Перейти к содержанию

Аз грешный…

Автор:

Категория
Современная русская литература
Год издания
Издательство
Издательские решения
ISBN
9785006009301
Возрастное ограничение
18+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

Эта книга — исторический роман, в котором на действительной биографической основе сделана попытка описать жизнь Григория Карповича Котошихина, подьячего Посольского приказа времён царя Алексеевича Михайловича Тишайшего, «своровавшего» и перебежавшего в Швецию, где он и нашёл свой конец. Котошихин оставил после себя описание России XVII века, благодаря которому историческая наука пополнилась интересными подробностями об этом времени.

Читать «Аз грешный…» — Борис Николаевич Григорьев онлайн

Страница 2 из 3

– У него всё устроено подобно адову подписанию – страшно к воротам приблизиться, – говорили духовные о своём высоком начальнике.

За время церковной реформы многие старые церковные авторитеты были ниспровергнуты и объявлены еретиками. Старые иконы из частных домов изымались и в массовом порядке сжигались. В русской церкви почти не осталось ни одного святого, на которого бы не пало подозрение в ереси. И народ роптал. Он не мог примириться не только с троеперстием, но видел ересь и в новом написании имени Господа Бога «Иисус» вместо «Исус»; он на все лады обсуждал свойства осьмиконечного и четвероконечного креста, распространял слухи о скором появлении Антихриста и о конце света. Никто не любил реформатора – ни простой народ, ни служивые, ни бояре. Верховые люди ненавидели его лютой ненавистью за вмешательство в мирские дела и монополию на советы царю. Он оттеснил их от трона и кормила власти, а такое никогда не прощается. Не любивших Никона было много, и велика была их насердка, но все они терпели, выжидали и молчали до поры.

Повод для того, чтобы рассорить патриарха с царём, скоро представился. Во всём оказались виноваты деньги. Оскудевшая от постоянных войн царская казна требовала пополнения. Народ устал от поборов, и взять с него было уже нечего. Алексей Михайлович высказал пожелание воспользоваться огромными монастырскими богатствами, находившимися в распоряжении церкви.

За Патриархом, под Москвою и в городах, в сёлах и волостях, будет крестьян болши 7.000 дворов… За четырмя митрополиты…12.000 дворов… За десятью архиепископы с 16.000 дворов. За монастыри… в вотчинах их монастырских крестьян с 80.000 дворов, да за монастыри которые в лествице и в Уложенной Книге не написаны, крестьян с 3.000 дворов.

Царь полагал этот шаг вполне справедливым, потому что церковные богатства создавались в основном за счёт государства, богатых даров царя и приношений паствы. Но Никон решительно и категорически отказал Тишайшему в этой просьбе и всеми мерами стал противиться попытке изъятия церковных ценностей. Царь затаил обиду и охладел к своему любимцу. Гордый Никон тоже обиделся, но сделал вид, что царская милость ему безразлична. Противники Никона возликовали и приложили все усилия для того, чтобы раздуть эту ссору.

Началом конца Никона стала его ссора с Тишайшим по поводу порядка водосвятия, произошедшая в 1656 году. По русской традиции вода в канун праздника Богоявления освящалась один раз, в то время как по канонам греческой церкви она должна освящаться дважды. На это расхождение Никону указал присутствовавший в Москве Антиохийский патриарх, но Никон проигнорировал замечание и сделал всё по-своему. Узнав об этом, Тишайший буквально взорвался:

– Мужик, невежда, бл… й сын! – обрушился он на Никона.

– Почто ты оскорбляешь меня? – возразил Никон. – Я – твой духовный отец.

– Не ты мой отец, а святой патриарх Антиохийский воистину мой отец! – вскричал царь в запальчивости.

Следующая и окончательная размолвка с царём случилась летом 1658 года. Из Грузии прибыл грузинский царевич Теймураз, и по этому поводу в Кремле был большой обед. Никона почему-то не пригласили, хотя в подобных случаях ему всегда оказывали честь. Никон вызвал к себе своего боярина Мещерского и послал его в Кремль высмотреть, что на встрече царевича будет делаться, и кто что будет говорить. Чтобы сохранить вид, Мещерскому было дано формальное поручение, объясняющее его появление в Кремле.

При въезде Теймураза в Кремль, как водится в таких случаях, собралась большая толпа зевак, и ехавший на коне впереди процессии царский окольничий Богдан Матвеевич Хитрово, расчищая путь для высокого грузинского гостя, ненароком ударил патриаршего боярина палкой.

– Пошто бъёшь меня, Богдан Матвеевич? – вскрикнул посланец Никона не столько от боли, сколько от обиды. – Мы пришли сюда не просто так, а за делом.

– А ты кто таков? – спросил окольничий.

– Я – патриарший человек и послан сюда самим патриархом Никоном.

– Не дорожись патриаршим именем! – сказал Хитрово, замахнулся своей палкой и теперь уже адресно оставил ею на лбу Мещерского солидную шишку.

Мещерский взвыл и с плачем поспешил к своему патрону. Никон, выслушав боярина, написал Алексею Михайловичу холодное письмо, в котором потребовал наказать виновного. Царь ответил собственноручным посланием, в котором сообщил: «Сыщу и по времени сам с тобою видеться буду».

Однако прошёл день, другой, неделя – царь так и не пригласил к себе патриарха, а окольничий Хитрово ходил по Москве ненаказанным и похвалялся в кругу своих близких, как он поставил на место спесивого слугу Никона.

Наступило 8 июля, праздник Казанской Божьей Матери. По установившейся традиции патриарх в этот праздник служил всем собором в храме Казанской Богородицы. На богослужении присутствовал царь с боярами, Никону показалось, что Тишайший избегает смотреть на него, но служба была сложной и утомительной, и проверить свои наблюдения он не успел. Собираясь на вечерню, Никон послал к царю священника с известием, что патриарх оделся и выходит в церковь. На вечерне царя не оказалось, и Никон понял, что тот на него озлобился. То же самое повторилось и 10 июля в праздник ризы Господней: царь не пришёл ни на вечернюю, ни на утреннюю службу, а послал вместо себя князя Юрия Ромодановского.

Патриарх встретил его в только что выстроенной Малой Крестовой палате, в которую Никон прошёл из своих брусяных хором через специальные сени. В новом жилище и пол, и стены, и голландская печь были украшены изразцами, зеркалами немецкой работы, а все слюдяные оконца были заменены на стеклянные. Под палатой патриарх приказал устроить кухню с огромной печью, так что всё тепло поднималось наверх. Строительство новых хором обошлось в кругленькую сумму – 50 тысяч рублей!

Никон вышел к царскому посланцу в так называемом греческом клобуке с изображением деисусов, четырёх икон, вышитых золотом и украшенном яхонтами, изумрудами, лалами, алмазами и жемчугом. Этот клобук на патриарха возложил в своё время сам царь, и Никон решил непременно подчеркнуть это обстоятельство. Голову патриарха украшала купленная в Голландии серая пуховая шляпа, подложенная зелёной камкой.

Ромодановский не приложился к руке патриарха, а патриарх не сделал даже и движения, чтобы благословить Ромодановского, и говорил с ним стоя.

– Царское величество на тебя гневен, оттого он не пришёл к заутрени и повелел не ждать его и к святой литургии, – сказал князь.

Холод пробежал по спине патриарха, но он и виду не подал, что испугался, и спросил с достоинством:

– За что царское величество на меня изволит гневаться?

По лицу Ромодановского пробежала злорадная усмешка:

– Ты пренебрег его царским величеством и пишешься великим государем, а у нас один великий государь – царь.

Как Никон и предполагал, воду замутили ближние к царю бояре. Они-таки нашли уловку, на которую «клюнул» доверчивый Алексей Михайлович. Но по какой-то необъяснимой причине Никон не захотел взять в расчёт характер царя и извинить его за то, что дал себя уговорить льстецам и интриганам, а наоборот рассердился на него необычайно. И вместо того, чтобы попытаться сгладить возникшую между ним и царём шероховатость, он, закусив удила, бросился в спор отстаивать свою правду. Таков уж был решительный и заносчивый у него нрав: раз задели за живое – держитесь, спуску не будет!

– Я называюсь великим государем не собою. Так восхотел и повелел его величество. На это у меня и грамоты есть несудимые14, писанныя рукой царского величества.

– Царское величество почтил тебя, яко отца и пастыря, а ты этого не уразумел. – Ромодановский укоризненно покачал головой. – А ныне царское величество велел тебе сказать: отныне не пишись и не называйся великим государем – почитать тебя впредь не будет.

Князь едва поклонился и решительным шагом покинул патриаршие покои. Никон заскрежетал зубами и хотел даже приказать слугам задержать нечестивца и наказать отменно, но во время образумился. Ноги отказались повиноваться, бессильно опустившись в кресло, он схватился за сердце. Ему стало трудно дышать, во рту пересохло, но никого на помощь он звать не стал. Скоро гнев прошёл, и он мог рассуждать уже вполне трезво и здраво.

Самолюбие его было уязвлено до крайности. И в голове возник план, как ответить царю на его вероломство и изменчивость. Он принародно объявит о своём отречении от патриаршеской кафедры, и кроткий набожный царь испугается и поспешит к нему с примирением. Нет, он ни в коем случае не хотел лишать себя власти – он только хотел припугнуть царя этим необычным поступком. Своим планом Никон поделился с дьяком Каликиным, дьяк рассказал об этом боярину Зюкину, и Зюкин, пожалуй, самый искренний друг и почитатель Никона, пришёл в ужас. Он тут же прибежал на патриарший двор и стал отговаривать Никона от задуманного.

– Владыка, не делай этого, прошу тебя. – Боярин упал на колени, поймал руку патриарха и поцеловал её. – Не гневи государя. Захочешь вернуться назад – ан поздно будет.

Никон призадумался.

– Ну, будет, будет, встань, – сказал он и пошёл, было, к стойке, где у него лежали письменные принадлежности. Зюкин напомнил ему о самом больном месте. Может написать царю примирительное письмо, сказать ему, что царь не так его понял? Но тут он опять вспомнил про нанесенную ему обиду, остановился на полпути и резко бросил:

– Чему быть суждено, то и сбудется. Иду!

В Успенском соборе, битком набитом молящимися москвичами, шла обедня. Бледный, прямой и сухой, как палка, Никон, одетый в любимую зелёную мантию с красным узором, с белым покрывалом на голове, увенчанным золотым обручем и крестом, в сопровождении служек величаво ходил по амвону, энергично взмахивал кадилом и громким и ясным голосом произносил слова молитвы. На суровом челе его отпечатались смирение, покорность Божьей воле и подчёркнутое чувство собственного достоинства. Во время причастия он дал приказание никого не выпускать из церкви, потому что намерен был говорить поучение. Обедня, наконец, кончилась, и паства замерла в ожидании того, что скажет ей сегодня владыка. Если бы не запрет патриарха, половина, а то и более, прихожан разошлась бы по домам: все они и без поучения изрядно устали, не всем было приятно слушать укоры в свой адрес, а для многих слова Никона вообще были не понятны.

Никон прочитал сперва слово из Златоуста, а потом повернул речь о себе.

– Ленив я стал и не гожусь более в патриархи, окоростел от лени, да и вы окоростели от моего неучения, – сказал он. – Вы называете меня еретиком, иконоборцем, упрекаете меня в том, что переписал книги, камнями меня хотели побить не единожды… Ну что ж, с этих пор я вам не патриарх больше.

Никон на глазах у остолбеневшего народа разоблачился и ушёл в ризницу. Там он написал письмо царю, велел надеть на себя мантию и чёрный клобук, вышел опять к народу и сел на последнюю ступеньку амвона. Встревоженный народ плакал и кричал, что без царёва указа не выпустит его наружу.

Между тем царю уже доложили о том, что происходит в Успенском соборе.

– Я будто сплю с открытыми глазами! – воскликнул царь с тревогой в голосе и отправил в собор князя Трубецкого и Родиона Стрешнева.

– Почто ты патриаршество оставляешь? – спросил Трубецкой, пробившись сквозь толпу к Никону. – Кто тебя гонит?

– Я оставляю патриаршество сам собою, – сказал Никон и вручил князю письмо для царя. На Родиона Стрешнева он даже не взглянул – достаточно того, что он два года тому назад предал анафеме его брата Семёна, осмелившегося назвать свою дворовую собаку «Никоном».

Некоторое время спустя Трубецкой с товарищем появился вновь. Люди в соборе притихли и шёпотом переговаривались между собой, бросая взгляды в сторону Никона. А патриарх неподвижно сидел на ступенях амвона и терпеливо ждал реакции царя.

– Его царское величество просит тебя не оставлять патриаршество, – громко, так чтобы всем было слышно, сказал Трубецкой.

Фигура в чёрном встрепенулась, клобук упал с головы Никона, и он во всём гневе предстал перед Трубецким и народом.

– Даю место гневу царского величества! – вскричал он. – Бояре и всякие люди церковному чину обиду творят, а царское величество управы на них не даёт и на нас гневает, когда мы жалуемся. А нет ничего хуже, как царский гнев на себе носить.

Он хотел добавить о вероломстве царя, об отходе его от данных обещаний и от дружбы, но вспомнил, где находится и с кем разговаривает, и замолчал.

– Ты сам во всём виноват, – возразил Трубецкой. – Называешь себя великим государем и вступаешь в дела государевы.

– Мы великим государем не сами назвались и в царские дела не вступаемся, а разве о правде какой говорили или от беды от какой избавляли, – уже спокойно ответил Никон. – Так мы, архиереи, на то заповедь приняли от Господа, который сказал: «Слушая заповедь, Меня слушает». Прошу у царского величества какую-либо келью для себя, где бы я мог приклонить голову. – На последние слова он не пожалел в голосе ни скорби, ни сочувствия к себе.

– Келий на твоём патриаршем дворе, сколько хошь: можешь жить в любой, – сказал Стрешнев, нагло улыбаясь Никону в лицо.

Все кругом замерли в ожидании патриаршего ответа.

Никон раздумывал не долго: он снял с себя мантию, взял в руки грубую деревянную палку, заготовленную, по-видимому, заранее, перекрестился и вошёл в толпу. Народ расступился и выпустил его из церкви. Патриарх, опираясь на палку, отправился пешком на подворье Воскресенского монастыря. Там он пробыл два дня в ожидании хоть какой-то реакции от царя, но Тишайший молчал, словно рыба, Никона к себе не позвал и объясняться с ним не хотел. Тогда Никон велел отвезти себя в Воскресенский монастырь и там дал волю своему нраву.

Первым делом он учинил проверку монастырской казне, правильному распределению съестных и других припасов, соблюдению общего порядка в монастыре и новых религиозных канонов. Срывать зло было больше не над кем, так он отводил душу над игумном, монахами, послушниками. Он лично правил суд над провинившимися, совал нос в каждую книгу, в каждый реестр, заглядывал во все кладовые, переворачивал всё кверху дном и всё никак не мог успокоить расходившееся сердце. Впереди него вприпрыжку бежал дьяк Каликин и приговаривал: «Вот изволь, владыко, убедиться, как они тут блюдут порядок!»

Особенно тщательно Никон проверял монастырскую казну. Когда они вошли в келью хранителя казны Карпа Котошихина, Никон был на большом взводе: везде, где он прошёл, были вскрыты большие нарушения и упущения, и всех виноватых он велел тащить пока в подвал для последующей разборки.

Котошихин, худенький мужичонка лет пятидесяти, сорвал шапку с головы, обнаружив на ней сбитые реденькие русые волосёнки, бросился на колени перед патриархом и стал ловить губами его холёную руку:

– Благослови, владыко…

– Встань, сударь, и не егози! Показывай, как ты распоряжаешься божьими деньгами! – Никон громко стукнул тяжёлым посохом о каменный пол. Янтарые чётки на левой руке заходили ходуном на золотой цепочке.

– Не изволь беспокоиться, владыко, строго блюду порядок и ни единой полушки не пропадает втуне. Всё идёт на пользу братии и Богу.

– Это мы сейчас проверим. Каликин, начинай ревизию.

Никон сел на скамейку, опёр уставшее тело на суковатую палку и затих. Каликин потребовал от Котошихина мешок с деньгами, драгоценности, расходные документы, расписки и начал всё внимательно изучать, подносить ближе к глазам, нюхать и просматривать бумаги, считать в уме, складывать и вычитать, а Карп Котошихин стоял рядом и шёпотом повторял за ним все вычисления:

– Капуста по 26 алтын 4 деньги, коровье масло по одному рублю двадцать копеек пуд, итого шесть рублёв; и мёд по той же цене, значится, за шесть пудов будет семь рублёв двадцать копеек. Сто грецких орехов по десять копеек за орех, итого десять рублёв… Пять рублёв и восемь гривен с алтыном на дрова, семь рублёв на оказание помощи сирым и вдовам, восемнадцать рублёв на покупку убоинки…

– Вот так-так! – торжествующе вскричал Каликин. – Жирновато выходит, то-то я гляжу, рожи-то у всех у вас лоснятся!

– Я что… я – подневольный. Как игумен прикажет… – пояснил Котошихин, шмыгая носом.

– А мы и игумна спросим, правда, владыко?

Владыко дремал или делал вид, что дремал, и на риторический вопрос дьяка Каликина не отвечал. Проснулся он от резкого вскрика – документация казны была не такой уж обширной:

– Вот оно, преступление-то! А говорил, Карп Харитонович, что всё у тебя в порядке! – Каликин торжествующе тыкал грязным пальцем в бумагу: – Не сходится тут у тебя, недостача обнаружена, владыко!

– И большая? – поинтересовался Никон.

– Цельных пять алтын, великий государь.

– Да как ты смел! – вскричал патриарх. – Пять алтын! Да я тебя… Да ты…

– Это никак невозможно, – залепетал Котошихин дрожащими губами, – я намедни сверял – всё сходилось. Ей-богу не вру!

В подтверждение сказанного казначей перекрестился.

– Ты что же, cтригольник, Бога всуе вспоминаешь, да ещё крест двуперстый на себя накладываешь! – вскричал Никон. – Слуги! Взять его и отдать за вахту!

– Великий государь! – Котошихин бросился на колени. – Не вели казнить, вели миловать! Дьявол попутал, по привычке это я сложил два перста…

Вошли какие-то молодцы – то ли монахи, переодетые стражниками, то ли стражники, переодетые монахами, взяли трясущегося Котошихина под руки и уволокли прочь. Ревизионная комиссия во главе с Никоном тронулась проверять дальше.

Из подвала Воскресенского монастыря Котошихина свезли в Земский приказ, потому что Карп Харитонович не принадлежал к клиру, следовательно, Патриаршему приказу он был не подсуден. Думский дворянин Прокопий Елизаров, правивший дело Котошихина, пропустил мимо ушей обвинение в двуперстии и предложил ему возместить обнаруженную недостачу монастырской казне. Но когда он узнал, что у того таких денег нет, то вынес решение конфисковать у «московского служивого человека Котошихина Карпа сына Харитонова избу со всем скарбом частью в пользу Патриаршего, частью в пользу Земского приказов», а большей частью – в собственный карман.

После такого правёжа бывший казначей Воскресенского монастыря и дворянин Карп Котошихин вместе с женой оказался на улице. Прежде чем пропасть без вести, он через одного дьяка в Посольском приказе успел известить о происшествии сына Гришку, посланного в далёкую Ливонию ответным человеком, и просил его замолвить перед своим начальством словечко о прощении и возвращении дома.

Дьяк Каликин, проходя на другой день после ревизии мимо казначейской, увидел на полу какой-то блестящий предмет. Он нагнулся, поднял его, поднёс ближе к свету и увидел, что это была монета достоинством в пять алтын. Дьяк ухмыльнулся, сунул монету в карман и пошёл дальше по своим делам.

Никон же, войдя в Воскресенский монастырь, вступил на долгий путь страданий и мытарств, на котором было отстранение от патриаршества, ссылка в монастырь, месть за прежние прегрешения, полное забвение и длинная скучная жизнь.

Верные люди гетмана Гонсевского и князя Одоевского

Вси сии мудри быша и во ад угодиша.

Протопоп Аввакум, «Книга бесед»

А в нынешнюю службу от лета 1651 года, за продолжением Польския войны, многие люди рейтары и солдаты, на боех и приступах, и сидячи в осадах, и стояв долгое время многими розными городами, с голоду померли…

…Где-то в лесах скрывался гетман Гонсевский, он делал оттуда вылазки на русское войско и даже осмеливался показываться в непосредственной близости от Вильно. Воевода Данило Мышецкий напрасно гонялся за гетманом, устраивал ему засады и подсылал к нему своих соглядатаев. Литовцы ловко маневрировали и то и дело меняли свои позиции, приспосабливаясь к быстро меняющимся событиям, а князь просто не успевал во всём этом во время сориентироваться. Пока гонец доскачет до белокаменной, пока он дождётся приёма у царя, пока дьяки да стряпчие в Посольском приказе разберутся, в чём дело и придут к какому-нибудь мнению, пока гонец с царскими указаниями доберётся обратно в Литву, глядишь, эти указания уже и устарели.

– Что ж мне теперь – клопов ею давить, этой царской грамотой? – хотелось закричать Мышецкому во весь голос, но он сдерживался. Не только вслух произнести такие слова, но и думать так опасался. Упаси Бог проговориться во сне! Вмиг донесут царю. Слово и дело государево!

Князь Никита Одоевский сидел в душной и тесной каморке с тусклыми оконцами, выходящими на узкую грязную улочку, и проклинал тот час и день, когда согласился возглавить русскую делегацию на переговорах с поляками. Он торчал в Вильно уже больше года, но мирного докончания, которого так жаждали в Москве, он так пока и не добился.

Обещание литовцев и поляков избрать на польский трон московского царя оказалось лишь хитрой уловкой, предназначенной для того, чтобы остановить успешные боевые действия в Литве войска царя и получить передышку. Князь со товарищи и вкупе с сыновьями Фёдором и Яковом не сумел разгадать коварного замысла и чуть было не попал в опалу к Тишайшему. Но Бог миловал, и теперь речь уже не шла о том, чтобы посадить на польский престол московского царя – надо было бы хоть как-то замириться с панами, чтобы высвободить силы для войны с королём свеев.

За окном моросил мелкий и противный дождик, в доме тоже сырость, на душе одна сумрачность, а у этих литовцев даже дров, чтобы растопить печь, не выпросишь.

То ли дело сейчас в Москве: приказал бы растопить мыльню, принести из погреба холодного клюквенного кваса, снять со стрешни парочку мягких берёзовых веничков да велел бы Афоньке-ключнику с чувством и толком пройтись ими по грешным телесам своим. А после баньки, выбивши всю лишнюю дурь из-под толстой кожи, обливаясь потом, вприпрыжку – скок-скок в смежный теремок к Евдокеюшке под бочок!

Истосковалось, ох как истосковалась плоть по сладостно-мучительному истязанию! Как она там его любушка без него пропадает? Хозяйство, небось, всё захирело, если вовсе не разворовано и не разграблено. А может, прибрала всех сродственников и челядь зараза, прилипшая к Москве несколько лет подряд? Сказывают, на боярских дворах живых осталось меньше, чем погребенных. Города и волости опустели – всех снесли на погосты. Куда же смотрит Всевышний? За что такая напасть на православное христианство? Откуда пошло нелюбье на Руси?

А от царя-то благодарности не дождёшься, да и на подарки он не так уж горазд. Сызмальства находится рядом с царём – начинал ещё стольником первой статьи при отце его Михаиле Фёдоровиче, и рындой с бердышем у трона стоял, потом командовал войском, воеводствовал в Астрахани, руководил подготовкой Соборного Уложения, опять воевал, до комнатного боярина дослужился – а всё не угодишь. Такова уж царская служба: сегодня шуба с царского плеча, а завтра за самое малое неисправление – своя голова прочь. Так и ходишь по лезвию ножа, того и гляди, свалишься в пропасть. Господи, если бы знать, как и где угодить, не ошибиться и не прослужиться! Но разве может кто проникнуть в промыслы государевы? Хотелось от обиды топать ногами, от тоски и безделья – реветь белугой, а от безысходности – сорвать на ком-нибудь злость.

Главное, не с кем слова молвить в этом медвежьем углу. Сын кровный Федюшка заболел в одночасье и тут же в Вильно помре на его руках. Яков в войске находится, а он остался один-одинёшенек. Вон Ванька Прозоровский, слышь, назначен вести переговоры со свеями. Ему хорошо там в Валлисаари – ему в помощники Бог сподобил дать самого окольничего Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина. Сам Ванька-то дурак-дураком, кроме курицы да коровы, никаких иноземцев отродясь не видал, но зато Нащокин молодец, башковит да умён, все науки прошёл, всё знает, всё умеет: и как к чужеземцу подобраться, и чем и как его прельстить, как тайну заветную у него выведать, какую грамоту царю отписать и что его царскому величеству посоветовать. Вот князь-то Прозоровский с ним как у Христа за пазухой. А у него, Никиты Ивановича, никаких таких помощников нету и не предвидится. Правда, числится в его свите подьячий Гришка Котошихин, он и на перо боек, и по-польски кумекает и вообще холоп сообразительный, но не будешь же впускать в свои мысли какого-то безродного дворянишку Котошихина! Прозвание-то какое имеет: Ко-то-ши-хин!

– Стёпка! – зычно закричал Одоевский. – Стёпка! Поди сюды немедля!

За дверью послышался шум и топот, дверь скрипнула и в проёме показалась кудлатая голова слуги – лицо смиренно, а в глазах – бес.

– Я туточки, ваша княжеская милость!

– Подойди поближе: что же мне кричать тебе через всю горницу что ли?

Стёпка, парень лет двадцати, медленно и с опаской вошёл в покои и остановился посредине.

– Что стал-то? Не бойсь, иди, не съем авось!

– Ага, как же! – ответил Стёпка. – Намедни так отодрали, что и по сей день ухо горит.

– А ну-ко ся нишкни! Ишь какой шустрый стал. Вот отправлю обратно домой да сошлю в деревню – там скоро узнаешь, почём фунт лиха. Драл тебя за дело. Следующий раз не забывай, дурак, почистить сапоги как следует. Господин твой – посол самого царя московского Алексея Михайловича, разве может он перед всей голозадой чужестранщиной в грязных сапогах появляться?

– Никак не можно, ваша княжеская милость – это позор!

– Вот то-то и оно – позор! Ну да ладно, ухо заживёт до свадьбы. Пришли-ка ты ко мне Гришку Котошихина.

– Слушаюсь, князь Никита Иванович!

Стёпка ушёл, а царский посол стал глядеть в потолок и задумчиво чесать бороду. То, о чём до обеда рассказал ему подьячий, крепко засело в голове. Надо было как-то решаться, тем более что успех предприятия обещал, возможно, крутой поворот в переговорах, конец его долгого и бесплодного сидения в Вильно, царские милости и почести от бояр. Но ежли это всё ловушка литовцев и поляков, ежли это хитрая подлость, задуманная для срыва переговоров, то тогда ему не сносить головы. Надо было решать, а решать князь привык только за себя и за своё добро. За государство в России решал царь, а его холопам дозволялось только думать и советовать. Вся заковыка и заключалась в том, что думать и советовать было некогда, а решать надо было немедля, сейчас.

В дверь постучали, и в комнату заглянуло озорное лицо Стёпки:

– Вот он, ваша княжеская милость, Григорий Карпович Котошихин собственной персоной!

– Сгинь, насмешник! – взвизгнул Никита Иванович. – Ишь взял за правило литовские куртуазии выделывать! Нам этого не надобно. «Собственной персоной!» Заходи, Григорий, я давно тебя жду.

Стёпка ухмыльнулся и исчез, а в комнате появился Котошихин. Он подошёл к столу, за которым сидел посол, и молча поклонился.

– Садись, чего стоишь? В ногах правды нет. – Одоевский не был грубым крепостником и неотёсаным мужланом – во всяком случае, к Котошихину Одоевский относился с опасливым уважением, потому что тот был один из самых дельных и способных членов делегации. Жаль только, что возрастом и чином не вышел. А может, он вовсе подослан Дементием Башмаковым соглядатайствовать за ним, потому и ходит гоголем? А с Тайным приказом шутки плохи.

– Покорно благодарю, ваша княжеская милость, но мне сидеть в твоём присутствии негоже. Я уж постою.

По лицу Одоевского пробежала едва заметная гримаса неудовольствия, но он был всё-таки дипломатом, а не каким-нибудь калужским бирюком и потому словесами своего неудовольствия не выдал.

– Ну что ж, постой, раз тебе так сподручней, – мягко согласился он. – Я что тебя позвал: доложи-ка мне ещё раз, что с тобой утром приключилось.

– Изволь, князь Никита Иванович. Однако, я вряд ли что скажу тебе нового. Вышел я, как всегда, прогуляться и зашёл в торговые ряды, посмотреть, чем там торговые люди торгуют. Залюбовался я конским нарядом арабским, остановился и попросил купца показать. Купить-то я все равно не смог бы, потому как больно дорог, а вот подержать в руках, пощупать – не удержался. У нас дома таких не делают. Смотрю, любуюсь, а купец стал на меня наскакивать и бормотать что-то по-своему, по-бусурмански. Я понял, расхваливает свой товар, предлагает купить, значит. Я только улыбаюсь и молчу, а он всё лезет и лезет, возьми, мол, не пожалеешь. И тут слышу из-за спины голос чужой: «Что, москаль – понравилось?» Сказано это было по-русски. Оборачиваюсь – и вижу вроде знакомое лицо, а кому оно принадлежит, убей Бог, не вспомню. Понравилось, говорю, вещь хорошая, только дороговата для меня. Ну, отвечает тот, этому можно помочь, а сам так глазами и зыркает, так и играет! Я молчу, возвращаю упряжь купцу и иду дальше своей дорогой, а незнакомец не отстаёт, догоняет меня и идёт рядом. Я, говорит, точно знаю, кто ты, зачем здесь и чем занимаешься. Ты, говорит, сподручный у князя Никиты Одоевского, а зовут тебя Григорием Котошихиным, а что денег у тебя нет, это понятно, казна-то московская оскудела от всяких войн, вот царь тебе и не платит.

– Потише ты с этими словами, неровен час услышит кто, – зашикал на рассказчика князь.

– Да, – продолжил Котошихин, значительно понижая тон, – вот царь-де вам шиш платит. Это, отвечаю, не твоё собачье дело, как государь вознаграждает слуг своих. Сам-то, спрашиваю, кто будешь. Сам-то я, отвечает, буду на службе пана Гонсевского, великого гетмана Литовского, а зовут меня Янушем Квасневским. И тут, ваша княжеская милость, я вспомнил, где эту харю усатую зрел. Изволь вспомнить, князь, нашу первую сходку с литвянами. Сей господин подносил нам на подносе чаши с вином фряжским. Одет он был в польский малиновый кунтуш и…

– Как же не помнить – помню! – уверенно сказал Никита Иванович, перебивая Котошихина. – Он ещё не по чину чаши сии раздавал. Первому, собака, подал не мне, послу московскому, а этой лисе императорской Але… Агре…

– Точно так, ваша княжеская милость, Алегретти, послу кесареву. Ну, так я продолжаю… Я ему – от ворот поворот, а он не уходит и своё гнёт. Мол, зря ты на меня собачишься, лучше вникни в моё предложение. Ладно, соглашаюсь, излагай своё подлое предложение и уходи с глаз долой. И тут он мне зашептал на ухо, что, ежли, мол, кто-то из русского посольства сообщил бы ему тайным обычаем, о чём царь Алексей Михайлович пишет в своих затейных грамотах князю Одоевскому, али упреждал бы его о замыслах воеводы Мышецкого, то пан Гонсевский, мол, не постоял бы в цене и щедро вознаградил этого человека.

– Ах, он мерзавец, ах дьявол! – вскричал Одоевский. – Надо же такое умыслить в рассужденьи русского человека! В харю ему за это!

– Я так и поступил, ваша княжеская милость. Развернулся своей правой и со всей силы звезданул ему в ухо.

– Молодец, Григорий, истинно говорю, молодец! Это по-нашему!

– Квасневский отлетел в сторону, но не упал, а бросился ко мне с окровавленной рожей опять. Видать, я промахнулся и съездил ему не в ухо, а по носу. Но ничего, я замахиваюсь сызнова и думаю наградить его промеж глаз, а он кричит: «Стой, Котошихин, погоди не бей!» Уходи, кричу, а то зашибу ненароком до смерти – так я распалился, Никита Иванович, что готов был разорвать его на части. Стой, дурак, кричит, не того бьёшь, я-де зла на тебя не держу, знай, что я тебя испытывал. Гонсевский приказал-де подойти к тебе с прельстительным предложением, но ты мне по душе оказался. Гетману я скажу, что ничего, мол, у нас с тобой не вышло, а ты знай, что я, со своей стороны, готов помогать русскому посольству. Сказал так, вытер кровь на челе, повернулся и ушёл. Стой, говорю, подожди, где тебя найти-то? Захотите – найдёте, сказал он и исчез. Вот такая, значит, история.

– Да-а-а! – закряхтел князь. – Исто-о-рия! Что делать-то будем, Григорий?

– Мыслю я так, ваша княжеская милость: мне надобно снова с ним встретиться и поговорить начистоту, чего он хочет и какую пользу может принести нам.

– Это я уже слышал. А что если литвяне заманивают нас в петлю? Ишь ведь всё как повернулось: то деньги предлагал от Гонсевского, а то вдруг переметнулся на нашу сторону. Чудно всё это, истинный Бог, чудно.

– Так бывает, Никита Иванович. Чую я, что Квасневский нас не обманет. В случае чего мы сперва сыщем, за кого он себя пролыгает, а как удостоверимся, что не обманывает, так и в пользу пустим. Сдаётся мне, князь, мы тут не проиграем.

– Тебе легко говорить «не проиграем». Ответ-то кто держать будет? Чьи денежки Квасневский получать будет? Были бы у меня свои, я бы не пожалел их, а то ведь деньги-то казённые, тратить их без спроса не положено.

– Почему не положено? Положено, – уверенно ответил Котошихин. – Но не более двадцати рублёв зараз. И сумма на эти дела тебе отпущена – две тысячи рублёв.

– А откудова тебе это известно, холоп? А? Говори!

– Не вели казнить, князь, ненароком вычитал в царской грамоте.

– Ненароком? Я вот прикажу сейчас тебя выпороть батогами, будешь потом знать, как ненароком подглядывать за царём и царским послом!

Котошихин упал на колени и сказал:

– Прости, ваша княжеская милость, Христом Богом клянусь, я никому не говорил об этом и не скажу. Останется тут навеки. – Для пущей убедительности подьячий стукнул себя в грудь.

Князь долго и внимательно смотрел на Котошихина – навроде не похож на соглядатая Башмакова, потом подошёл к нему поближе, взял за лицо, повернул его к себе, опять долго сверлил его своим колючим взглядом, бросил, отошёл и кратко бросил:

– Ладно, встань. Прощаю тебя на сей раз. Но строптивость свою, Гришка, умерь. Иначе не сносить тебе головы. Теперь слушай: сыщи этого Квасневского, поговори с ним и прощупай, как следует. Потом вернёшься, доложишь, будем вместе думать, как поступать. Иди!

– Премного благодарен, вашей княжеской милости. – Котошихин подбежал к князю, поймал его руку и поцеловал. – Я, князь, добро помню. Можешь смело надеяться на меня, как на себя. Мы, Котошихины, люди не родовитые, зато прямые и честные.

– Поживём – увидим, – пробурчал посол и махнул рукой. – Иди, время не терпит.

Котошихин ушёл и сгинул с концами. Никита Иванович все гляделки проглядел, сидя у окна, но Гришки и след простыл. Стало смеркаться, и Одоевский велел Стёпке зажечь свечи и принести ужин с холодными закусками. Закуски были съедены и запиты вином, а посланный всё не шёл и не шёл. У князя стали появляться нехорошие мыслишки: уж не предался ли его подьячий полякам? Он велел постелить себе на лавке и попытался подремать при свечах, но кусали клопы, так и провертелся на лавке до самого утра. Сон одолел, когда стало светать, и тут сразу раздался стук в дверь. В комнату просунулась кудлатая заспанная физиономия Стёпки:

– Ваша княжеская милость, проснитесь! Григорий Карпович явился, да не один, а с каким-то литвином!

– Свят-свят-свят! – засуетился князь, вскакивая с лавки и приводя себя в порядок. – Чтой-то он сразу так, без предупреждения?

– Не могу знать, ваша милость.

Посол зевнул, перекрестил рот и строго сказал:

– Пущай войдут.

За окном прокричали вторые петухи, в каморку заглянули первые косые лучи солнца, во дворе начинался новый день. Дверь распахнулась, и на пороге появился Котошихин, а за ним – статный литовец, одетый в богатое польское платье.

– Вот, князь Никита Иванович, привёл к вашей милости важного человека.

Литовец сделал несколько шагов вперёд, сделал глубокий поклон и представился:

– Януш Квасневский, владелец Паневежской усадьбы.

Одоевский набычился и ответил еле заметным надменным поклоном:

– С чем прибыл до нас, пан Квасневский?

– Имею честь предложить свои услуги вашей милости и русскому войску.

– Похвально, похвально. – Выражение лица Одоевского несколько смягчилось, и он пригласил Квасневского и Котошихина к столу. – Садись, ясновельможный пан, и ты, Григорий, тоже. Усядемся рядком да потолкуем ладком. Слыхали мы о вас, пан Квасневский, как же, как же…

– Весьма польщён, князь, что моя скромная персона заинтересовала вас.

– Ну, уж не прибедняйся, пан Квасневский, ведь ты никак в доверенных лицах у самого гетмана литовского ходишь!

– Это так, княже, отрицать не стану.

– И где же сейчас твой гетман обретается? В каких местах?

– Это совсем недалеко от Вильно. Если вы мне доверяете, я могу показать.

– Доверять-то доверяем, – Одоевский переглянулся с Котошихиным, и тот еле заметно кивнул головой, – но мы и проверить можем. Ежли, к примеру, мы отведём тебя к воеводе Даниле, так поможешь ему поймать Гонсевского?

– Помогу.

– Никита Иванович, он готов хоть сейчас выехать к месту, – первый раз вмешался в разговор Котошихин. – Мы обо всём столковались. Пан Квасневский желает поступить на службу к нашему государю.

– Это так, – подтвердил Квасневский. – За мной пойдут и другие фамилии. У нас многие желают служить царю московскому, а не королю шведскому Карлу.

– Дело говоришь, дело, – похвалил Одоевский. – Ну что ж, ежли ты готов, то Григорий Карпович отведёт тебя немедля к Мышецкому, а вы там обо всём тихим обычаем и сговоритесь. Годится?

– Так, – подтвердил Квасневский вставая. – Надобно поспешить, пока гетман не переместился на другие позиции.

– Вот и ладненько. А как закончите дельце, приходи ко мне с Григорием. Там и потолкуем, как дальше быть да куда плыть.

– Благодарим покорно, княже.

Квасневский встал, поклонился и вместе с Котошихиным вышел в сени.

Гетман Гонсевский вместе со своим отрядом через два дня был окружён русским войском в лесу и после короткой схватки схвачен и взят в плен. Позиции поляко-литовцев на переговорах с князем Одоевским после этого заметно смягчились. В Москву из Вильно был отправлен гонец с письмом, в котором князь Никита излагал мысли о способе достижения мирного докончания с поляками. Большая часть донесения была посвящена изложению первостатейной заслуги посла в деле пленения с помощью «верного человека» гетмана Гонсевского. Похвальные слова высказывались также и в адрес главного воеводы князя Юрия Долгорукого и воеводы Мышецкого, с которым посол водил дружбу ещё во времена Плещеева и Траханиотова. Плещеев и Траханиотов сгинули за взятки, казнокрадство и нанесение обиды народу русскому (царствие им небесное!), а дружба с Мышецким сохранилась.

Котошихин за дело Квасневского получил от князя Одоевского невнятную благодарность и вскоре по вызову Ордын-Нащокина был отослан в посольство князя Прозоровского в Валлисаари, что под Нарвой. Князь Никита только тогда по-настоящему оценил способности подьячего, когда тот садился на своего Буланку, чтобы тронуться в путь к новому месту службы.

В Валлисаари намечался перелом в русско-шведской войне. Обе стороны устали от бесплодного противостояния, и начались осторожные зондажи в направлении перемирия. Шведы направили в Москву комиссара Конрада фон Банера, которого принял дьяк Посольского приказа Алмаз Иванов. Оба дипломата договорились начать мирные переговоры, в связи с чем посла Густава Бъельке и членов его посольства выпустили из тюрьмы и отправили восвояси домой в Швецию.

21 мая 1658 года был заключен выгодный для России Валлисаарский договор, действовавший три года вплоть до заключения Кардисского мира и позволявший русским закрепиться в Прибалтике на завоёванных землях. Но, как всегда на Руси водится, закрепить свои военные успехи дипломатическими средствами Москве не удалось. Шведы не успокоились на этом и стремились подвергнуть Валлисаарское перемирие ревизии.

Русский Ришелье

Прежние большие роды, князей и бояр, многие без остатку миновалися…

Роды же, которые бывают в …околничих, из честных родов и из середних, и из дворян…

Г. Котошихин

Афанасий сын Лаврентьев Ордын-Нащокин, был человеком образованным и начитанным. Родился он в 1607 году в семье мелкопоместного дворянина Лаврентия сына Денисова в городе Опочке, что близ славного города Пскова. Заезжий поляк обучил его польскому и латинскому языку и навсегда поселил в его душе уважение и почитание к Польше. Где-то в 30-х годах он познакомился с псковским дворянином Василием Колобовым и вскоре женился на его дочери. От этого брака родились два сына: Воин и Василий.

Афанасий, кроме языков, разбирался в механике и математике, обладал цепким аналитическим умом и умел «слагательно» подавать свои мысли на бумаге. В 40-х годах он поехал в Москву, вошёл в круг московской приказной братии и вскоре был замечен царём Михаилом Фёдоровичем и приближен ко двору. Тогда Ордын-Нащокин представил царю несколько аналитических документов, в которых была сформулирована программная мысль о том, что России, не отвергая иностранные заимствования, следует идти к международному утверждению своим путём, используя в первую очередь свою самобытность, свой исторический опыт и накопленные знания и мудрость.

Когда Москва, едва успев оправиться от последствий Смуты, вновь почувствовала приближение внешней угрозы со стороны Оттоманской империи и Речи Посполитой, Михаил Фёдорович отправил Ордын-Нащокина с разведывательно-дипломатической миссией к молдавскому господарю в город Яссы, который тогда оказался в точке пересечении интересов Востока и Запада. Нужно было реально оценить размеры этой угрозы и сделать прогноз относительно возможных сроков и путей реализации захватнических планов Стамбула и Варшавы. Ордын-Нащокин выехал из Москвы не с пустыми руками, а вельми нагруженный поминками – серебром, рухлядью, камкой и чеканкой, предназначенными преодолевать препятствия на пути к выведыванию тайных замыслов врагов России.

Афанасий Лаврентьевич блестяще справился с поставленной перед ним задачей. Добравшись до Ясс окольными путями, чтобы не привлекать к себе и дорогостоящему багажу излишнего внимания, Нащокин перво-наперво посетил господаря Василия Лупу. По тайному уговору между царём и господарем было условлено, что посланец Москвы поступает на службу к Лупе и обязуется выполнять все его указания и распоряжения. Москвич получил от господаря удобную резиденцию, слуг, гардероб местной одежды и немедленно приступил к выполнению своей секретной миссии.

Ордын-Нащокин разумно пользовался предоставленной ему «крышей», то есть, не отказываясь от выполнения своих новых обязанностей в ясском дворе, уделял основное внимание наказу царя Московии, а господарь, со своей стороны, не перегружая его своими поручениями, всячески содействовал успеху тайной миссии Нащокина. Говоря современным языком, между эмиссаром Москвы и руководителем учреждения прикрытия было достигнуто разумное и достаточное равновесие.

Вся нужная информация сосредотачивалась в Стамбуле. Кто мог проникнуть в столицу Оттоманской империи? Купцы и монахи. Оставалось только найти к ним подход и уговорить их выполнять тайные поручения. Золото и православие – материальная и идеологическая основа вербовки – сыграли тут решающую роль. Сам Василий Лупа, приодевшись в московские собольи, песцовые и куньи меха, и глава молдавской православной церкви помогали организовывать регулярную добычу информации о положении в турецком и польско-литовском лагере. В Москву полетели доклады об обстановке на российской границе, о содержании антирусских выступлений в сейме Польши в 1642 году, о планах крымских татар сделать набег на Россию, о коварстве литовских князей и их сговоре против московского царя.

Нащокин возвращался из Молдавии не только с приятными воспоминаниями о добрых и преданных союзниках, но и вёз личное послание В. Лупы к московскому царю, в котором молдаванин писал: «Где ни услышу де какое дурно к Его царскому Величеству, или што де мне укажет Его царское Величество, и аз де готов ему, государю, головой своей служить.» Основа присоединения Молдавии к России была уже заложена, оставалось лишь ждать момента, когда Россия станет настолько сильной, чтобы быть в состоянии защитить своих союзников.

Не успел Нащокин отдохнуть после своей поездки в Молдавию, как ему снова пришлось собираться в дорогу. Над Москвой сгущались тучи большой войны: на западных границах государства появились признаки совместного выступления Польши и Дании. С Польшей было более-менее ясно, но с какой стати в лагере противников России очутилась Дания, Москве было не совсем понятно. Афанасий Лаврентьев поспешил прибыть на место и приступить к выполнению царского поручения, исходившего теперь уже от Алексея Михайловича.

Времени на раздумье не было – первые польско-датские отряды уже накапливались на восточной окраине Речи Посполитой, и их выступления против России можно было ожидать со дня на день. Если в Молдавии Нащокина выручили православные иерархи, то почему бы не обратиться к ним за помощью и на сей раз? Как известно, в Литовском княжестве, наряду с католической, существовала сильная православная церковь, настроенная весьма дружелюбно к Москве, и Нащокин поехал в Вильно и встретился там с архимандритом Духова монастыря Никодимом. Архимандрит согласился выведать планы Польши и Дании и отправился в Варшаву. Некоторое время спустя в Москву было отправлено «затейливое», то есть шифрованное, письмо, в котором говорилось: «Дания не намерена ссориться с Россией из-за неудавшегося сватовства принца Вольдемара к русской царевне Ирине Михайловне, а поляки в одиночку на нас не нападут – кишка тонка». В Москве перевели дух – одной угорзой стало меньше.

Следующая серьёзная миссия, которая выпала на долю «русского Ришелье»15, была связана с усмирением Псковско-Новгородского бунта, возникшего в 1650 году из-за обычного русского своекорыстия, дикого невежества населения и запоздалых действий властей.

История бунта восходит к Столбовскому договору. По этому грабительскому для России трактату к Швеции вместе с населением отошли некоторые новгородские земли, и когда шведы взялись проводить там политику ассимиляции и принуждать русских принимать лютеранскую веру, то многие из бывших новгородцев стали убегать и укрываться в русских пределах. Согласно этому же договору, Швеция и Россия обязывались всех перебежчиков задерживать и возвращать обратно. У русских не хватило совести депортировать своих соплеменников к шведам, и Москва договорилась со Стокгольмом не выдавать своих братьев шведам, а платить за них денежный и натуральный (зерном и хлебом) выкуп.

Осенью 1650 года случился недород, и цены на хлеб вздорожали. Купец Емельянов, которому московское правительство поручило скупку хлеба на выкуп русских беженцев, под предлогом «соблюдения царской выгоды» и очевидно не без ведома местных властей решил на этом заработать и установил на вывоз хлеба из Пскова монополию. Он просто-напросто запретил продавать хлеб всем другим купцам. Естественно, в городе возникло недовольство, зароптали чёрные люди, возникли слухи, что бояре «сдружились с иноземцами, вывозят зерно за границу и хотят оголодить русскую землю». Кто-то сообщил, что в Псков из Москвы едет швед и везёт деньги для бояр.

И правда: агент шведского правительства Нумменс как раз возвращался через Псков из Москвы домой с двадцатью тысячами рублей, полученными в счёт компенсации за русских перебежчиков. На улицах Пскова раздались крики: «Немец едет! Везёт казну из Москвы!» Когда Нумменс подъехал к Завеличью, где стоял гостиный двор для иноземцев, народ схватил его во «всенародной избе», отнял деньги и посадил под стражу. Потом толпа бросилась к дому Емельянова, но монополист успел скрыться. Тем не менее, в его доме нашли царский указ на откуп зерна, в котором было написано, что «сей указ тайный, и штобы этого указа никто не ведал».

Всё это только подтверждало подозрения народа в том, что дело с откупом не чисто, и псковитяне приняли свои меры. Перво-наперво, они прогнали воеводу Собакина и установили в городе свою власть, после чего отправили в Москву челобитчиков с жалобой. Царь-де выслушает посланцев и рассудит по справедливости. В числе челобитчиков находился Ордын-Нащокин, «случайно» оказавшийся в это время в Пскове.

Аналогичная история произошла в соседнем Новгороде. Туда в это время случайно заехал датский посланник Граб, но его приняли за «шведа с царской казной», и началась обычная «гиль»: посланника, как водится, схватили, обобрали, избили и посадили в кутузку. Во главе народного правительства Новгорода встал приказный человек митрополита Никона Иван Жеглов, а воеводе Хилкову выразили недоверие. Жеглов тоже отправил в Москву челобитчиков, которые утверждали, что датчанин Граб со своими людьми первый напал на новгородцев, а они только защищались. И в Пскове и в Новгороде жители целовали крест на том, «чтобы всем стоять заодно, если государь пошлёт на них рать и велит казнить смертью, а денежной казны и хлеба за рубеж не пропускать».

Митрополит Новгородский Никон, уже тогда славившийся своей суровостью и справедливостью – качествами, мало популярными в русском народе, наложил на всех бунтующих проклятие. Такое огульное осуждение со стороны церковного иерарха всех «честных людей новгородских» только ещё крепче ожесточило и сплотило бунтовщиков. Когда Никон вышел в народ и стал уговаривать мятежников «остепениться», те ответили кулаками, камнями и улюлюканьем. «Великое наше солнце сияющее», – писал митрополит в письме царю, – “ и ныне лежу в конце живота, харкаю кровью, и живот весь распух; чаю скорой смерти, маслом соборовался».

Никон выжил, чтобы «прославиться» в истории своими церковными реформами на посту патриарха России, а усмирять бунт псковичей и новгородцев пришлось долго. Царь менял воевод, посылал войско во главе с князем Иваном Хованским, давал обещания, грозил, объяснял причины вывоза хлеба и денег в шведские земли, обращался за помощью к церкви, но бунтовщики не сдавались: они не пускали в города царских представителей и требовали возвращения из Москвы своих челобитчиков.

В конце концов, бунт был подавлен с минимальными для населения жертвами. Народ, включив Афанасия Ордын-Нащокина в свою делегацию жалобщиков, однако не догадывался о том, что, пользуясь доверием своих земляков и царя, Нащокин играл двойную игру: сдерживая экстремистские настроения бунтовавших, он одновременно настоятельно рекомендовал Тишайшему не применять крайних мер по отношению к ним, а использовать политику кнута и пряника. Царь внял уговорам третея Нащокина, стал маневрировать и в конечном итоге с его помощью переиграл своих оппонентов. Опочкинский дворянин, мотаясь между царём и народными представителями Пскова и Новгорода, сумел-таки добиться нужного компромисса. Правда, откусить от царского пряника бунтовщикам не удалось, а вкусить кнута смогли достаточно. Но по сравнению с карательной экспедицией, которую к новгородцам в своё время снарядили Иван III с Иваном IV (Грозным), это наказание было просто детским.

Понятное дело, за время работы в Посольском приказе Нащокин изрядно насмотрелся на нравы и обычаи бояр и думных дворян, окружавших царя, и был об их способностях не очень высокого мнения. Самолюбивый до чрезвычайности, жёлчный и неуживчивый, Нащокин везде и всюду выставлял себя перед царём единственно умным и способным человеком в государстве, бранил и унижал бояр и дьяков, вооружал против них Тишайшего и потому был всеми ненавидим. Служилые всех званий и чинов, по его словам, не видели «стези правды, и сердце их одебелело завистью». Все они погрязли в местничестве, воровстве, взятках и казнокрадстве, и он открыто презирал их за это и тоже люто ненавидел. Противники вовсю старались подставить ему ножку и уличить перед царём в «неверной» службе.

«Государево дело ненавидят ради меня, холопа твоего», – писал он не без напускного смирения царю вслед поступившему на него очередному доносу врагов своих. – «Прошу тебя, государь, откинуть от дела своего омерзелого холопа».

Но Нащокин продолжал оставаться в фаворе у Алексея Михайловича ещё некоторое время. Своей любовью к Польше и всему польскому «русский Ришелье» оказал, однако, медвежью услугу царю и России, переориентировав военные усилия русской армии с Польши на Швецию.

Нащокин был осторожен, предусмотрителен и весьма недоверчив к людям. В пик своего фавора у царя он даже удостоился титула «царственныя большия печати и государственных великих, посольских дел оберегатель». Но это было потом, а пока, с началом военных действий в Лифляндии, Афанасия Лаврентьевич вернулся к себе в Псков. Вскоре он был назначен воеводой отвоёванного у Литвы города Друи и начал играть ведущую роль в военно-дипломатических действиях России в Прибалтике. В период русско-шведских мирных переговоров в Валлисаари карьера «русского Ришелье» продолжала ещё подниматься круто вверх, а основные его деяния на дипломатическом и разведывательном поприще предстояло ещё совершить.

Посольский Приказ; а в нём сидит думный дьяк, да два дьяка, подьячих 14 человек. А ведомы в том Приказе дела всех окрестных государств, и послов чюжеземных принимают, и отпуск им бывает, а также Русских послов и посланников и гонцов посылают в которое государство прилучится… Да для переводу и толмачества переводчиков Латинского, Свейского, Немецкого, Греческого, Польского, Татарского и иных языков с 50 человек, толмачёв 70 человек…

…Нарва, по сравнению с Вильно, была городом небольшим, но европейским с правильно спланированными улицами, черепичными крышами, ратушей, торговой площадью и толстенной, выстроенной по всем правилам фортификации, крепостной стеной. В городе преобладало шведско-датско-немецкое население, а местные эстонцы и чухонцы в основном находились в услужении у первых.

Валлисаари располагалась в нескольких верстах от Нарвы и являлась во всех отношениях резким контрастом к тем удобствам, которые Котошихин видел в Вильно. Однако свеи русское посольство в Нарву не допускали, а более крупных населённых пунктов, где можно было бы расположиться русскому посольству, не оказалось. Вот и кочевали князь Прозоровский да окольничий Ордын-Нащокин со товарищи из одной деревни в другую, меняя одну грязную постель на другую и подставляя свои белесые дородные телеса то валлисарским, то пюхестекульским, то тормсдорфским клопам. По злости и повадкам все эти клопы принадлежали к одной породе – в этом Гришка Котошихин скоро убедился самолично.

Князь Прозоровский числился послом царя лишь номинально. На практике все дела вершил доверенное лицо Тишайшего окольничий Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин. Котошихин нашёл его в деревне Пюхестекуле. Стоял декабрь, когда в Ливонии устанавливается самая неустойчивая погода, когда с вечера может ударить крепкий морозец, а к утру с моря подует сильный ветер, нагонит низкие свинцовые тучи, из которых, словно из дырявого решета хлынет дождь со снегом. И тогда ноги из лифляндской грязи не вытащить.

Въехав в деревню, Котошихин обнаружил её совершенно пустой, и показать ему местонахождение Нащокина никто не мог. Он долго стоял в раздумье, пока за спиной не услышал крики и брань. Два рейтара тащили на веревке упирающуюся тёлку, за ними шла чухонка и ругала их, на чём свет стоит на своём языке. Затянувшаяся военная кампания съела все ливонские припасы, подвоз харча из Новгорода и Пскова был не регулярным, поэтому снабжение армии, согласно обычаям того времени, ложилось на местное население.

Котошихин спросил, где можно найти своего будущего начальника, и один из рейтаров, не выпуская из рук коровьего хвоста, кивком головы показал ему на нужный дом. Промокший и иззябший, Котошихин слез с замытаренного долгой дорогой коня у самой большой избы, на которую ему указали, и заспанный челядник провёл его внутрь. Когда Григория вошёл в жарко натопленную комнату, царский любимец ходил из угла в угол и надиктовывал писцу свои мысли, чтобы использовать записи при составления грамот или памятец на имя царя:

– «Обычаи некоторых королей заключать союзы с республиками и вместе ополчаться против христианских же самодержцев можно называть не иначе, как безрассудными.» Написал? – Ордын-Нащокин, не обращая внимания на вошедшего Котошихина, подошёл к сидевшему за отдельным столом писцу и склонился вместе с ним над бумагой. – Не поспеваешь? Экой ты растяпа! «Не иначе» написал слитно, «безрассудными» – разбил на два слова! И кто только тебя учил грамоте? Ладно, потом перепишешь, записывай дальше: «А ещё надобно было бы соединиться всем европейским государям, чтобы уничтожить все республики, которые есть не что иное, как матери ересей и бунтов». Написал? Далее: «Также мыслю, Великий Государь, что для пущего закрепления здешних земель за Москвою и умиротворения порядков было бы полезно набирать солдат из таможильцев и исполнивать ими наше поредевшее войско. Охотники имеются, да и где нужно, можно и силу применить». Всё, на сегодня хватит. Иди отселева, надоел.

Писец молча собрал свои принадлежности и, пятясь задом, исчез за дверью.

Ордын-Нащокин проводил писца недовольным взглядом, обернулся, наконец, на Котошихина, прищурив хитрые глазки: