Однажды мне удалось убедить ее вернуться. Второго раза не будет.
Одиннадцать лет назад она полюбила меня в ответ. Она, конечно, говорила, что сделала это сама, но я знаю, что просто привязал ее к себе, прорвал своей страстью ее защитную оболочку, проехал, как на броневике, по совсем еще не укрепленной линии ее сердечной обороны. Я влюбил ее в себя.
А потом мне предложили контракт в столице. Она еще училась в университете и работала во Владивостоке в небольшой рекламной конторе. Она – еще? уже? – очень любила меня, а я очень любил ее – не еще и не уже, у этой любви нет прошедшего времени. Но когда она приехала ко мне в Москву с намерением остаться, я стал ее отговаривать.
Там у тебя родители, учеба, работа, маленькая, но своя квартира, а здесь съемная халупа на окраине, никакого шанса устроиться без прописки, а прописка не светит. Это полуголодное существование, это бесперспективно и неразумно, возвращайся, мы будем часто ездить друг к другу, а потом я обоснуюсь – и вот тогда… Зачем я так говорил? Зачем это делал?
Незадолго до того я расстался с первой женой – может, боялся повторить историю рухнувшей любви? Или, оказавшись в большом городе, решил развлечься, не ощущая никакой, пусть даже самой желанной на свете, обузы? Не знаю. Теперь не знаю. А тогда я своего добился: она уехала. И именно это, как говорит она сейчас, стало первой малой червоточинкой в огромном теле ее любви. Возможно.
И тут появился Лев.
Впрочем, нет, если уж начистоту, то он появился позже. А тогда, обретя свободу, я спустил с поводка свою засидевшуюся взаперти влюбчивость. Я высматривал в вечно спешащей московской толпе симпатичные мордашки и обращался к их обладательницам с самыми разными вопросами, очевидный смысл которых, впрочем, всегда оставался неизменным: не хотите ли познакомиться чуть поближе?
Именно что чуть: ни разу, какой бы симпатичной мордашка ни была, не возникало не то что разговора, а даже мысли о постели. Знаю, это кажется нездоровым, нелепым и неправдоподобным, но интересовал меня лишь легкий флирт, сок под зонтиком в парке Горького, танцы под коктейль на Пятницкой, Ленком и Ермолова, и пиво в джаз-клубе под саксофон.
Отскок. Стразы к унитазу
Через годы. Октябрьской ночью в Столешниковом диджеит ФФ, о котором говорят, что он теперь в столице жутко популярен. Похоже, не врут: подступы ко входу в модный клуб плотно забиты, но когда я пробираюсь к охранникам и называюсь гостем ФФ, они кротко уточняют:
– Сколько с вами?
– Трое, – говорю я и тут же жалею: поздно обратил внимание на незнакомку с прямыми волосами и большими грустными глазами. Она кому-то отчаянно названивает, видимо, ее не встретили у входа. Я указываю охраннику на нее и поднимаю еще один палец: четверо со мной, он понимающе улыбается, но качает головой: трое. Я пожимаю плечами.
Внутри, как и ожидалось, пафос. Толпы красивых девочек в футболках со стразами, на стене муляж АК-74 с обмотанным изолентой рожком, в баре разливная моча, называемая по недоразумению лагером, за неадекватные деньги. Громкая музыка, давка и всего два туалета с одним предбанником, в котором висят два умывальника и к которому по короткому и темному коридору, обитому бордовым и мягким, как в дурдоме, тянется длинная очередь страждущих, флиртующих и пытающихся вести светские беседы, но все время приплясывающих – то ли потому что ФФ их так заводит, то ли потому, что очередь все-таки в туалет.
Неожиданно для всех в эту вереницу, как горячий нож в брусок сливочного масла – изящно, легко, не замечая и даже не задевая, кажется, никого, – вонзается и пролетает насквозь прямая, как клинок, девчонка в миниатюрном платье, орнаментных колготках и на огромных каблуках. Пролетает моментально, никто не успевает рта открыть.
Притормаживает уже в предбаннике, обводит происходящее красными глазами, останавливает взгляд на запертом входе в один из туалетов и пятится к противоположной двери. Ткнувшись в нее попой, заводит руки назад, не сводя взгляда с двери напротив, упирается кулачками в дверь за спиной, выставляет ногу параллельно полу и впервые подает голос:
– Выходи, сука, тут все щас обоссутся! – и с силой, которую в ней невозможно заподозрить, милая девочка отталкивается руками и вонзает таран каблука в дверь противоположного сортира. Ее отбрасывает назад, она пружинит и снова идет на штурм. Потом замечает, что за спиной у нее тоже дверь, – и переключается на нее:
– Эй, телки, кончайте там уже!
Атаки не проходят бесследно: одна из дверей приоткрывается, из просвета робко, как суслик из норки, выглядывает острый женский носик, быстренько оценивает ситуацию и сигает сквозь заинтригованную очередь в зал. Агрессорша своим тонким телом умудряется полностью перегородить вход в освободившуюся кабинку, вытягивает повыше и подальше хорошенькую себя и – снова с силой, которую от нее не ждешь, – орет через головы:
– Маааша, камооон!
По очереди, как пуля по стволу винтовки, проносится другая девчонка, которую первая хватает за руку и вволакивает вместе с собой в туалет, захлопывает дверь и очень громко, как будто демонстративно, защелкивает шпингалет.
Очередь вздыхает и начинает натужно острить, но выясняется, что расслабляться рано: в ведущем к предбаннику туннеле возникает новый персонаж. Опять девица, но на этот раз больше похожая на не на нож, а скорее на толкушку для картошки. Она не реагирует на реплики:
– Да ладно, мы тут тоже не просто так стоим…
– Одну уже пропустили, а с ней любовница оказалась…
– Слушай, подружка, имей совесть…
Непонятно, есть ли совесть у Пантагрюэля в юбке; неясно даже, слышит ли оно говорящих. Оно движется неспешно и неостановимо, его корпус разводит очередников в стороны, как ледокол апрельскую шугу. Долго ли, коротко ли – добирается до предбанника, но не рубится в двери туалетов, а вместо этого склоняется над одной из красивых бронзовых раковин под Англию конца ХIХ века и принимается радостно, громко блевать.
Мои московские похождения не имели ничего общего с намерением изменить ей – физически изменить или духовно. Практически все они длились день, много два.
Имя для сестрёнки
Угол атаки
Самой первой Яшиной любовью была, конечно, Ирка. А самой-самой первой, видимо, Оля Круглова. Она ходила вместе с ним в детский сад, и чувства к ней зародились в Яше никак не позже средней группы. Это он знал точно – и вовсе не из дневников.
Дневников он тогда вести ещё не думал, а если даже бы и думал, то всё равно не сумел бы, потому что читать уже выучился, а писать пока нет. Время от времени, конечно, подражал взрослым – воспроизводил на бумаге длинные, насколько ширина листа позволяла, замысловатые каракули, а потом громко их декламировал. Иногда давал свои рукописи маме, папе или гостям – и тогда кто-то смеялся и гладил его по голове, а кто-то читал, но в основном почему-то русские народные сказки, а он-то писал совсем про другое, про жизнь, – и потому обижался, нахмуривая брови и выставляя далеко вперёд нижнюю губу. Но довольно скоро сообразил: взрослые, оказывается, не знают его языка, просто не хотят в этом признаться, вот и болтают что попало.
Но и без документальных свидетельств Яша знал, когда жизнь расцветилась странным, шевелящимся в животе чувством, описать которое зигзагами на тетрадном листе никак не удавалось. Ему тогда было четыре года, одна неделя и ещё два дня. Установить это можно было по свидетельству о рождении – не его собственному, а сестрёнкиному. Потому что именно в четыре года он стал братиком – в первый и последний раз в жизни.
К новым обязанностям Яша отнёсся со всей ответственностью: мало гулял и много читал вслух – свои размышления тоже читал, конечно, но чаще всё-таки сказки, – говорил сю-сю и настойчиво объяснял непонятливым взрослым, что целовать младенца можно исключительно в лоб, потому что это место – самое защищённое от всяких микробов.
Про микробов он узнал как раз недавно.
В детском саду объявили, что скоро весёлый праздник Новый год и что приедет Дедушка Мороз из какой-то далёкой и сильно холодной страны (если сильно холодной, тогда не очень далёкой, подумал тогда Яша). И, может, привезёт свою внучку, красавицу Снегурочку, но только если мальчики научатся, наконец, сморкаться в платочки, а не в скатёрочки, и перестанут кидаться друг в друга комками из гречневой каши. И ещё этот дед привезёт большой мешок с подарками (Яша сильно мучился, пытаясь понять, что лучше – внучка или подарки. А если внучка, то красивее ли она Оли Кругловой), но подарки надо будет заслужить – спеть песню, например, или станцевать чего, или стих рассказать с выражением.
И решил тогда Яша, что непременно получит самый главный подарок. А может, и Снегурочку тоже: кто знает, как оно там повернётся. И взялся он учить стихи из «Весёлых картинок». Но любимое издание неожиданно подвело: то, что в нём печатали, заучивалось легко, но на главный приз явно не тянуло: примитив. Пришлось обращаться к двоюродному брату Саньке и просить у него «Мурзилку».
Расчёт оказался правильным: в этом почти взрослом журнале нашлась целая поэма. Она называлась «Вовка-микроб».
Три долгих дня Яша зубрил строфу за строфой – собираясь в сад, во время тихого часа и дома вечерами. Замучил заученным папу так, что тот стал позже приходить с работы, а маме деться было некуда, потому что она сидела дома с большим животом и только иногда выходила отдохнуть от Яшиного «Микроба» в магазин или на базар.
Зато когда в актовый зал заявился Дед Мороз, Яша почувствовал себя на коне. Он снисходительно ждал своей очереди, пока друзья тараторили свои «Идёт бычок, качается» и «Тише, Танечка, не плачь». Немножко понервничал, когда Марик Жидовецкий затянул «Вечор, ты помнишь вьюга злилась», но вскоре рыжий конкурент сбился с ритма, засмущался, слез с табуретки и заревел. Сморкался он при этом, надо сказать, в платочек, который взял у своей мамы. И хотя Дед Мороз одарил Марика огромной конфетой «Гулливер» и чем-то тряпочным, Яша, забираясь на пьедестал, в своей победе уже не сомневался.
В первые десять минут уверились в ней и все остальные.
Во вторые десять минут из-за ёлки послышался храп: не выдержала нянечка Нюся Антоновна.
В третьи десять минут Дед Мороз предложил Яше немыслимое – заглянуть в его мешок и самому выбрать подарок, какой захочет.
В четвёртые десять минут Дедушка неловко смахнул со лба пот – вместе с красной шапкой и седым париком, и стало ясно, что никакой это не гость с далёкого севера, а собственный детсадовский сантехник дядя Слава. Не дожидаясь призывных криков, вышла из подсобки Снегурочка. Дети куксились, родители вели переговоры с Яшиным папой. Но поэму он тогда дочитал до конца – и теперь всё знал про микробов: например, что они вредные и не любят открытых пространств, поэтому на детском лобике долго не живут.
– Тойко в йобик! – говорил Яша взрослым, умильно склонявшимся над его только что появившейся на свет сестрёнкой, и ревностно следил за соблюдением инструкции.
Родители были очень тронуты такой заботой и полным отсутствием детской ревности, о которой пишут в специальных книжках.
– Ну что, Яша, как назовём маленькую?
– Оля, – ответил он сразу. – Круглова.
Через десять минут, вдоволь насмеявшись и наподтрунивая над влюблённым кавалером, взрослые взялись за обсуждение всерьёз и постановили наречь сестрёнку вовсе не Олей и совсем не Кругловой, а – в честь прабабушки – Алиной. Яша, конечно, надулся поначалу, выставил по привычке губу, но обида быстро прошла, и через неделю он уже и представить не мог, что этого розовощёкого карапуза с пухлыми ручками и ножками, перетянутыми невидимыми ниточками, могли бы звать как-то иначе. О фройляйн же Кругловой теперь если и вспоминал, то только благодаря конфузу с именем. Зато навсегда запомнил её подружку по детсаду, в которую благоразумно перевлюбился сразу после этого случая.
Наташа Макаренко была похожа на непоседливого воробушка, каких рисуют в мультиках: у неё были такие же озорные карие глаза. И волосы, стянутые в два тонких хвостика за прозрачными розовыми ушками, тоже были карими. Или коричневыми? Вот почему так всегда: глаза – карие, лошади – пегие, волосы – каштановые, а каштаны – наоборот – коричневые? Вот попробуй тут разберись!
Детали романа с этим симпатичным живчиком от Фрэна за давностию лет неумолимо ускользали, осталось только чувство чего-то светлого, лёгкого, каре-каштанового и – незавершённого.
Отпев и оттанцевав на празднике по случаю прощания с детским садом, вся его группа – и Наташа с Яшей тоже – дружно перешла в первый класс соседней школы. Но через несколько месяцев Яшины родители получили долгожданную квартиру в новом доме, и дорога до места учёбы и обратно стала даваться с большим трудом.
Яша блуждал.
Улицы упорно не желали выводить его к огромной надписи «Гастроном», над которой – прямо над буквой «Т», только через этаж – он теперь жил. А тут ещё старый друг Лёха Могила всё время звал после уроков заскочить на помойку попинать какую-нибудь дрянь, а отказывать старому другу Яша не привык. Домой добирался усталый, голодный, грязный, счастливый – и регулярно получал втык от родителей, которые почему-то никак не могли поверить в то, что их сын неспособен раз и навсегда заучить несложный маршрут. Он и сам, честно говоря, этого понять не мог, потому что с мамой или папой доходил от школы до дома минут за пятнадцать, а самостоятельно – ну никак!
Помощь пришла откуда не ждали.
Рядом с их новым домом снесли пару халуп, в которых жили какие-то сказочные старухи, огородили место дырявым забором, у которого эти старухи долго ещё собирались, и пригнали здоровущий башенный кран. Видный чуть ли не с самого школьного двора, он служил отличным маяком, и жизнь Яши сразу наладилась.
Но как-то раз, уже по привычке держа направление на ажурную стрелу, он забрёл в совершенно незнакомый район. Не предупредили первоклассника, что в городе появилась другая стройка, а краны зачем-то делают очень похожими друг на друга, даже красят в одинаковый темно-зелёный цвет.
А когда, отпаниковав и до слёз наспрашивавшись дорогу у окружающих, Яша всё же добрался до дому и ему рассказали про такое коварство строителей, он подумал, что ориентироваться надо не по кранам, а по крановщицам – у них-то лица, наверное, разные? И целую неделю пытался именно так и поступать. Но разглядеть крановщицу всё время что-нибудь мешало – то лупящие по глазам лучи солнца, то, наоборот, капли дождя. А залазить на такую верхотуру, чтобы сличить портреты, он не согласился бы ни за какие жвачки, даже за японские с роботами!
И Яша снова стал плутать.
А у родителей лопнуло терпение, и они решили с нового учебного года перевести ребёнка в другую школу, которая от дома-гастронома буквально в полутора шагах, так что теперь всё: ни тебе по-настоящему заблудиться, ни поход на помойку незнанием местности объяснить.
И наступил май, и тополя окончательно окрасились в цвет подъёмных кранов и приготовили к запуску свои хлопковые парашюты, которые скоро соберутся в толстые войлочные канаты, похожие на брови Моти-Аполлона, и разлягутся вдоль бордюров, и их можно будет так замечательно поджигать – как бикфордовы шнуры, только чтобы дворник не увидел или милиционер.
Первый школьный год подошёл к концу. Яша крепко пожал руку закадычному Лёхе Могиле и пообещал иногда писать. Могила тоже пообещал и, чтобы не забыть, секретно накарябал новый Яшин адрес на своей тетрадке по русскому языку, на задней странице, прикрытой от учительницы клеёнчатой обложкой.
А потом, когда давно отгорел тополиный пух и вспыхнули на клумбах георгины, наступило первое сентября – второе первое сентября в Яшиной школьной жизни. Кучей навалились новые впечатления, и сами собой, как это бывает только в детстве, образовались сначала новые друзья, а потом и новые любови. И Наташу Макаренко он встретил только через девять лет. И сразу узнал: её воробьиные глаза и хвостики совсем не изменились.
Уже позади выпускные экзамены, уже маячат впереди вступительные, уже пробуются на вкус новые слова из скорой жизни – немного неясные, слегка пугающие, но такие манящие: зачётка, сессия, отсрочка от призыва…
Уже опускаются сумерки, хотя сумерки в это время поздние, и значит, пора в городской парк культуры и отдыха, хоженый-перехоженный, с езжеными-переезженными цепочными каруселями; с аттракционом «Сюрприз», который визжит детскими голосами и вжимает тебя в алюминиевый борт с такой силой, что невозможно поднести к губам бутылку лимонада «Буратино», спёртую из гастронома; и с парковым карьером, в котором всегда купались до позапрошлого года.
Позапрошлое лето выдалось ужасно мокрым, и поплавать по-человечески никак не удавалось. Дожди стихли только к самому концу каникул, за неделю до осени. Вылезло, наконец, слепящее августовское солнце, и они обычной своей компашкой – Фрэн, Гоша Кит, Галка Керченская и Лёнька Гельман – рванули на пляж.
– На мороженое! – объявила Галка и бросилась в коричневую воду.
У них давно так повелось: до того берега наперегонки, а кто приходит последним, ведёт всех в «Лакомку». Галка, хоть и девчонка, проиграть не боялась – не потому что её всё равно бы по-джентльменски угощали, а потому что была вся из себя спортсменка, ходила в легкоатлетическую секцию и приплывала почти всегда первой. Только иногда её обгонял Лёнька – тот вообще здоровяк, бицепсы – во! Наверное, качается потихоньку, хоть и не хвастает, как другие, потому что скромный. Но на этот раз он отстал с самого начала – то ли чувствовал себя плохо, то ли ещё что.
Фрэн вышел на песок третьим. Не вышел – выполз: тот берег оказался намного дальше, чем обычно. Оно и понятно, месяцами карьер воду в себя всасывал, разбух, как подростковый прыщ.
Вытряхнул воду из ушей, смахнул овода с плеча, оглянулся.
– А где Лёнька?
– Нету, что ли? – Кит тоже обернулся. – Занырнул, видать, от позора прячется. Должок ныкает.
Они шутили ещё пару минут, потом принялись звать – негромко, как бы посмеиваясь над собой, уверенные, что сейчас Лёнька вылезет из полузатопленных кустов и станет издеваться над ними, что наколол их, как младенцев, переживать заставил.
Но Лёнька всё не выходил, и тогда пришёл настоящий страх, и звать стали в голос. Ныряли, торчали под водой до изнеможения, пока хватало воздуха в лёгких, смотрели во все глаза, да разве что увидишь в этой лохматой илистой мути, выныривали на последнем издыхании и снова орали, и стряхивали с лица капли – то ли воду, то ли слёзы, то ли всё вперемешку. На карьере не было больше ни души: кому ещё придёт в голову купаться после дождей, шедших всё лето.
– Тут за дамбой спасательная, – вспомнил Фрэн и ринулся на оседающую, колкую под босыми ногами грунтовую насыпь.
– Я с тобой, – крикнула Галка: она всё-таки бегала быстрее.
Они ломились по цепляющимся за руки кустам, по пояс увязали в откуда-то взявшейся за лето огромной чёрной жиже, полкилометра показались марафоном.
Выкрашенный в синее и зелёное дощатый домик с понурым флагом «Общество спасения на водах» стоял у самой кромки быстро бегущей воды: река тоже разлилась. На её поверхности, привязанные к наполовину затонувшему деревянному помосту, трепыхались на течении две лодки со словом «Спасатель» на борту.
– Скорей! – прохрипел Фрэн и показал рукой в сторону карьера.
Говорить не мог. Галка – и та еле дышала.
– У нас друг, – сказала она. – Там. Помогите.
– У вас друг – что? – неторопливо выговорил бородатый и мускулистый, на котором были только плавки и панама с той же надписью, что на лодках.
– Тонет! – заорал Фрэн. – Тонет! Скорее! Пожалуйста!
– Не можем, – бородатый шлёпнул себя по заду, убивая комара.
– Как не можете! Вы же спасатели!
– Ну и кому шумим-на? – из будки вышел второй, тоже с бородой и ещё более смуглый. Когда они так загореть успели, лета ведь не было совсем, не к месту подумал Фрэн. Мужик обмахивался клетчатым веером из игральных карт.
– Чего разорались-на, сказано же: не можем. У нас моторки не заправлены. Бензина нет. Жалуйтесь-на в исполком.
На здоровенном его плече, издевательски изгибаясь, синели четыре буквы: «Лёля».
Фрэн ещё что-то объяснял, убеждал, умолял, а Галка уже всё поняла.
– Чтоб вы сдохли! – крикнула она и побежала обратно. Фрэн – за ней.
На берегу откуда-то набралось много людей, но Лёньки среди них не было. Лёньки не было нигде. Солнце заваливалось за сопку с телевышкой. Кто-то сказал: надо родителей поставить в известность, кто поедет-то? Сквозь камнепад в голове Фрэн услышал свой голос: я. Его посадили в милицейский газик и спросили адрес.
Было страшно, было очень, очень страшно. Сейчас он увидит глаза тёти Фаи, она как раз готовит ужин, у неё биточки всегда пальчики оближешь. И глаза дяди Юры, он только что пришёл с работы и включил телевизор – скоро «Что? Где? Когда?» И глаза мелкой Алёнки, она оборачивает учебники и подписывает тетрадки – послезавтра ей в пятый класс.
И не будет у них ни биточков, ни знатоков, ни первого сентября, а всё из-за него, Фрэна. Они знают его столько лет, они любят его, они ему доверяют – и вот…
Он не мог к ним не поехать. С самого детства, с восьми лет, у него было два близких друга, Гоша Рыбин и Лёнька Гельман. Теперь остался один.
Сначала к Лёньке ездили всем классом, потом кто-то заболевал, кого-то родители загоняли на дачу, кому-то надо было сидеть с младшими – и через год остались только Яша, Гоша и Галка. А потом её отца, офицера, перевели в другой город, и после последнего экзамена Фрэн и Кит были на кладбище вдвоём. А ещё через несколько дней в городском парке, по соседству с проклятым карьером, устроили прощальный вечер для выпускников сразу всех школ города. И среди них Лёньки тоже не было.
Лёнька никогда не станет выпускником, вдруг понял Фрэн. Он так и останется школьником, перешедшим в девятый. И ещё Фрэн понял странную вещь: ему сейчас семнадцать, это на два года больше, чем Лёньке когда-нибудь будет, а он всё равно думает о нём как о старшем. Их мамы познакомились в роддоме, лежали в одной палате. Лёнька появился на свет восемнадцатого, а Яша двадцатого, и дни рождения они часто праздновали вместе. Но всё равно Лёнька был старше. И будет.
Фрэн подумал, что перед отъездом на вступительные надо будет обязательно заглянуть к Лёнькиным родителям. То есть к штрихам, автоматически поправил он себя – и задумался: а почему, собственно, к штрихам, а не к предкам, как нужно было говорить ещё совсем недавно? Может, по созвучию со шнурками? Ведь модное же было словечко, даже целые выражения заучивали классе в шестом: если «шнурки в стакане», значит – ко мне нельзя, родители дома…
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом