Мириам Тэйвз "Говорят женщины"

grade 3,9 - Рейтинг книги по мнению 80+ читателей Рунета

Основанная на реальных событиях история скандала в религиозной общине Боливии, ставшая основой голливудского фильма. Однажды вечером восемь меннонитских женщин собираются в сарае на секретную встречу. На протяжении двух лет к ним и еще сотне других девушек в их колонии по ночам являлись демоны, чтобы наказать за грехи. Но когда выясняется, что синяки, ссадины и следы насилия – дело рук не сатанинских сил, а живых мужчин из их же общины, женщины оказываются перед выбором: остаться жить в мире, за пределами которого им ничего не знакомо, или сбежать, чтобы спасти себя и своих дочерей? «Это совершенно новая проза, не похожая на романы, привычные читателю, не похожая на романы о насилии и не похожая на известные нам романы о насилии над женщинами. В основе сюжета лежат реальные события: массовые изнасилования, которым подвергались женщины меннонитской колонии Манитоба в Боливии с 2004 по 2009 год. Но чтобы рассказать о них, Тейвз прибегает к совершенно неожиданным приемам. Повествование ведет не женщина, а мужчина; повествование ведет мужчина, не принимавший участие в нападениях; повествование ведет мужчина, которого попросили об этом сами жертвы насилия. Повествование, которое ведет мужчина, показывает, как подвергшиеся насилию женщины отказываются играть роль жертв – наоборот, они сильны, они способны подчинить ситуацию своей воле и способны спасать и прощать тех, кто нуждается в их помощи». – Ольга Брейнингер, переводчик, писатель

date_range Год издания :

foundation Издательство :Эксмо

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-04-186073-8

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 18.07.2023

3. Уйти.

Каждый пункт представлял собой соответствующий по смыслу рисунок, поскольку женщины неграмотны. (Примечание: я не собираюсь постоянно напоминать о неграмотности женщин, только когда нужно будет объяснить определенные действия.)

Рисовала шестнадцатилетняя Нейтье Фризен, дочь покойной Мины Фризен, а теперь воспитанница своей тетки Саломеи Фризен. (Отца Нейтье, Бальтазара, Петерс пару лет назад отправил на юго-запад страны за дюжиной жеребят, и он так и не вернулся.)

«Ничего не делать» изображал пустой горизонт. (Такой рисунок мог бы означать и уход, подумал я, но не сказал.)

«Остаться и бороться» символизировали два колониста, дерущиеся на ножах. (Женщины сочли рисунок слишком жестоким, но смысл ясен.)

А для «Уйти» Нейтье нарисовала зад лошади. (Он может означать и нечто иное: женщины смотрят, как уходят другие, опять подумал я, но не сказал.)

Голоса разделились пополам между вторым и третьим пунктами – поединком и лошадиным задом. Большинство женщин Фризен хотят остаться и бороться. Женщины Лёвен скорее за уход, хотя мнение менялось в обоих лагерях.

Есть еще женщины, проголосовавшие за «ничего не делать» и предоставить все воле Божьей, но их на собрании не будет. Самая шумная из тех, кто за «ничего не делать», – Янц-со-Шрамом, здоровенная костоправша, известная также своим уникальным глазомером. Как у члена Молочны, однажды поведала она мне, у нее есть все что душе угодно; ей лишь пришлось убедить себя: «что угодно» значит «очень немного».

Как сообщила мне Оуна, Саломея Фризен, страшная бунтарка, на вчерашнем собрании заявила, что не делать ничего в действительности не вариант, но позволить женщинам за него голосовать значит по крайней мере дать им почувствовать свою значимость. Приветливая Мейал Лёвен (Мейал на плаутдиче – «девушка»), заядлая курильщица с желтыми кончиками пальцев, ведущая, по моим подозрениям, тайную жизнь, согласилась, однако заметила, что Саломею Фризен никто не уполномочивал решать, что такое действительность и что вариант, а что нет. Остальные Лёвен вроде бы закивали, а все Фризен стремительными, нетерпеливыми жестами выразили свое раздражение. Эта мелкая стычка хорошо иллюстрирует тональность дебатов между женщинами Фризен и женщинами Лёвен. Правда, поскольку времени мало, а принять решение нужно быстро, женщины Молочны уполномочили представительниц этих двух семей обсудить варианты (исключая «не делать ничего», который большинство отвергло как «глупость»), решить, какой лучше, и продумать, как его реализовать.

Примечание переводчика: женщины говорят на плаутдиче, или нижненемецком, единственном известном им языке; на плаутдиче говорят и все жители колонии Молочна, хотя сегодня мальчиков обучают в школе начаткам английского, а мужчины еще немного знают испанский. Плаутдич – бесписьменный вымирающий средневековый язык, помесь немецкого, голландского, фризского и померанских диалектов. В мире очень мало людей, говорящих на плаутдиче, и каждый такой говорящий – меннонит. Я упоминаю об этом, поскольку должен объяснить: прежде чем занести что-либо в протокол, мне нужно быстро, в уме перевести слова женщин на английский, чтобы их записать.

И еще одно примечание, опять же не имеющее значения для женских дебатов, но необходимое для понимания того, почему я умею читать, писать и понимать по-английски: английский я выучил в Англии, куда моих родителей изгнал тогдашний епископ Молочны, Петерс-старший, отец Петерса, нынешнего епископа Молочны.

На четвертый год учебы в английском университете у меня случился нервный срыв (нарфа) и я оказался вовлечен в некую политическую деятельность, за что меня скоро исключили и на какое-то время посадили. Пока я сидел, умерла моя мать. Отец исчез за несколько лет до этого. У меня нет родных братьев и сестер, так как после моего рождения матери удалили матку. Словом, в Англии у меня не было никого и ничего, хотя в тюрьме по переписке мне удалось получить диплом. Очутившись в аховом положении, бездомный, полусумасшедший – или совсем сумасшедший, – я решил покончить с собой.

Выбирая способ самоубийства в публичной библиотеке, ближайшей к парку, который я сделал своим домом, я уснул. Спал я очень долго, в конце концов меня осторожно разбудила немолодая библиотекарша: мне пора идти, библиотека закрывается. Заметив мои слезы и расхристанный, отчаявшийся вид, она спросила, что случилось. Я сказал ей правду: я не хотел больше жить. Библиотекарша предложила пойти поужинать и, когда мы сидели в маленьком ресторанчике на другой стороне улицы, где располагалась библиотека, спросила, откуда я, из какой части света.

Из той, ответил я, которая создавалась, чтобы стать миром в себе, отдельно от мира. В каком-то смысле, сказал я ей, мои (помню, я процедил слово «мои» с иронией, но мне тут же стало стыдно, и я про себя попросил прощения) не существуют, по меньшей мере все исходят из того, что их считают несуществующими.

Может быть, нужно не так уж много времени поверить, что ты действительно не существуешь, сказала библиотекарша. Или что твое реальное существование в теле – извращение.

Я не очень ее понял и яростно зачесал голову, как собака, словившая клещей.

– А потом? – спросила она.

Университет, недолго. А потом тюрьма, ответил я.

Ах, вздохнула она, возможно, одно не исключает другого.

Я глупо улыбнулся. Моя вылазка в мир окончилась моим из него удалением, сказал я.

Как будто тебя призвали существовать, чтобы ты не существовал, рассмеялась она.

Отделили, чтобы я соответствовал, да, попытался я рассмеяться вместе с ней. Рожден, чтобы не быть.

Я представил, как мое крикливое младенческое «я» исторгают из матки матери, а затем спешно выдирают из нее и выбрасывают в окно саму матку, дабы предотвратить появление скверны – этого рождения, этого мальчика, его наготы, ее стыда, его стыда, их стыда. Трудно объяснить, откуда я, ответил я библиотекарше.

Я странника встретил из древней страны, сказала она, очевидно, цитируя поэта, которого знала и любила?[2 - Шелли П.?Б. Озимандия. (Здесь и далее прим. пер.)].

Я опять не очень ее понял, но кивнул и объяснил: вообще-то я меннонит, из колонии Молочна, но, когда мне было двенадцать лет, моих родителей изгнали и мы уехали в Англию. С нами никто не попрощался, сказал я библиотекарше (мне до сих пор стыдно за эти жалкие слова). Долгие годы я считал, что нам пришлось уехать из Молочны, так как меня застигли за воровством груш на ферме в соседней колонии Хортица. В Англии, выучившись читать и писать, я выложил камнями свое имя на большом зеленом поле, чтобы Бог быстро меня нашел и наконец наказал. Я хотел выложить из камней ограды еще слово «раскаяние», но мать, Моника, заметила, что стена между нашим и соседским участками исчезает. Как-то раз по узкой колее, оставленной на земле колесом тачки, она пошла за мной на поле и увидела, как я предаю себя Богу, при помощи камней ограды гигантскими буквами помечая свое местонахождение. Мать молча усадила меня на землю и обняла. Ограду нужно восстановить, через какое-то время сказала она. Я спросил, можно ли вернуть камни после того, как Бог найдет меня и накажет. Я был измучен неминуемым наказанием и хотел, чтобы оно уже состоялось. Мать спросила, за что, по моему мнению, Бог хочет меня наказать, и я рассказал ей и про груши, и про мысли о девочках, и о своих рисунках, и о желании побеждать в спортивных играх, быть сильным. Как я лезу вперед, какой я тщеславный, похотливый. Мать рассмеялась, опять прижала меня к себе и извинилась за смех. Я нормальный мальчик, сказала она, дитя Бога – любящего Бога, что бы там ни говорили, – но соседи негодуют из-за исчезающей ограды, и камни надо вернуть.

Все это я рассказал библиотекарше.

Она понимает мою мать, ответила та, но очутившись там и будучи моей матерью, сказала бы нечто иное. Я как раз не нормальный, сказала бы она. Я невинен, да, но, хоть и не сделал ничего плохого, у меня необычайно глубока потребность получить прощение. Большинство из нас, сказала библиотекарша, прощает себе вину за перемены, идеализируя прошлое. И тогда мы живем свободно, счастливо, или если не совсем счастливо, то хоть не испытывая страшных мук. Она рассмеялась. И оказавшись со мной на том поле, сказала еще библиотекарша, она помогла бы мне испытать чувство, что я прощен.

Но прощен за что, конкретно? – спросил я. – За то, что воровал груши, рисовал голых девочек?

Нет-нет, ответила библиотекарша, за то, что ты жив, что ты в мире. За наглость и тщету того, что ты жив, смехотворность твоей жизни, ее миазмы, ее неразумность. Вот что ты чувствуешь, добавила она, вот твоя внутренняя логика. Ты мне только что это объяснил.

И, по ее мнению, добавила она, сомнения, неуверенность, постоянные вопросы неразрывно связаны с верой. Ты живешь полной жизнью, сказала она, нашел способ пребывания в мире, разве нет?

Я улыбнулся. Почесался. В мире, сказал я.

Что ты помнишь о Молочне?

Оуну, сказал я. Оуну Фризен.

И я начал рассказывать ей об Оуне Фризен, моей ровеснице, той самой женщине, которая теперь просит меня вести протокол собрания.

После долгой беседы, по ходу которой я в основном говорил об Оуне, хотя и не только: как мы играли; как по едва заметному удлинению светлого времени суток замеряли времена года; как изображали мятежных учеников, сперва превратно понятых нашим вождем, Иисусом, однако посмертно провозглашенных героями; как на лошадях неслись друг на друга, держа в руках штакетины из забора (во весь опор, как те белка и кролик из рассказа Оуны); как целовались, дрались, – библиотекарша высказала мысль, что я вернусь в Молочну, туда, где жизнь имела для меня смысл, пусть даже ненадолго, пусть даже в воображаемой игре в умирающем солнечном свете, и попрошу епископа (Петерса, младшего, ровесника моей матери) принять меня обратно. (Я не сказал библиотекарше, что это означало бы также попросить Петерса простить мне грехи родителей, грехи, связанные с хранением интеллектуальной продукции и распространением оной, хотя то были художественные альбомы, репродукции картин, найденные моим отцом в мусоре за городской школой, и вина его состояла только в том, что он показывал их другим членам общины, поскольку не мог прочитать текст.) Я предложу учить мальчиков Молочны английскому, еще сказала библиотекарша, языку, необходимому им для ведения дел за пределами колонии. И мы с Оуной Фризен опять подружимся.

Терять мне было нечего. Я прислушался к ее совету. Библиотекарша попросила мужа дать мне работу в его фирме при аэропорте, выдающей напрокат автомобили с водителями, и хотя у меня не имелось действительных водительских прав, я проработал там три месяца, чтобы заработать денег на билет до Молочны, а спал на чердаке молодежного хостела. По ночам, когда мне казалось, будто голова сейчас лопнет, я заставлял себя лежать совсем неподвижно. Каждую ночь, замирая в кровати, закрывал глаза и улавливал еле слышные звуки пианино, тяжелые аккорды без сопровождения голоса. Как-то утром я спросил у человека, прибиравшегося в хостеле и тоже жившего здесь, слышит ли он по ночам тихие звуки пианино, тяжелые аккорды. Нет, ответил он, ни разу не слышал. Скоро я понял: мелодия, слышанная мною по ночам, когда разрывалась голова, была гимном «Велика верность Твоя», и слушал я собственные похороны.

Петерс, в высоких черных сапогах своего отца, по крайней мере похожих на те, принял к рассмотрению мою просьбу о допущении обратно в колонию и в конце концов заявил, что предоставит мне членство, если я в присутствии старейшин отрекусь от своих родителей (хотя один умер, а другой пропал), крещусь и буду обучать мальчиков английскому и арифметике за кров (в вышеупомянутом сарае) и трехразовое питание.

Я готов креститься, ответил я Петерсу, и обучать мальчиков, но от родителей не отрекусь. Петерс остался недоволен, однако, страстно желая, чтобы мальчики научились считать, а может быть, смущенный моим присутствием, так как я очень похож на своего отца, согласился.

* * *

Весной 2008 года, когда я вернулся, о таинственных ночных беспорядках ходили только слухи, обрывки слухов. Один мой ученик, Корнелиус, написал стихотворение «Бельевая веревка», где речь шла о том, что простыни, одежда, развешенные на веревке у его матери, обладают голосом, переговариваются, сообщают новости другому белью на других веревках. Он прочитал стихотворение классу, и все мальчики смеялись. Дома расположены далеко друг от друга, электричества нет нигде, ни внутри, ни снаружи. По ночам они превращаются в маленькие склепы.

Возвращаясь в тот день в сарай, я обратил внимание на бельевые веревки Молочны, полощущиеся на ветру женские платья, мужские комбинезоны, скатерти, постельное белье, полотенца. Я внимательно слушал, но не мог разобрать, что они говорят. Может быть, думается мне сейчас, поскольку они говорили не со мной. Они говорили друг с другом.

В год моего возвращения женщины рассказали о своих снах, а вскоре, когда сложилась общая картина, догадались, что все видели один и тот же сон и что это вовсе не сон.

Сегодня собрались представители трех поколений женщин Фризен и Лёвен, все они неоднократно становились жертвами насилия. Я сделал простой подсчет. С 2005 по 2009 год более трехсот девушек и женщин Молочны были одурманены и изнасилованы в собственных постелях. Это происходило раз в три-четыре дня.

В конце концов Лайсл Нойштадтер решила несколько ночей не спать и поймала молодого человека, открывающего окно ее спальни с баллончиком белладонны в руке. Лайсл вместе со взрослой дочерью повалила его на пол и связала шпагатом. Утром поговорить с молодым человеком, Герхардом Шелленбергом, привели Петерса, и тот назвал еще семерых насильников.

Почти все женщины общины Молочна подверглись насилию со стороны кого-то из группы, но большинство (кроме девушек, слишком юных для понимания смысла происходящего, и женщин во главе с Янц-со-Шрамом, уже решивших не делать ничего) поставили крестик против своего имени, дав таким образом понять (и многие весьма эмоционально), что не собираются принимать участие в призванных вынести решение собраниях, а посвятят свое время благоденствию общины и хозяйственным хлопотам, которых после отъезда мужчин стало больше, и если забросить их хотя бы на день, все посыплется, особенно если речь идет о дойке и кормлении животных.

У остальных самые молодые и шустрые девушки Фризен и Лёвен, Аутье и Нейтье, согласились получить устный ответ вечером, когда те вернутся домой.

И вот, чтобы выполнить то, о чем меня попросила Оуна, я жду на сеновале сарая, где мы без лишнего шума собрались сегодня утром.

6 июня

Протокол женских разговоров

Начинаем мы с омовения ног. Это требует времени. Каждая моет ноги соседке справа. Омовение предложила Агата Фризен (мать Оуны и Саломеи Фризен). Обряд станет сообразным символом нашего служения друг другу; так Иисус, зная, что Его час настал, на Тайной вечере омыл ноги апостолам.

У четырех из восьми женщин пластмассовые сандалии и белые носки, у двух тяжелые, потертые кожаные туфли (у одной разрезанные сбоку, чтобы не давила растущая шишка) и белые носки, еще у двух, самых юных, драные матерчатые кеды и тоже белые носки. Женщины Молочны всегда ходят в белых носках, и, кажется, по правилам платье должно доходить до носков.

Девушки в кедах, Аутье и Нейтье, в знак протеста скатали носки (элегантно), и те стали похожи на маленькие, обхватившие щиколотки пончики. Между скатанными носками и подолом платья видна голая кожа, пара дюймов, покусанная насекомыми (скорее всего, мошкой и клещами). Заметны также бледные шрамы от порезов или натертостей. Во время омовения ног шестнадцатилетним Аутье и Нейтье трудно сохранять строгость, они шепчутся, что щекотно, и, пока их матери, тетки и бабки моют друг другу ноги, чуть не лопаются от смеха, пытаясь торжественно сказать друг другу: «Да благословит тебя Бог».

* * *

Начинает Грета, старшая Лёвен (хотя урожденная Пеннер). Исполнившись печального достоинства, она заводит речь о своих лошадях, Рут и Черил. Грета рассказывает, что первая реакция Рут и Черил (Рут слепа на один глаз, поэтому ее всегда запрягают слева от Черил) на испуг при виде одного или нескольких ротвейлеров Дюка на дороге, ведущей к церкви, – понести.

Мы все это видели, говорит она. (После коротких повествовательных предложений глаза у Греты обычно расширяются, она поднимает руки и опускает голову, словно говоря: ведь факт, согласны?) Лошади, испугавшись глупой собаки Дюка, не собирают собрания, чтобы наметить дальнейшие шаги, говорит Грета. Они бегут. И, поступая так, уходят от собаки и возможной опасности.

Агата, старшая Фризен (хотя урожденная Лёвен), смеется (смеется она часто и очаровательно) и соглашается. Но, Грета, мы не животные, утверждает она.

Охотятся на нас, как на животных, отвечает Грета. Может быть, следует соответственно и реагировать.

Ты хочешь сказать, нам надо бежать? – спрашивает Оуна.

Или убить насильников? – спрашивает Саломея.

(Мариша, старшая дочь Греты, пока молчит, однако тихо фыркает.)

Примечание: как я уже говорил, Саломея Фризен в самом деле набросилась на насильников с косой, после чего их быстро вызволили Петерс со старейшинами и в колонию вызвали полицию. До тех пор в Молочну полицию не вызывали ни разу. Насильников увезли в город ради их же безопасности.

После этого Саломея попросила у Петерса и старейшин прощения за грех, но все равно еле сдерживает вулканический гнев. Ее взгляд безостановочно перебегает с места на место. А даже если в один прекрасный день у нее кончатся слова, как, говорят, у женщин заканчиваются «яйца», думаю, она сохранит способность общаться и давать выход, устрашающий выход каждому чувству, порожденному тем, что сочтет несправедливостью. У Саломеи нет «внутреннего взора», она не умеет «витать», ей чуждо «блаженство одиночества»?[3 - Из стихотворения У. Вордсворта «Нарциссы».]. Да она и не одинока. Ее племянница Нейтье, привыкшая к более мягким манерам покойной матери Мины, но теперь находящаяся на попечении Саломеи, держится на расстоянии. Нейтье рисует и рисует, может быть, уравновешивая теткины бурные, похожие на лаву выплески слов твердыми, безмолвными линиями на бумаге. (Мне говорили, в дополнение к своим художественным способностям Нейтье еще и бесспорный чемпион Молочны по способности оценить, сколько продукта – муки, соли, сала – поместится в объем, так чтобы не осталось ни продукта, ни места.)

Агата Фризен, не пугающаяся вспышек Саломеи (она уже процитировала Екклесиаста, описав настроение Саломеи словами «нет ничего нового под солнцем» и «идет ветер к югу, а все реки текут в море» и т. д. Саломея ответила, что не надо, пожалуйста, распихивать ее высказывания по допотопным книгам Ветхого Завета, и разве не абсурд женщинам сравнивать себя с животными, ветром, морем и так далее? Разве нельзя найти человеческий прецедент, какого-нибудь человека, в ком мы увидели бы свое отражение, а оно потом отразилось бы в нас? Мейал, закурив, заметила: Да, я согласна, так лучше, но какой человек? Где он?), утверждает, что уже видела в жизни лошадей, ладно, пусть не Рут и Черил – со всем уважением к Грете и ее высокой оценке своих лошадей, – но других. Так вот те, когда на них набрасывалась собака, койот или ягуар, пытались противостоять и/или затаптывали их до смерти. Выходит, животные не всегда бегут от тех, кто на них нападает.

Грета соглашается: Да, она наблюдала подобное поведение животных, – и опять начинает рассказывать про Рут и Черил. Однако Агата ее прерывает и сообщает собранию, что у нее есть свой рассказ про животных, где тоже фигурирует ротвейлер Дюка. Она рассказывает быстро, с выражением, часто вставляя замечания, не относящиеся к делу.

Я не в состоянии расслышать и записать все подробности, но попытаюсь как можно точнее пересказать историю ее интонациями.

У Дюка на участке водились еноты, которых он уже давно ненавидел всей душой, и когда самая жирная енотиха вдруг родила шестерых щенков, его терпению пришел конец. Он рвал на себе волосы. Он велел своему ротвейлеру их уничтожить, и собака послушалась. Енотиха, удивившись, попыталась спасти детенышей и уйти от собаки, но та растерзала троих щенят, и енотихе удалось спасти лишь троих. Она взяла их и ушла с участка Дюка. Дюк был просто счастлив. Он пил растворимый кофе и думал: слава Богу, конец енотам. Однако через несколько дней, выглянув на участок, увидел троих сидящих там щенят, опять вышел из себя и опять велел ротвейлеру их уничтожить. Но на сей раз енотиха ждала собаку, и когда та подбежала к щенятам, спрыгнула на нее с дерева, укусила в шею, в живот и из последних сил потащила в кусты. Дюк пришел в бешенство, но еще и опечалился. Он не хотел потерять собаку. Он пошел в кусты искать собаку, однако не нашел, хотя искал два дня. Он плакал. Грустный, Дюк вернулся домой, и там, у двери лежала лапа его собаки, а еще голова. С пустыми глазницами.

Реакция на рассказ Агаты неоднозначная. Грета поднимает руки и спрашивает: И что мы должны из этого заключить? Нам надо подставить самых слабых членов общины насильникам, чтобы заманить тех в ловушку, расчленить и фрагменты подбросить на порог Петерса, епископа колонии?

История доказывает лишь, что животные способны как убегать, так и бороться, говорит Агата. Поэтому не имеет никакого значения, животные мы или нет, обошлись ли с нами как с животными или нет, и даже, знаем ли мы ответ на вопрос, что делать. (Она вбирает в легкие весь наличный кислород и выпускает его вместе со следующей фразой.) В любом случае, пустая трата времени – пытаться понять, животные мы или нет, поскольку мужчины скоро вернутся из города.

Руку поднимает Мариша Лёвен. Верхние фаланги указательного пальца на левой руке у нее обрублены, он наполовину короче следующего, среднего. Мариша заявляет, что, по ее мнению, важнее вопроса о том, животные женщины или нет, другой: нужно ли мстить за причиненное зло? Или простить мужчин и тем самым пройти в небесные врата? Если мы не простим мужчин и/или не примем их извинений, нас прогонят из колонии, отлучат и мы не попадем на небеса. (Примечание: по правилам Молочны, все так, мне об этом известно.)

Мариша видит, что я на нее смотрю, и спрашивает, записываю ли я ее слова.

Я киваю, да, записываю.

Довольная Мариша спрашивает женщин о Втором пришествии. Как Господь, когда придет, найдет их, если они уйдут из Молочны?

Саломея презрительно ее обрывает и насмешливо объясняет, что, если Иисус способен воскреснуть, жить тысячи лет, а затем спуститься с неба на землю, чтобы собрать своих последователей, уж конечно, Он найдет возможность определить местоположение нескольких женщин, которые…

Теперь Саломею нетерпеливым жестом останавливает ее мать, Агата. Данный вопрос мы обсудим позже, мягко говорит она.

Мариша обводит всех яростным взглядом, возможно, в поисках единомышленницы по данному вопросу, кого-нибудь, кто разделил бы ее опасения. Все отворачиваются.

Саломея бормочет: Но если мы животные или даже имеем с животными нечто общее, вероятно, шансов пройти в небесные врата у нас все равно нет (она встает и идет к окну), если только не окажется, что животным туда можно. Хотя это не имеет никакого смысла, поскольку животные обеспечивают нас пищей и трудом, а в раю ни то ни другое не требуется. Так что, пожалуй, меннониток на небо все-таки не пустят, поскольку, подпадая под категорию животных, мы будем не нужны там, наверху, где бесконечное «ля-ля-ля», напевает она.

Женщины, кроме сестры, Оуны Фризен, не обращают на нее внимания. Оуна улыбается – слабо, подбадривая, соглашаясь, хотя ее улыбка может служить и знаком препинания к фразе Саломеи, то есть молчаливой просьбой поставить точку. (Женщины Фризен разработали весьма эффективную систему мимики и жестов для умиротворения Саломеи.)

Слово берет Оуна. Она вспоминает сон, который видела два дня назад: в пыли за домом она нашла леденец, подобрала его и принесла на кухню, чтобы помыть и съесть. Но не успела она его помыть, как рядом с ней выросла огромная, под двести фунтов свинья. «Уберите от меня свинью!» – закричала Оуна. Но та прижала ее к стене.

Просто смешно, говорит Мариша. У нас в Молочне нет леденцов.

Агата, наклонившись, дотрагивается до руки Оуны. Давай ты расскажешь нам свои сны потом, говорит она. После собрания.

Заговаривают сразу несколько женщин: они не в силах простить мужчин.

Конечно, говорит Мариша – кратко, опять уверенно. И все-таки после смерти мы хотим пройти в небесные врата.

Тут никто не спорит.

Тогда нельзя ставить себя в невыгодную позицию, продолжает Мариша, где мы будем вынуждены выбирать между отпущением грехов и вечной жизнью.

И что это за позиция? – спрашивает Оуна Фризен.

Так будет, если мы останемся бороться, отвечает Мариша. Мужчинам мы проиграем, зато возьмем на себя грех мятежа и несоблюдения нашего обета миролюбия и в конце концов окажемся в еще более подчиненном и уязвимом положении. Вдобавок, если мы хотим, чтобы Господь нас простил и принял в Свое Царство, нам все равно придется простить мужчин.

Но разве прощение по принуждению настоящее? – спрашивает Оуна Фризен. – Если на словах делать вид, будто прощаешь, а в сердце не прощаешь, разве такая ложь не еще больший грех, чем просто не простить? Разве не существует прощения только от Бога, например, за насилие над детьми, прегрешение, которое родители просто не могут простить, и тогда Бог в Своей мудрости берет прощение на Себя?

Ты хочешь сказать, Бог позволит родителям такого ребенка оставить немного ненависти в сердце? – спрашивает Саломея. – Просто чтобы выжить?

Немного ненависти? – переспрашивает Мейал. – Смешно. Ведь из крошечных семян ненависти всходят крупные…

Не смешно, перебивает ее Саломея. Немного ненависти – неотъемлемая часть жизни.

Жизни? – опять переспрашивает Мейал. – Ты хочешь сказать, войны. Я заметила, как ты прямо оживаешь, когда убиваешь.

Саломея закатывает глаза. Не войны, выживания. И давай не будем называть это ненавистью…

А-а, ты предпочитаешь называть это неотъемлемой частью, говорит Мейал.

Когда мне надо забить свинью, я бью по твари сильно, говорит Саломея, так как гуманнее убить ее одним быстрым ударом, чем мучать медленными, что твоя система…

Я говорила не о том, как забивать свиней, возражает Мейал.

Во время прений дочь Мариши Аутье эдаким маятником начинает раскачиваться на балке, лягая тюки, так что из них вылетает и падает на голову Саломее сено. Мейал поднимает голову и велит Аутье вести себя прилично. Разве она не слышит, как скрипит стропило, или она хочет, чтобы рухнула крыша? (Я подозреваю, как раз этого она и хочет.)

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом