном, стоящим в центре ярко освещённой арены, но всё-таки закончил, по инерции скорее:
– Я пошёл домой, баиньки…
Утро первого дня года выдалось довольно мутное.
И на душе у меня тоже было муторно, как будто бы что-то единственное и очень хорошее, что было в моей жизни, исчезло навсегда.
В размытом сероватом свете всё ещё кружил прошлогодний снежок. Он пах свежо, морозно, яблочно, как Бетина щека, когда я прикасался к ней губами…
* * *
Я задумал написать этот рассказ, почти через тридцать лет, после произошедших в ту далёкую новогоднюю ночь событий. И по какой-то магии чисел это снова оказался год двух десяток 1991й. Если сложить (ничего не переворачивая) две первых и две последующих цифры. Но рассказ у меня как-то не пошёл. И я начал писать его только на следующий год, на берегу изумительно красивого, какого-то изумрудного, залива, с прекрасными высокими прямыми соснами по его берегам, где мы отдыхали там с женой и одиннадцатилетним сыном. И наша вёсельная лодка, на которой мы приплыли на этот остров, привязанная к ивовым ветвям, покачивалась на небольших плавных волнах, превращавших после того, как волна накатывала на берег и отступала вновь, жёлтый песок в тёмно-серый… И почему-то этот контраст жёлтого и тёмно-серого песка напоминал об осени.
«Отчего душе моей сродни пасмурные дни. Отчего люблю песок сыпучий с тёмною полоской у воды. Запах торфа. Дождевые тучи. В дюнах цапли тонкие следы».
Жена загорала на жёлтом песке, прикрыв от солнца широкими полями соломенной шляпы лицо.
Сынишка, с закатанными штанинами, стоя по колено в воде, весьма успешно наловчился дёргать на блесну небольших щук, травянок.
Я сидел под сосной, прислонившись спиной к её сухому шершавому стволу, и писал…
И среди этой дремотной жары набежавший от залива прохладный ветерок и серый песок у уреза воды вдруг очень отчётливо напомнили мне падающий снег. И тот Новый год, двойной десятки – Двуликий Янус, глядящий одновременно и в прошлое и в будущее, и сулящий впереди так много хорошего…
Я ещё не знал тогда, что первая любовь, как правило, трагична. В лучшем случае – печальна. И для того, чтобы не длить печаль, её не надо пытаться удержать.
Я всегда с большой теплотой вспоминаю Бету и с большой грустью – девушку, которую я увидел в ту новогоднюю ночь, за шторой с этой стороны… Жаль только, что я её не знал. И теперь уже, конечно, никогда не узнаю даже имени её…
1992 г., Большой Калей
1994 – 1996 гг., Иркутск
МОРОЗНЫЙ ПОЦЕЛУЙ
– …Нет, не всё равно! Летний и зимний поцелуй – это совсем разные вещи, сударь. Как встреча и расставание.
– ?..
– Поцелуй на морозе… Его ощущаешь, но не чувствуешь.
– Что-то уж слишком мудрёно, мадам.
– Ну, если сказать так: «Морозный поцелуй». Вам понятнее? –?Понятнее. Только страшнее, потому что звучит это уже, как поцелуй Смерти.
– Нет, это совсем не так! У Смерти не морозный, а холодный поцелуй… Но в чём-то вы всё же правы. Ведь и в самом деле что-то всякий раз умирает
В человеческих отношениях, со временем как бы тускнеет. Или, проще говоря, уходит куда-то в навсегда, как песок между пальцев, сколько раз не набирай его в пригоршню снова.
– Но ведь это так ужасно!
– Не знаю… Мне кажется, я теперь уже ничего не знаю наверное. Я только вижу, что конец чего-то – это обновление, рождение нового. Что нет ничего постоянного в этом мире.
– Как-то грустно всё это, мадам…
– Да, грустно, сударь…
Из средневекового трактата Альфреда де Призо «О временах года, временах любви и – просто временах»
Как-то оставшись ночевать на даче у родителей (если, конечно, применимо к небольшому, наспех сколоченному из разномастных и разнокалиберных досок домику слово: «дача!») и роясь в стопке старых журналов: «Москва», «Наш современник», «Новый мир» – больше всего там было журналов «Советский экран» – и выискивая, что бы такое почитать на сон грядущий, я нашёл среди этой разноцветной груды обычный альбом для рисования. На его картонной блёкло-голубоватой обложке с наружной стороны, в верхнем левом углу, красивым почерком, чёрной и уже немного побуревшей от времени тушью наискосок было написано: «Другу и рыцарю от "Пиковой Дамы"». И стояла подпись: Лена Порошина.
* * *
Альбом этот – классе в десятом, наверное, – мне подарила моя знакомая,
с которой мы учились в одной школе и не то чтобы дружили, но… довольно часто вели долгие и в основном «литературные» беседы о прочитанных книгах. Она училась не в нашем классе, потому что была младше меня, кажется, года на два, но читала, в отличие от меня, много и охотно (пытаясь пристрастить к этому и меня) и казалась мне уже тогда совсем взрослой, красивой, почти всегда задумчивой и немного грустной девушкой. У неё были длинные, спускающиеся ниже плеч, иссиня-чёрные волосы (несомненно, являющиеся её лучшим украшением) и тёмно-синие глаза. Волосы она иногда заплетала в одну или две тугие косы, но чаще даровала им свободу – спокойно ниспадать на её спину.
Рядом с ней я всегда, если мы бывали не одни, – например, на перемене, когда, разговаривая, стояли возле подоконника в длинном школьном коридоре, по которому носилось и гудело что-то невообразимое, – испытывал какую-то несвойственную мне неловкость. В такие минуты я чувствовал, что с большей бы охотой рванул по коридору за этой орущей ватагой в наш школьный двор, с его обязательными осенними тополями, посаженными первыми, вторыми и так далее… выпускниками школы; мастерскими (за которыми старшеклассники, да и не только они, покуривали втихаря на переменах); пришкольным участком, где можно было дико и радостно, во всю силу лёгких заорать и покидаться с одноклассниками, а чаще – с одноклассницами, если была уже зима, снежками, потому что на пришкольном участке снег никто не убирал, и его там всегда было много.
А я в это драгоценное время стоял и говорил, а больше – слушал, скажем, о Проспере Мериме, которого Лена дала мне накануне почитать, и к чтению которого я, конечно же, ещё не приступал, а только бегло просмотрел оглавление: «Кармен», «Венера Ильская», «Локис», прочитав лишь отдельные страницы, «потому что был очень занят после школы на тренировках, готовясь к первенству города по хоккею с шайбой среди юношеских команд».
Я был чуть ниже Лены ростом, и поэтому во время наших бесед мне обычно хотелось или сесть на широкий подоконник (что я частенько и делал), или немного привстать на цыпочки.
Теперь, много лет спустя, я понимаю, что Лена уже тогда была вполне сформировавшейся девушкой. И лишь строгая тёмно-коричневая, обязательная тогда, школьная форма с чёрным фартуком, которую она носила с неизменным кружевным крахмальным идеально белым отложным воротником, говорила о том, что она ещё ученица старших классов.
Не понимаю я другого: что она могла найти во мне, белобрысом, веснушчатом и, в общем-то, ещё совсем нескладном подростке, хотя я и числился в школе в ряду довольно приличных спортсменов и мог, например, на спор подтянуться двадцать раз на перекладине (абсолютный рекорд школы!), не до конца при этом напрягаясь. Но рядом с Леной я чувствовал себя много младше её и в чём-то, несомненно, слабее. Она была начитаннее не только меня, но и большинства моих одноклассников. Насколько может быть начитаннее человек, читающий книги не время от времени или почти никогда, как я, а – регулярно. Причём испытывая в этом потребность.
Отец Лены к тому же был преподавателем в единственном в нашем городе институте и имел учёную степень кандидата технических наук! То есть, по моим тогдашним представлениям, принадлежал к сферам абсолютно недосягаемым, поскольку мои родители были люди весьма простые. Мама – медсестра, отец – повар. Да и сама Лена была отличница. А я – не то чтобы двоечник. Нет, конечно. Ну, скажем: не совсем твёрдый ударник. Хотя моя фотография и висела в вестибюле школы на «почётном месте», приклеенная
К фанерному щиту не то оранжевого, не то бордового цвета, на котором белыми, вырезанными из ватмана и тоже приклеенными намертво буквами было написано: «Лучшие спортсмены школы».
Наш физрук, бывший штангист, имевший широкие плечи, большой живот и очень маленькую, на таких огромных плечах, всегда коротко стриженую голову, относился ко мне с отеческой теплотой за то, что я охотно принимал участие в любых мыслимых и немыслимых соревнованиях, причём по любому виду спорта, иногда просто «для численности», если он меня об этом просил. И эта моя фотография на общешкольной Доске почёта была его заслугой.
Правда, рядом с Доской почёта была ещё одна, где также красовалась моя «фотография», а вернее – постоянно обновляющийся рисунок на одну и ту же тему: «Они позорят школу!». Доска эта была размером поболее, а тоном помрачнее – тёмно-синяя. И это место было уже вотчиной нашей «вечно юной» пионервожатой Клары Михайловны, которая в своё время (Она была почти из первых выпускников: её тополь был самым высоким в нашем школьном дворе и рос сильно затеняя кабинет истории, то есть наш класс, на что частенько сетовала «историчка» Ольга Ивановна – наша классная дама.), окончив школу, осталась в ней работать, поскольку ещё во время учёбы была очень активной девочкой и в отличие, скажем, от меня и подобных мне, никаких прегрешений перед уставом пионерской и комсомольской организаций не имела.
Первая карикатура с моей персоной на этой доске появилась года два назад, когда я и ещё один мой одноклассник не захотели вступить вместе со всем нашим классом, одержимым общим порывом, внушённым Кларой Михайловной, в комсомол, объясняя своё нежелание тем, что комсомол отнюдь не такая уж популярная среди молодёжи организация, как красноречиво изображала нам наша пионервожатая.
План поголовного окомсомоливания нашего класса срывался, а этого Клара Михайловна допустить не могла. После чего и появились на той мрачной, цвета утопленника доске, под известным общим заголовком, наши «фотографии».
Через год мой одноклассник в комсомол всё же вступил, поскольку собирался (и ушёл-таки) после девятого класса в строительный техникум и ему нужна была хорошая характеристика.
Я тоже, поняв, что карьеру профессионального спортсмена мне вряд ли удастся выстроить (из-за отсутствия привязанности к какому-либо одному виду спорта, а не к спорту вообще), вступил в комсомол почти в конце одиннадцатого класса, решив попытаться поступить в мединститут, который находился в областном центре, расположенном в пятидесяти километрах от нашего города.
Но устойчиво три года, с восьмого по одиннадцатый класс, то моя фотография (неизвестно где добытая), то моя карикатура, впоследствии почти постоянно обновляясь (темы для этого всегда находились), оживляли этот фанерный щит с суровой надписью: «Они позорят школу!».
Года через два, после того, как я со скрипом и не с первого захода всё же поступил в мединститут, Клара Михайловна покинула, но не оставила совсем школу, уйдя на «заслуженный отдых», заменив (и сразу как-то состарившись) пионерский галстук на шее какой-то тёмной старческой косынкой.
Приезжая в выходные дни и на каникулы в свой родной город, я всегда при встрече приветливо здоровался с ней. И мы впоследствии даже как будто немного сдружились. Во всяком случае, я чувствовал, что не вызываю
У неё прежнего раздражения и она больше не держит на меня зла из-за её рассыпавшихся идеалов.
Я же зла на неё не держал никогда. Наоборот, мне всегда почему-то было жалко эту молодящуюся, говорящую задорным звонким голосом, одинокую женщину, для которой школа была не вторым, как она наставляла нас, а, несомненно, первым и, пожалуй, по-настоящему единственным домом. Ибо своего дома, вне школы, в нормальном понимании слова «дом!», у неё как бы и не было вовсе, а была лишь комната в семейном общежитии, где она проживала со своим тихим, старомодным, болезненным не то племянником, не то троюродным младшим братом, у которого, по-видимому, была единственная явно выраженная болезнь – аллергия на современную жизнь.
Жаль мне её было даже тогда, когда она в порыве раздражения, «вдохновлённая» очередным моим проступком перед «Кодексом строителя коммунизма», сама (поскольку где-то отсутствующего школьного художника ждать не хватало терпения), довольно неуклюже, рисовала на меня очередную карикатуру. Я понимал, что таким образом она, по её же словам, из нас «выковывает сталь», изгоняя скверну.
Мне вспоминается теперь лишь несколько «особо опасных», по мнению Клары Михайловны, моих «проступков», за которые она на собранных по этому случаю педсоветах решительно требовала моего отлучения от… школы, а когда это не удавалось, принималась выкорчёвывать ересь сама, используя как свою правую руку нашего школьного художника (который в жизни, увы, художником не стал, а как-то тихо и незаметно спился в среде богемной и полубогемной братии), моего одноклассника Витальку Стародубцева.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом