Перейти к содержанию

Проклятый берег

Автор:

4,6 30+ оценок читателей Рунета
Категория
Исторические любовные романы
Год издания
Издательство
Автор
Возрастное ограничение
16+
Обновлено
25.09.2026

Аннотация

В Низовке Тверской губернии стали пропадать мужики. Их находят по молодой луне у реки недалеко от ветхого дома бабы Нины и нелюдимой молодой падчерицы. Спины мужиков изодраны будто диким зверем, которого никто никогда не видел, а душегубца, несмотря на облавы, за три года так и не нашли. Прознав о том, городская полиция, ведавшая порядком в деревне, отправляет разбираться с «неведомой силой» своего лучшего унтер-офицера.

Читать «Проклятый берег» — Татьяна Кадулина онлайн

Страница 2 из 3

– К толкам. – И Варя тихонько рассмеялась, закусывая концы платка.

«Играть вздумала» – пронеслось у Ильи в мыслях, когда они подошли к добротному сосновому срубу с небольшим навесом, видимо, принадлежавшему Кривошеевым. Крестьянки обычно робели перед ним, юлили, пытались понравиться или вовсе сбегали, но эта вела себя как равная, шутит и тыкает вон.

Услышав просьбу служивого человека, хозяин сразу окрикнул жену, и та вынесла во двор молока, хорошего квасу, несколько ломтей пшеничного хлеба и миску квашеной капусты.

– Чем богаты, Ваше благородие! – улыбалась женщина, помогая Варе уложить провизию.

Обидевшись на предлагаемые офицером деньги, Кривошеевы ушли в дом, и Богомолов с Варей зашагали обратно. Все Ковалёвы оказались не робкого десятку. На вопросы о Фёдоре, реке, убийствах и прошедшей ночи Варя отвечала прямо и глядя в глаза: ничего не слышала, ничего не видела. Невыносимый полуденный зной путал мысли. Богомолов, не понимая, отчего краснеет, пытался не ловить выглядывающие из-под сарафана, вышитого по подолу красной бумагой, щиколотки. Ножки-веточки, угольно-чёрные глаза, капельки веснушек на носу – «Была б красота!» – злился на себя офицер. Он переменил тон, стал задавать вопросы чаще и резче. Варя ему не уступала и не смутившись, продолжила говорить ровно и без всякой осторожности, с достоинством невиновного человека.

– А ты часто к реке ходишь?

– Часто. Стираю, там и скамеечка есть.

– Говорят, там и русалки есть. – Илья заглянул Варе в голубые почти прозрачные глаза.

– Бог с тобой. – Она улыбнулась. – Никого там нет. До свидания, Илья Иванович.

Правда, от Ильи не укрылось, как при упоминании русалок она украдкой осенила себя двупалой перуницей на старый лад. Он дождался, пока Варя найдёт сгорбленную спину бабы Нины, вязавшей на ощупь тугие охапки трав, и только потом зашагал в сторону деревни. Как только офицер скрылся из виду, девушка бросила корзинку и побежала к реке.

9

Время несло низовских к середине лета. Июль стоял душный, воздух с самого утра наливался зноем так, что к полудню и до самого заката полной грудью было не вздохнуть. Бабы зря ждали дождя на Макошину пятницу, не услышала их Праматерь, не вылила на землю ни капли. Теперь к работе приступали засветло, пока марево не начинало жечь придорожные камни. Мужики в те дни стягивались к полю невесело. Похоронили Федю Маклакова, и, словно мелкая пыль из-под колес повозки, траурного поезда, – скорбь лежала не смахнутой на плечах односельчан.

На поминки, как водится, собиралась вся деревня, но Богомолов до последней минуты идти не хотел. Ни покойного, ни скорбящих отца и мать он не знал, траурные шествия с толпой неутешных плакальщиц, уже розовеньких после первой, от души ненавидел. А ещё тяжёлым камнем легла на душу вина. Но потом услышал, как зовёт его, слабо держась за плетень, бесцветная, высохшая враз после смерти сына Маклакова, и прийти согласился.

Проводив Федю в последний путь, гости рассаживались на лавки вокруг накрытого стола, пропуская вперёд дьячка, крутящего в руках красные нитки. У Ильи от их вида неприятно свело живот. Свои, снятые с родителей – покойнику по традиции перевязывали ноги-руки, а перед погребением – развязывали и забирали, он никогда не носил. Хранил, правда. Но от болезней и неудач, как в деревнях было принято, не использовал, своей головой обходился. Растерянную молодёжь сажали рядом, только девчонок с распухшими от слёз лицами оттеснили вглубь – была среди них и Зина Городецких, – там же накрыли и на пустой прибор. Богомолов сидел локоть к локтю с Дрожжиным во взрослом углу и смотрел, как медленно от кутьи рассеивается горячий пар.

В середине трапезы дверь скрипнула, в избу вошли баба Нина под руку с Варей и маленький сухонький старичок, одетый в подпоясанную длинную белую рубаху и серые помочи. Старик снял шапку и, выказав уважение к родителям покойного, получил разрешение пройти с дороги к столу. Варя тем временем усадила мачеху и понесла принесённую корзинку со съестным на ссыпчину хозяйке. Поравнявшись с сидящим спиной к ней Богомоловым, она тихонечко тронула его за плечо. Её маленькая ладошка была теплой, как у ребёнка. Мгновения, пока кожа не отпустила эту необычную теплоту, Илья сидел не шелохнувшись. Он смотрел, как Варя раздаёт гостям по указанию Маклаковой завёрнутый в тряпицу горячий пирог, и боролся с желанием встать, помочь, найти повод заговорить. Она почти ничего не ела, лишь иногда поднимая глаза на редкие к середине поминок всхлипывания. Федины отец и мать сидели молча, смотрели перед собой, в пустоту. Старичок, как оказалось – путник, напротив, ел много, с аппетитом, часто утирая от пива густую седую бороду. Он бойко расспрашивал о Феде и уже скоро сам себе черпал медовухи из выдолбленного в виде плавающей утицы настольного скобкаря. Его умные маленькие чёрные глаза бродили по гостям и чаще всего задерживались на унтер-офицере. Богомолов несколько раз пытался заглянуть Варе в лицо, но тщетно – она сидела, словно заслонившись старичком, и в сторону Ильи даже не поворачивала головы.

Часом позже, раскланявшись с родителями почившего, гости стали выходить из душной горницы на улицу. Илья выбрался вслед за захмелевшим Дрожжиным, шумно вдыхая ещё горячий предзакатный воздух. Семеро мужиков стояли поодаль и тихонько о чём-то спорили. Старичок тут же во дворе разминал узловатыми пальцами, видимо, добытый у гостей табак. Богомолов вернулся в избу, быстро обошёл двор, даже заглянул в коровник: Вари нигде не было.

– Кого ищешь, Илюша? – вдруг пробормотало нечто у него за спиной и выросло в старичка, едва Богомолов обернулся. Они стояли одни в закутке между дровником и амбаром, рядом с жухлым смородиновым кустом. Илья втянул полную грудь аромата слегка прелого свежесрубленного дерева.

– Вы зашли с Ковалёвыми, Ниной и Варварой. Вот их ищу, не видели?

– А-а-а… – Старичок растерянно поднёс к носу табак, но тут же убрал руку и болезненно сморщился. – Не знаю, не знаю. А пошто они тебе?

Илья не ответил, разглядывая дедовы ивовые коверзни, которые, несмотря на сухую безветренную погоду, будто были только что из воды. Старик, должно быть, угодил по пути в лужу и оттого сейчас переступал с ноги на ногу, оставляя серую скомканную пыль. Неожиданно он повторил вопрос чуть громче:

– Зачем ходишь за ней, Илья Иванович?

– Я? Ты чего, старик? Ни за кем я не хожу, меня прислали убийцу найти… Откуда меня по имени знаешь?

– Так жалуются на тебя. Извёл их своими расспросами, ходишь к ним, ищешь всё, высматриваешь, будто виноваты они в чём. А они добрые. – Старик приблизил лицо к Богомоловой груди и грозно выдохнул табачным духом, смотря прямо перед собой: – Не тронь их!

Илья отшатнулся. «Видно, юродивец». Эта мысль успокоила, зарождающееся волнение отступило. Старик продолжал бормотать и уже подался вперёд, занося кулаки, но офицер развернулся и торопливо, не желая вступать в перебранку пошёл обратно во двор.

10

Там царило необычное для поминок оживление. Пока раскрасневшиеся родители теряли бдительность, молодёжь разошлась парами по укромным местечкам. В хохочущей за амбаром девушке Илья узнал Зину, дочь кучера Городецких, ту самую, что встретил с барчуком на берегу Шоши. Она сидела рядом с двумя мальчишками лет шестнадцати, широко расставив ноги под натянутым коленками сарафаном. От спора на улице становилось громче, в какой-то момент один из мужиков даже сорвал с себя шапку и бросил под ноги. Дрожжин стоял у дороги, и из-за его широкой спины почти не было видно худенькую фигурку Вари. Они разговаривали, не обращая внимания на спор. Илья поспешил к ним, но толпа, как назло, стала смыкаться вокруг: то тут, то там его пытались отвлечь, спросить что-то, рассказать, поприветствовать. Наперебой просили поскорей найти Фединых убийц, видно, страх за собственных детей крестьянам не давал покоя. Добравшись наконец до Дрожжина, Вари он уже не застал.

– Чего это ты, Спиридон? – раздосадовано кивнул Богомолов куда-то в сторону.

– Ай?

– Зачем тебе Ковалёва?

– А тебе-то что? – отозвался Дрожжин, подняв брови, а потом добавил уже мягче, будто извиняясь: – Ох, ехал бы ты обратно в город, Илюша. Изведут они тебя. Ох, изведут.

– Изведут? Кто?

Дрожжин не ответил, только посмотрел в сторону реки.

– Я просил Варю за вандами присмотреть.

Илья оправил рукав и нахмурился.

– Ты же, Спиридон, на тот берег за рыбой не ходишь?

– Как же не ходить, хожу. Просто порядок знать надо.

– Какой порядок?

– А такой. Варя меня научила. Приходить надобно только с рассветом, сначала шуметь немножечко на берегу и только потом идти. А как ванды ставить, у воды надлежит на рыбу разрешение попросить: «Синь-вода, дай мне рыбки деткам на пироги» – как-то так. И кинуть в реку гостинец какой, женский. Я тут зеркальце у старьёвщика купил, а на той неделе шёлковый платочек был. Клёв сам идёт, только успевай снимать.

– Да ты, Спиридон, шутишь! – Богомолов ждал, что тот наконец рассмеётся, хлопнет по плечу и в обычной манере кивнет в сторону дома, мол, пошли уже. И идти будет всю дорогу молча. Рыбы у воды просить, ну-ну. Дрожжин, однако, стоял, не шелохнувшись, и в сказанном ни минуты не сомневался.

Домой шли порознь. Добравшись уже в сумерках, Илья постоял у избы, прежде чем войти. Уже у двери за плечом ему почудилось шевеление. Обернулся – никого. Он снова постоял в нерешительности, держась за ручку и вглядываясь в сероватое небо, раскрашенное полосками янтаря. Последние птицы спешили укрыться от темноты. Из приоткрытой двери тянуло сыростью и теплом подгнивающей у земли соломы. Возвращаться в комнату с заколоченными окнами не хотелось.

– Илья… – тихо позвал женский голос.

У дороги в ярко-красном кокошнике, сороке, как его здесь называли, похожем на полумесяц, обращенным вниз концами, и унизанным жемчугом, стояла девушка. Вместо скромного наряда с поминок теперь на ней была белая рубаха с обшитой воротушкой у шеи, в рукавах которой отливали шёлковые полосы. Синий сарафан украшен тесьмой —вьюнчиком красно-оранжевого ситца, – широкий расшитый пояс обхватывал узкую талию. От нарядной Вари Илья не мог отвести глаз.

– Илья, подойди.

Рядом с ней пахло мёдом – Богомолову было будто снова семь, и он выбежал собирать липу за родительским домом. Глаза почти не видели её – мысли от стянувшего грудь чувства опасности путались.

– …уходи, пожалуйста. Я прошу, уезжай.

– Что случилось?

– Ничего. Жизнь тут такая, Илья Иванович, опасно, я прошу – уходи.

– Варя, я помогу! Только скажи, кто их убивает. Я найду его, будем судить, и вам больше бояться нечего! – Где-то в груди под рубахой от жалости разрывалось сердце, а рядом, с другой стороны, к ней же прикасались маленькие женские ладони. От них шёл огонь, которому Илья сопротивляться был не в силах. Сердце рвалось укрыть собой хрупкую девушку. Он совершенно естественно прижал к себе Варю будто свою: сначала запястья, потом локти, плечи, как будто между ними уже было всё ясно и всё сказано вслух.

– Кого ты боишься? – спросил он, когда в ладонях оказалось её лицо. По бледной коже скользнули последние блики света.

– Его. – И дальше торопливо, сбиваясь, скороговоркой: – Не ходи больше к реке, не ищи никого, здесь всё по-прежнему останется, несмотря ни на что. Такой порядок. Слышишь, неясыть кричит? Она за тобой наблюдает и всё-всё ему докладывает. Ты шагу не ступишь – он всё знает. Найдёт и убьёт тебя. Уезжай!

Она закончила, отнялась от груди:

– Закрой глаза, Илья. Это твоя защита.

Послушался. А через мгновение – мгновение ли? – открыв глаза, увидел в руках расшитый тяжёлым жемчугом и красной нитью пояс. И как только это случилось, исчезли, будто то был сон: и красивая Варя в нарядной кике, и её большие испуганные глаза. Испарилась, словно липов цвет.

А на другом конце деревни медленно и почти бесшумно в сторону реки брёл старик в мокрых коверзнях. На его плече, когтями впиваясь в складки одежды, сидела неясыть.

11

Богомолов искал Варю всю ночь. Снова бегал в ухающей темноте до реки и обратно. Колотил в задвинутое доской на ночь в волоковое на старый лад окно. Вглядывался в яркие звёзды, не разжимая кулаков – боялся, что тепло мягкой кожи навсегда испарится с ладоней.

Обессилевшего, нашёл его Дрожжин в утренних сумерках. Илья сидел на земле, прислонившись к клети – дворовой постройке, стоящей против входа в избу, положив руки на колени. Услышав, как скрипнула дверь, он поднялся, измученно развёл руками, словно оправдываясь за всё, что случилось в Низовке разом, и, хромая пуще обычного, молча пошёл в дом.

На покос он вызвался сам: опросив всех, исходив весь берег вдоль и поперёк, Богомолов не мог больше ничего другого, как ждать. Оставаться в пустой деревне, где даже мальчишки при деле, казалось ему немыслимым. До следующей полной луны было жить и жить. Работали, как водится, все вместе, споро, торопясь убрать сено, пока не начался дождь – иначе пришлось бы очень быстро собирать в копны непросушенное и после дождя снова его разваливать, перебирать и расстилать на солнце, – лишние руки не мешали. По утрам, пока шли до лугов, он всматривался в лица идущих рядом девушек. Вари не было ни когда бабы растрёпывали граблями скошенную траву для сушки, ни когда сгребали просушенное в длинные гряды, ни когда метали стога. О Ковалёвых заговорили лишь однажды, вспоминая, что ловчее Нининой падчерицы никто из баб не цеплял на вилы и не перебрасывал через себя огромные копны сена. Мол, ставили Варюшку всегда со старшими детьми, а выходило, что заканчивала она раньше всех. Крестьянки, держа ладони у груди на небольшом расстоянии, смеялись, мол, откуда в ней что взялось, и офицер, хмурясь, соглашался, и правда ведь, откуда.

Дрожжин с сёстрами добрались до табора, где деревенские обычно живут в сенокос и прячутся от дождя, одними из последних. Поставили в ряд с остальными времянку из тонкого тёса, влились в работу. Дни утекали, словно вода с колеса водяной мельницы – разбивая внезапные любовь и нежность о деревянные лопасти и унося стремительно в запруженную речку. Откуда они взялись, он не знал, да и не хотел знать, чувствовал только, что должен найти испуганную девчонку, и защитить деревню, которая скоро успокоилась, зашумела привычно. Низовские пропадали в полях, спешили заготовить, просушить и убрать сено до дождей. В домах появлялись только матери, чтобы проверить в деревне стариков и вверенных в их попечение ребятишек. Богомолов вспоминал, как и его отец, стоя в окутанном горькой прелостью сарае, любовался вовремя связанными снопами: «До Ильина дня в сене пуд меду, а после – пуд навозу». Никто не понимал, что это значит, но дома, где сено стоговали поздно, мальчишки обходили стороной. У Богомоловых, как писано, было не сено, а деревенская перинка, густое и свежее, оно и зимой отдавало солнечный дух лета. Сквозь тревогу Илья невольно любовался всем вокруг. Даже переехав в город, он продолжал любить покосное время: женщины в лучших платьях, купания, в обед солёное сало с пышной наваристой кашей в тени деревьев, а по вечерам – песни под гармонику и жалейку. Будучи молодым, он тоже бежал перед ужином по ягоды. Там, в лесу, опьянённый весельем, играл в горелки и гонялся за девчонками, выпрашивая поцелуи. Почти не спал, даже несмотря на тяжкий монотонный труд, и упивался свободой.

По вечерам и теперь было принято собираться вместе, слушая, как под общую «Дубинушку» молодые катят к месту, где будет стоять копна, собранное в валы сено. Девчата вздыхали, глядя, как лихо офицер взмахивает косой-литовкой и как ладно стелется скошенная им трава по покосу, – правда, заигрывать на глазах родни не решались. А Богомолов хоть и делал работу хорошо, но ходил хмурый, по вечерам прятался в таборе, выбирался изредка купаться, и то один. На работах Илья осторожно поглядывал на расшитые подолы сарафанов, напряжённо ожидая, не промелькнут ли вслед тонкие щиколотки. Но на сенокосе Ковалёвы так и не появились, и Илья усилием воли отводил взгляд от женского платья. Среди девушек пошли толки: мол, заезжий офицер не нашёл убийцу и теперь, отсиживаясь и помогая деревенским, не знает, как показываться на глаза начальству. От этих шепотков Илья делался ещё мрачнее и уходил к реке. Там он садился на знакомую лавочку, ещё больше поросшую кукушкиным цветом, и сидел так, пока младшие не прибегали звать его к ужину с той стороны зелёной камышовой стены.

– Где Варя? – не выдержал Богомолов на седьмой день, когда они с Дрожжиным в сумерках стояли по пояс в реке и натягивали каждый свой конец рыболовной сети – бродца.

– А-а-а… – растерялся Спиридон. Он пытался установить свой край так, чтобы им обоим сподручней было, натянув сеть, идти с ней вдоль берега. Когда всё получилось, он бросил в воду заранее приготовленные лапти с онучами, перевязанными бечёвкой. – На тебе, чёрт, лапти! Загоняй рыбу!.. Пошли, что ль. Слышишь?

– Слышу! – донеслось с противоположного берега.

С этой стороны леса Шоша была резвее, веселее и чище. Мутная вода не застаивалась, как у дома бабы Нины, где он ставил ванды – прилеплял к ивовым прутьям червячков, которыми питается стерлядь, и оставлял их на ночь на берегу, чтобы к утру просто вытащить лентяек. Здесь вода весело бежала, искрясь в последних жарких лучах июльского солнца, и Дрожжину приходилось потрудиться изловить резвую рыбёшку в этом месте реки на бродец. Они медленно двинулись каждый по своему краю берега, процеживая сетью воду от рыбы, будто через сито.

– Илья, – крикнул Дрожжин, – так о ком ты спрашивал?

– О Ковалёвой! – донеслось с противоположного берега сквозь речной рокот.

– Ишь ты не знаешь? Нина дочь отвезла на ткацкую фабрику. Поселились они где-то в городе, Варю вышивальщицей пристроили. Здесь, в деревне им одним, сам понимаешь, сложно. Хотя… Куда тебе, городскому, понять.

– А чего ж ты раньше не сказал?

– А пошто? Должон был разве?

– Пошто?! Я приехал найти вашего душегубца, а кроме Ковалёвых мне о нём и спросить больше не с кого! – останавливаясь, проорал чуть громче, чем нужно, Богомолов.

– Ой ли! – Дрожжин нетерпеливо ждал, пока офицер продолжит ход. – Да не стой, Илья! Я ж думал, ты знал! Миловался с ней после похорон Маклакова, думал, на прощание. Эй! Илья, дурень, да держи ты крепче, сеть спутаешь!

– Это ты, Спиридон, дурень! Ни с кем я не миловался!

– Тпр-р-ру! – на кучерский манер проорал с досады Дрожжин. – Крепи, ваше высокоблагородие, я сейчас за Каликиным отправлю. Разве с городскими каши сваришь! Всю рыбу пропустили!

– Я шёл в ногу с тобой!

– Да ну тебя! – прошипел Спиридон, втыкая с силой палку бродца в мокрый песок.

Илья схватил сапоги, стоявшие на берегу, и босой зашагал в сторону деревни, давя пятками отцветающую кашку. Дошёл уже затемно. Глухой старичок, на счастье, попавшийся ему у дома, поджёг огнивом стоящий во дворе дома Дрожжина фонарь. Илья толкнул незапертую дверь, готовясь вдохнуть кислую вонь подгнивающей у земли соломы, выстеленную по полу ковром. В родном доме Богомолова пол был дощатый, сколочен, так, чтобы хорошо и тепло было человеку – редкость для деревни. Дети спали на печке, родители – на деревянной койке. Пусть в армии спать приходилось, где придётся, после увольнения в городе у унтер-офицера была не только кровать, но даже ситцевая подушка с суконным шерстяным одеялом. К обычаю деревенских спать на мешке, набитом соломой, одновременно распаренном печью и подмерзшем от земли, издающем ужасный смрад от кошачьих испражнений, изредка укрываясь домотканым рядном, а чаще – собственной одеждой, он привыкнуть не мог. Дух дома Дрожжина бил Илью наотмашь деревенской запущенностью. Всего того, что отец его так терпеть не мог в людях.

Поставив фонарь у двери, Илья почуял в доме едва уловимый запах дождя. Полоска лунного света пробивалась сквозь щель одного из заколоченных окон вместе с предгрозовой свежестью. С улицы по стене заскребли когтями – это влажный ветер трепал ветки стоящих рядом с избой деревьев. Илья, шаря в полутьме, открыл единственный в доме короб с женским тряпьем и вытащил с его дна завёрнутый в полотно Варин пояс. Расправив во всю длину на крышке короба, снова принялся рассматривать тонкую работу вышившей его мастерицы. Стежки сделаны твёрдой рукой. Полотна не видно, как и привычных для вышивки веток растений или пышных цветов, коней, всадников. В центре пояса – женская фигура, сидящая в продолговатой лодке, от рук её в разные стороны отходят, словно лучи солнца, нити. Небольшие звери, – какие именно, Илья, как ни всматривался, разобрать не мог, – держали эти нити в своих пастях. Непривычны были и капли мелких гладких бусин жемчуга подле лодки: раньше им вышивали кокошники и венцы. Как-то офицер пытался выспросить у торговок, где вышивальщицы покупают такой жемчуг, но те только удивленно мотали головами – какими искусными ни были тверские ткачихи, жемчугов здесь не видели уже с десяток лет.

Илья выпрямился, растирая затекшую шею. Лучина в фонаре играла, отбрасывая на стену избы изрезанные тени. Из щели в окне на противоположной стене продолжал струиться лунный свет. Дверь скрипнула. На улице, куда поспешил Илья, грудь наполнилась тревожным ожиданием: на небе, словно выпученный рыбий глаз, наконец блестела полная луна. Не мешкая, офицер побежал к реке.

12

Средний Маклаков не соврал: дорога до самой реки освещалась так, что было не заплутать. Нога у Ильи ныла. Он останавливался, растирая место под шрамом от контузии, и, всматриваясь в размытые силуэты деревьев, шёл дальше. Уханье и шелест листвы смешивались, порождая неясный тревожный трепет, вдалеке рычали первые раскаты грома. Богомолов разглядел протоптанную тропиночку и, отодвинув камыш, шагнул к воде. Сырая холодная трава у скамейки была примята. Вода у берега бесшумно собиралась складками.

Тишина сомкнулась стеной. Голову раздирали мысли. Илья затаился, всматриваясь в гладь воды, не доверяя её успокаивающему плесу. Голоса в голове взывали к разуму, ругали за малодушие: перестать верить в бредни, вернуться в город, взять двоих солдат, затаиться, дождаться и изловить убийцу, промышлявшего почему-то только при полной луне. Выслужиться, взять в жёны крестьянку. Приезжать летом на сенокос, а зимой спать, укрываясь тёплым одеялом и прижимаясь всем телом к красавице-жене, вдыхая аромат в ямочке у неё за ухом. Завести друзей среди сослуживцев, ходить раз в месяц в кабак… Илья всковырнул пяткой сапога землю. Как же хотелось прожить полную радости самую простую жизнь…

Детский всхлип полоснул мысли. Илья выпрямился: будто вынырнув, звук тут же пропал. Чтобы его обнаружить, унтер-офицеру пришлось, замерев, закрыть глаза. Всплески доносились с середины реки, казалось, что кто-то брыкается в воде. Присмотревшись, он разглядел крупные круги, в центре которых на мгновение показались тонкие руки с огромным усилием рассекающими чёрную воду.

«Ребёнок убежал из деревни!» – пронеслось у Ильи в голове одновременно с молнией, разделившей внезапно небо. Подгоняя себя, он скинул сапоги, сбежал по шаткому деревянному спуску к реке и, погружая ноги в мягкий ил, поспешил к месту, где видел брыкания. Вода обнимала непривычной теплотой. Он вспомнил, как в детстве отец наказывал не купаться ночью. Он не верил в водяных и леших и смеялся над рослыми мужиками, не выходящими в лес после Троицына дня без пучка полыни – в их деревне берег был зыбкий: голые ноги засасывало стремительно, а полоротые мамашки, забыв велеть детям прыгать в воду только с деревянного помостка, едва поспевали вытащить ребятёнка из топи. Всё просто, никакой тебе чертовщины.

«Порядки покосные – оставлять детей на немощных, тьфу, не успею ведь!» – Илья, невольно содрогаясь от мысли, что придётся нырять, плыл к середине заводи, чувствуя, как обе рубахи и помочи плотно облепили тело.

Вдалеке река успокоилась, видно, ребёнок, устав бороться, медленно шёл ко дну. Добравшись до места, где ещё пузырилась вода, он схватил ртом побольше воздуха и нырнул. В последнюю секунду с берега донёсся голос Дрожжина: «Скорей, Илья!».

Под водой Богомолов моментально оглох. С усилием открыв глаза, он случайно выпустил носом припасённый воздух. Ниже было не спуститься: он на удачу пошарил руками вокруг себя, вырвался из едва тёплой воды навстречу лунному свету, схватил ещё воздуха и погрузился снова. Темнота. Как ни старался, Илья не мог различить ни зги. Набрав воздуха в третий раз, офицер решил спускаться до последнего, надеясь, что Спиридон с берега успеет подогнать лодку. Пузырить со дна перестало, скорее всего, ребёнок перестал дышать.

Руки не слушались, но ноги толкали споро. Илье казалось, что плывет он целую вечность, воздуха в груди на обратную дорогу не осталось. Разворачиваясь к свету против желания, он надеялся увидеть лодку, но вместо этого у поверхности воды, закрывая собой свет, ему навстречу плыла огромная рыба. Спустя годы Богомолов готов будет поклясться, что не смог бы и двумя руками обхватить её толстенное брюхо. Задев Илью холодной чешуйчатой мордой, рыба ушла на неразличимо-тёмное дно. В темечке застучало, офицер, почувствовав во рту привкус крови, закрыл глаза и вложил последние силы в рывок. Глухо ударившись головой, он выплыл из-под лодки на ощупь, ухватился левой рукой за её край, действительно вовремя подоспевшей. Правая же, наткнувшись на худое безжизненное тельце, не мешкая вытянула его наверх.

Сидевшие в лодке Дрожжин и молодой курчавый парень сначала вытащили щуплого бездыханного мальчишку лет девяти. Богомолов оставался в воде, знаком показывая им не терять время. Парень кинул ребёнка животом на своё колено, и несколькими мучительно длинными секундами позже тот откашливался мутной водой, заходясь в рыданиях.

Дрожжин смотрел на мальчика сверху вниз, ожидая момента, когда можно будет втащить в лодку и его спасителя.

– Успел. Ещё б немного…

– Это не я, он сам как-то выбрался.

– Какое там «выбрался», ты погляди – мертвёхонек был.

– Спиридон, клянусь, не я его вытащил! Рыба!

– Руку давай. Рыба! Знаешь, кто это? – понизил голос Дрожжин. – Остафьевский сын. Барчук. Да, да! Не наш, я им рыбу вожу, знаю. Жди завтра приглашения, а там, может, и прибавки к жалованию.

– Я его не поэтому спасал.

– Чего тебе дома-то не сиделось в ночи… Ну, что? – Он обернулся через плечо. Мальчишку на полу, несмотря на накинутый армяк, било мелкой дрожью. Он силился что-то сказать, но из измученного кашлем горла доносилось только невнятное шипение. – Повезло тебе. Водяного дома не было? Ну, поехали.

К тому моменту, как лодка причалила к берегу, заморосил мелкий дождь. Дрожжин выругался, скошенное за сегодня придётся сушить заново. На вёслах он рассказывал, как вместе с Каликиным они только успели свернули бродцы и, на счастье, решили проверить ванды у дома бабы Нины, когда услышали шум. Луну скрыли облака, и неожиданно стало очень темно. В лесу ухала пустельга. Мужчины затащили лодку по скользкой иловой кисшей у берега каше в тот момент, когда кучер Остафьевых беспорядочно тут и там выхватывал светом фонаря заросли камыша. Чуть дальше было слышно волнение, видно, мальчишку в помещичьем доме хватились.

Богомолов уже почти выбрался, когда смирно сидевший на узкой перекладине ребёнок неожиданно схватил его за мокрый рукав:

– Богомолов?

– Да. Откуда знаешь?

Занятый лодкой Дрожжин разговора не слышал и, взяв мальчика за бока, как мешок, передал его в руки рослого мужика, оборвав на полуслове.

– Не усмотрел, батенька! – бормотал заросший до самых глаз бородой мужчина, со слезами на глазах роняя измятую шапку себе под ноги и осматривая ребёнка. – Вёз к маменьке евонной, матушке нашей Настасье Львовне, да отлучился малясь. Не губи! – Бил он себя в грудь, падая на колени перед наконец обретшему твёрдую опору барчуком. – Не губи, батюшка!

«Батюшка» только хлопал глазами и в растерянности отступал назад, пока не наткнулся на вылезшего Богомолова. Развернувшись, мальчик помолчал, мрачно вглядываясь в чёрную гладь воды за его спиной, а потом притянул Илью за руку к своему лицу и бледно-синими губами прошептал: «Я её тебе не отдам».

13

На следующий день деревня гудела больше обычного. Сенокосное время подошло к концу, близился праздник, обычно устраиваемый по завершению работ. Часть общего луга выделили для оплаты мирского: его скосили, сено продали в соседнее Воскресенское, а на вырученные деньги жену старосты отправили за чаем, водкой и баранками на общий стол. Бабы гоняли путающихся под ногами ребятишек и перекрикивались через плетень об угощениях, что томились в печах. Мужики на телегах вывозили с полей разобранные времянки. Несмотря на общую усталость, деревенские шустро подхватили молву о том, как унтер-офицер спас барчука, и передавали подробности друг другу в перерывах между укладкой последних стогов сена и разговорами о предстоящем севе озимых. Кое-кто с ухмылкой сетовал, что не он в ту ночь спас мальчишку, глядишь, на радостях барин бы отпустил часть недоимок. Оказалось, сына Остафьев любил больше жизни.

– А чего он тогда его отправил ночью с одним только кучером? И куда их только черти понесли?! – спрашивал Илья у Дрожжина, слушая разговоры мужиков, заглушаемые хрустом свежевысушенного сена.

Дрожжин в последний раз проверил ось переполненной телеги, окрикнул племянницу, увязавшуюся помогать, и, почесав затылок, ответил:

– А у них здесь недалеко летний дом. Говорят, намедни лекаря туда из столицы заселили. Вот как заселили, так сразу мальчишку и повезли, утра не дожидаясь. Хилёнок ребятёнок уродился. Да у него и мать, Настасья Львовна, еле ноги таскает. Худюща, в чем душа только держится. Вот Остафьев и лечит их. То одно, то другое. У прошлом годе мы полынь им собирали да сушили, собирали да сушили. Всё лето. Подушки, мол, набивать. До зимы полыний дух по избе стоял, тьфу, ничем не прошибешь его! Бабок-ворожей привозили, знахарей привозили… Кто там только не был в этом ихнем поместье – да всё без толку.

– А болеет чем?

– А, ну как оно… Молчит.

– Как молчит?!

– Ну, немой или что.

– Быть того не может, Спиридон!

– Ась?

– Да он вчера со мной разговаривал! На берегу! Ужель не помнишь?

Дрожжин высунулся из-за телеги и внимательно посмотрел на Богомолова.

– Привиделось тебе, батюшка, – покивал он в сторону реки. – Не говорит. Отродясь голоса его никто не слышал, а тебе почудилось, с воды-то. – Дрожжин выделил ударением последнее слово и снова замолчал.

– Спиридон, он знал, кто я! – Илья, стараясь скорее закончить мысль, которая приводила его в полнейшее замешательство, понизил голос. – Сказал, что он мне её… Варю, должно быть, не отдаст!.. – выпалил и отвернулся, чувствуя где-то далеко в горле неприятную речную горечь из вчерашней ночи.

– Да ну тебя!

– Спиридон! Так и было, клянусь!

– Тьфу. Креста на тебе нет, клясться таким, Илюша! – И тут же резко бросил куда-то в сторону: – Да чего тебе?

– Григорий Палыч изволил батюшку Илью Иваныча видеть. Васенька только что прибежал, говорит, они в доме старосты. – Катерина не решаясь подходить ближе, теребила концы платка в руках и, тушуясь, переводила влюблённый взгляд с рук на Богомолова, – Бегите, Илья Иванович, они ждать не любят.

– Вот и почести! – набрасывая седло на лошадь, по слогам произнес Дрожжин. Он резко стянул ременной нагрудник так, что лошадь недовольно фыркнула, и сунул вожжи офицеру:

– Забирай, здесь тебя подождём.

Дом старосты стоял выше по течению реки, на, как называли её низовские, верхней стороне. В нижней, у воды, строили дома в основном для вдов и солдаток – одноэтажные простые избёнки не больше бани. Чуть дальше, по подножию выцветшего холма вверх к небольшой церкви, дома становились шире, о двух этажей, с шестью окнами, с конюшнями и хлевами для овец и свиней. Офицер спешился у заднего двора одного из домов-пятистенка, на который, брезгливо вздернув бровь, махнула шедшая с поля крестьянка. Привязав лошадь к ограде, он пошёл вокруг. С другой стороны улицы ждали новые летние дрожки, а рядом с ними, опершись на украшенные причудливой резьбой ворота, разглядывал облака молодой парень, видно, Остафьевский кучер. Услышав шаги, он вздрогнул и обернулся.

– Ты теперь за кучера, я смотрю?

– Так оно. Ваську-то ещё вчера приказчик высек.

– Так и высек? – нахмурился Богомолов. – Что ж за порядки такие?

– А каким им быть? Малец-то чуть не издох по недосмотру.

– Ясно. – Илья вспомнил, какой дрожью било этого Ваську в ожидании расправы над ним хозяев, и с горечью отвернулся.

Идти внутрь не хотелось. Ни Остафьева, ни его приказчика в деревне не любили, это он знал хорошо. Илья видел, каким трудом на полях низовским доставались ежегодные платежи: послабления не давали ни больным, ни вдовым. Чуть что – сгоняли в рекруты сыновей. Самого Остафьева в деревне, как понял унтер-офицер, почти не видели, жену и сына едва ли могли описать. Смерти крестьян его ни капли не интересовали, вот так, как сейчас за ним ни разу не послали, не расспросили об убийствах, не предложили способствовать. Но больше всего Богомолова возмущала здешняя негласная традиция – всех привозных молодых девок по распоряжению прежде отправлять на услужение в барский дом. Он быстро выяснил, что история Нины Ковалёвой повторялась раз в несколько лет. Настасья Львовна в дела мужа не вмешивалась, однако именно ей, со слов деревенских, приходилось сбывать с глаз наигравшегося помещика в город незаконнорожденных ребятишек и их матерей.

Говорили о барыне много разного, больше выдумки, конечно, которыми по обыкновению обрастает самая непримечательная серость жизни господ. Мол, сосватали молоденькую Настасью Львовну с самого Петербурга. Разорившийся по случаю любви к картам отец её, умирая в нищете, велел своему душеприказчику найти семнадцатилетней дочери выигрышную партию подальше от города и неблагонадежной славы фамилии. Тот, недолго думая, перекрестил Настасью, легонько держа за кончики пальцев, поцеловал ей сначала одну, а потом вторую холодные ручки, посадил в собранный остатками вещей экипаж, и, выдохнув исполненный неприятный долг, отправил по расхлябанной мартовской жиже прямо с отцовской могилы в Тверь. После скоропалительного сватовства сразу на станции Настя попала в дом сорокалетнего Григория Остафьева и вот уже пятнадцать лет, смиренная к ударам судьбы, жила в нём свою тихую жизнь.

Приложившись к нагретому щербатому дереву, Илья толкнул резные ворота, поднялся по ступеням собранного из крупного тёса крыльца и тут же столкнулся с вырвавшимся, как сквозняк из приоткрытой двери, незнакомым мальчишкой. Рыжий, долговязый, лицо и руки усыпаны веснушками так сильно, что сквозь них не видно даже небольшого кусочка молочной кожи, он был похож на лучик солнца. Парнишка подтянул наспех собранные грубой верёвкой, надетые по случаю приезда господ, порты, которых деревенские дети отродясь не носили, всмотрелся в лицо Богомолова и, срываясь на шёпот, спросил: «Тятенька, ты – офицер?». Тот кивнул, после чего мальчик схватил не успевшего опомниться Илью за руку и потащил внутрь дома, толкая тяжёлые двери и бормоча под нос: «Барин с барыней ждут, скорей пойдем, скорее, тятенька офицер! Сидят, ждут, папенька зазриться будет, достанется ему!..».

За последней Илью ждала полная людей слабо освещённая солнцем горница. На некрашеной лавке цвета речного песка, обнимая вчерашнего мальчишку, сидела маленькая женщина. Чёрные жёсткие волосы по купеческой моде были промаслены и убраны на ровный пробор. Лицо без румянца, с впалыми щеками, отсутствующим взглядом, бескровными губами, напоминавшее серое самотканное полотно, ничего не выражало. А чёрное платье с завышенной талией и большим воротником и вовсе делало бледность кожи грязно-жёлтой. Руки: одна – на плече сына, вторая – на коленях, лежали плетьми. Единственным живым во всём её облике были поперечные отороченные белым атласом складки платья, растекавшиеся по лавке и волнами бегущие на дощатый пол. Мальчишка пошёл в мать, был таким же худым, востроносым, чернобровым и тонкогубым, только не успел выцвесть. В тёплом не по погоде армяке ему было очевидно душно: на щеках блестел нездоровый румянец, мокрые прядки волосиков липли к вискам, а в глазах маятно блуждали озорные огоньки.

В углу о чём-то шептались сгорбленный мужичок в рубахе косоворотке, по угодливым поклонам видно – староста, и высокий дородный мужчина, которого представил раздавшийся подобострастный шёпот: «Батюшка Григорий Палыч, милостивец наш!». Унтер-офицер стащил с головы шапку и неглубоко, лишь немного подавая вперед плечи, поклонился. Остафьев жестом поднятого вверх указательного пальца правой руки остановил гудение старосты.

– Не тушуйтесь, Илья Иваныч, мы здесь привыкли к простому обращению, без этикетов. Добро пожаловать. Не стойте, проходите, – по-хозяйски затянул он, медленно выступая из тени угла, являя собой подтянутого, смуглого, едва заметно поплывшего в талии отлично одетого мужчину. Сшитый на заказ тёмно-зелёный сюртук сидел на нём, как влитой. Узкие панталоны, обтянувшие крепкие ноги, заправлены в блестящие сапоги с английскими раструбами. Припудренная лысина обрамлена остатками седых завитков волос. Гладко выбритое лицо и ухмылка полных губ выделяли Остафьева из присутствующих силой и уверенной властью.

– Батюшка-с, видеть вас, голубчик, изволил-с… – попытался пробиться сквозь повисшую тишину староста, и вновь был остановлен господским жестом.

– Выйди вон, Степан.

Как только присутствующие проводили до двери семенящего будто прилипшими к полу пятками старосту, разговор был продолжен.

– Итак, – начал барин, выступая в центр горницы, представая перед Богомоловым в полный рост, – вы вчера героический поступок совершили, друг мой.

– Григорий Павлович, я позволю себе остановить вас. – Илья вытянулся и, повинуясь странному чувству, пошёл навстречу Остафьеву, неестественно расправляя плечи. – Я оказался у реки совершенно случайно, услышал крик – поспешил помочь. Не раздумывал, кто тонет, – выделил он.

– Это похвально. Смелость ваша будет награждена. Будьте покорны, я об этом позабочусь. Я доложу об вас начальнику штаба, – переврав на военный лад, осклабился Остафьев, обнажая белые ровные крупные зубы.

Илья промолчал, не отводя взгляда и не улыбаясь в ответ. Что-то в барине настораживало Богомолова больше слухов о его распутном поведении. В конце концов, когда помещики в деревнях жили по морали? Нет, в этом господине, кроме душной любви к молодым крестьянкам, было ещё что-то – и таилось оно на дне его чёрных глаз. С глухим колодезным шумом падали в них предположения Ильи, одно за другим.

– Может, вы, Григорий Павлович, слышали об убитых на берегу Шоши? Каждый раз, при полной…

– …луне, – перебил его Остафьев и, поправив узкий воротничок, продолжил: – Нет, ваше благородие. Ничего вы здесь не найдёте. Отрапортуйте начальству, что люди те, совершив смертный грех, утопли самостоятельно. По пьяни. И возвращайтесь к службе. Об этом я тоже доложу. Не годно отнимать время служивого человека на ерунду.

– Я бы не стал утверждать, что те мужчины утопились. Раны на их теле будто рвали, спины изрезаны, самому себе такие не нанести. Синяки не сложно…

За спиной барина послышался шорох юбки и высокий женский голос отскочил как от натянутой струны:

– Умоляю вас, Илья Иванович, хватит! Побойтесь Бога, здесь дети! – Настасья Львовна встала с лавки и картинно закрыла уши своему девятилетнему отпрыску, заинтересованно разглядывающему Богомолова.

«Актриса», – подумал тот, удивляясь, как в мгновение преобразилось её безжизненное лицо: малиновый румянец раскрасил щеки, губы поджаты, даже малюсенький виток чёрных волос непослушно выбился из тугой причёски и улегся на цветной воротник.

– В самом деле, не стоит, ваше благородие. Не стоит беспокоиться, – подыграл жене Остафьев, пропуская её, торопящуюся к выходу.

Илья немного развернулся и, поравнявшись с Настасьей Львовной, вдруг замер. Нечто выпрыгнуло из глубин его памяти и закрыло сознание, как пухлое облако солнечный цвет. Он будто снова был в той реке, на глубине, под толщей воды, сквозь которую пробивались неразборчивые голоса. Опомнившись, Илья окрикнул барыню:

– Настасья Львовна, простите покорнейше! Не изволите помочь мне найти вышивальщицу?

– Вышивальщицу? С чего эта просьба, Илья Иванович?

– Невесте хочу подарок на свадьбу сделать. Ваш воротник очень искусно вышит, не каждый день такое увидишь.

– Ваша правда, Илья Иванович. – Раздумывая над ответом, барыня смотрела прямо перед собой. – Это матушки моей покойной, Царствие ей Небесное. В наследство осталось. Всего хорошего, до свидания! – И Настасья Львовна поспешила скрыться за дверью, закрывая ладонью женщину в лодке, вышитую красной бумагой на белом воротнике.

14

Удушающий зной на Ильин день отступил. К обеду перестало тянуть горячим сухим ветром, и только едва обдавало теплом. Сено убрали зелёное, душистое, в самом цвету, ароматное настолько, что не хватало полной груди собрать весь его густой мёд. Накрывая стога сырой осокой, чтобы сено не промокло, простояло до зимы, и уже потом его можно было по снегу привезти домой, мужики, не стесняясь друг друга, жмурились от удовольствия. К вечеру улицу протягивало непривычной свежестью, но уже не скошенного луга, а будто заблудившегося осеннего ветра. Он петлял растерянно по улицам, путался в женских юбках, хлопал ставнями, пугал засидевшихся птиц, поднимал пыль и наконец, будто вспомнив дорогу, уносился к реке.

Без накидки у воды к вечеру стоять было зябко. Из деревни доносилось едва различимое в гомоне голосов блеяние: крестьяне гнали к церкви скотину, чтобы в молебен перед иконой Ильи Пророка священник окропил им бока святой водой. К вечеру без накидки стоять было зябко. Она не могла выудить из детской и отроческой памяти подобный обычай. «На Ильин день и камень прозябает», – сказала как-то старенькая нянюшка (она ещё, глупенькая, над ней посмеялась, уж больно смешно та шевелила ссохшимися губами), и через пару дней померла. Так и остался этот летний день на всю жизнь – горьким, как пиво, которое сейчас варили крестьянки, не поспевая таскать расписные братины да дымящиеся пироги на расставленные уличные столы. Значение этих слов она поняла, только перебравшись в эти края: конец июля был холоднее марта.

Будто опомнившись, резко пригнулась: молодёжь в нетерпении начать празднества по случаю уборки сенокоса выглядывала отцов, самые бойкие, окрикивая друг дружку, уже сбивались в кучки во дворах. Возбуждённая ребятня рассыпалась по деревне, как горох, зазывая балалаечников, и все эти голоса струйками просачивались к реке. Она опасалась зря: на последнем дворе у берега по негласному обычаю было тихо. Нинка с падчерицей в городе, да и легкий плёс волн заглушил бы для случайного прохожего торопливый аккуратный шаг, а ветер замёл едва различимые следы на сером песке. Плотные стебли рогоза, тяжелея под плотной коричневой головкой, едва качнулись и снова замерли, ограждая свершающееся у кромки воды. Доносившийся с берега голос он рассеял на множество звуков, смешал с пронзительными криками хищницы-пустельги и разнёс по самым тёмным уголкам земли:

«…растворятся седьмые небеса, сокатятся златые колеса, золотые, ещё огненные…»

***

В доме Дрожжиных, как и в любом другом сегодня, стояло большое нетерпение. Девушки, освободившись от приготовлений, давно наряженные и вспотевшие, измаявшись дождаться отца семейства из церкви, ежеминутно хлопали дверьми:

– Идёт?

– Не видать.

– Опоздаем! – кричал женский голос, шуршали сарафаны, давая недолгой разряженной остывающим блинным духом тишине минуту, не больше.

– Ну? Идёт?

– Нету.

– Опоздаем же!

Богомолов не вытерпел и переместился на задний двор. С церковной службы он безо всяких церемоний сбежал, как только перед ним сомкнулась толпа страждущих крестьян, чтобы испросить у иконы Ильи Пророка отёла да урожая. По дороге домой контуженное бедро принялось премерзко ныть. «К дождю видать, смотри-ка, не подвёл святой» – подумал он, смущаясь своего невольного богохульства в праздничный день и одновременно радуясь впитанной в семье прогрессивности мышления. «Не идти на поводу ни у Бога, ни у чёрта – вот каким должен быть глава семейства. За каждую мелочь ответ держать. Не просить урожая, а боронить и сеять. Меньше говорить, а больше делать», – любил повторять ему отец, выходя ночью, в Ильин день, на раннюю жатву вместо гуляний. Детей у Богомоловых больше не было, работать приходилось от зари до зари: остановить колесо земледельческих работ хотя бы на день означало голодную смерть. Илье не было и пяти, когда он, прежде покрутив в крошечных пальчиках красное гладкое зёрнышко озимых, определял будущий урожай и нёсся к отцу через всё поле: «Успели! Ужо, батя, иней не возьмёт зерна! Ужо не повредит!».

Офицер обогнул бледно-зелёные капустные гряды, ток – небольшую площадку, где веяли зерно, – и на самом краю огорода опустился на лавку, предназначенную, как говаривал Дрожжин, набивая трубку едким до невозможности «Жуковым», «для табака и уединённого размышления». Медленно размял бедро, пока из-под шрама не начала разливаться приятная боль. Потом разложил на коленях тряпичный сверток и в третий раз с Вариного исчезновения принялся всматриваться в узор оставленного пояса. Его концы украшали зелёные шерстяные помпоны, а рисунок и впрямь повторял тканую роспись воротника Остафьевой один в один. Те же молочные гладкие капельки речного жемчуга, те же стежки красных нитей, лодка, женский силуэт в юбке и идущие от её рук лучики прямо в пасти не то рыб, не то хищных животных. «Защищает» – отчего-то подумал Богомолов, вспоминая, как родной отец, не веривший в нечистую силу, свой вышитый матерью пояс снимал только в бане.

В груди неприятно сжалось сердце. Правильным ли было так заботиться о постороннем человеке или нет, но отчего-то именно на Варином лице ему так хотелось увидеть улыбку. Любоваться бы, как она кружится на ромашковом поле, в хороводе, да и просто так. Довольная, спокойная, без страха, не оглядываясь через плечо. Похоже, кто-то заставляет её молчать. «От кого эта хрупкая девчонка может бегать, у неё и жизнь-то не началась» – разозлившись, выдохнул офицер в небо. Солнце пятилось на запад, оставляя размытые розовые лужицы. Взгляд снова приковал пояс, он повертел его концы в руках. Нет, ошибиться невозможно: эта вышивка и та, что на воротнике помещицы, сделана рукой одной мастерицы. Двор внезапно ожил – видимо, из церкви вернулись, – и, негромко цокнув: «Вот Остафьева, вот шельма», резко обернулся. Высунувшись из-за бани, его разглядывала Катерина – старшая из сестёр Дрожжина.

– Я, Илья Иваныч, вам сказать хотела, – сбрасывая с щёк невидимый румянец, тряхнула она убранной головой, – брат вернулся и говорит, что отправляться пора.

– Слышу. Спасибо.

Будто подтверждая сказанное ею, из дома громко крикнули: «Катя!», и девушка, бросив в ответ: «Иду!», скрылась.

15

В тот момент, когда Богомолов соглашался остановиться у вдовца, он не знал, что кроме него в доме живут три девушки: Маша – двенадцати, Ольга – пятнадцати и Катерина – семнадцати лет отроду. Обнаружив это в день своего приезда, он предложил старосте от Дрожжиных съехать. Непременно пойдут толки, некрасивые, как речная вонючая жижа, но это пусть. Чего действительно не мог снести Богомолов, так это семейное притворство, комбинации, которые обычно пытались разыгрывать родственники и сами молодые девушки. В городах, куда его иногда командировали, всегда находились оневестившиеся дочери разорившихся купцов или небогатых служащих, кому статный унтер-офицер сгодился бы в мужья. В комнатах, куда его невзначай приглашали выпить чаю, было душно и напудрено всё: от слов до внутренней обивки малахитовой шкатулочки, выставленной на всеобщее обозрение рядом со скудной библиотекой – обычно единственной фамильной драгоценностью. Он маялся от непонимания, как отказывать, глядя в заискивающие материнские глаза, на мольбы непременно явиться снова, как обходиться с девушками, каким словом дать понять отцам семейств, что он – не выгодная партия, а их дочери – не товар на ярмарке. Вся эта брачная церемония была ему противна до омерзения, и Дрожжин, услышав предложение Ильи, это понял. «Ты – человек служивый, видно, честный. Оставайся, а Катерину я чем-нибудь займу», – сказал он тогда, протягивая руку рослому скуластому унтер-офицеру в выцветшей военной форме.

Ничего у него не вышло: не прошло и недели, Катерина сделалась грустна и молчалива. Успеть со сватовством надлежало до Петрова поста, но Илья как будто ослеп: уходил с крестьянами рано утром и никогда не возвращался один. Вечерами, пропуская Дрожжина вперёд, кряхтя, умывался холодной водой, вытирался поданным вышитым самой Катериной рушником и прятался в единственной закрытой горнице. Не смотрел девичьи хороводы, не сидел за общим столом на гуляниях, работал, составлял бумаги, возил их в город да пропадал на реке за «поисками душегубца». Месяц спустя, едва вечерами кончали раскладывать в середе по полкам чистую посуду, Катерина убегала подолгу плакать в бане, отчего сделалась страшно некрасива. Нос раздался, стан высох, по красивым точёным скулам будто мазнули углём. Солнце завершило картину, сделав складки нежной кожи на локтях и шее грязно-зелёными. Прибыв как-то на ярмарку в Низовку из Воскресенка, их бабка Прокофьевна заорала с порога: «Ишь, испортили мне девку!» и целый вечер упрашивала выпроводить Богомолова долой или заставить жениться на влюбленной Катерине. Мол, горя по осени не оберёшься. В ответ Дрожжин сурово качал головой, а спустя час уговоров и вовсе разом прекратил разговоры о женитьбе, со всей силы дав мясистым кулаком по столу: «Отставить!». Илья был скромным, справедливым человеком, живущим по чести, и, к собственному хорошо скрываемому стыду, Дрожжин понимал, что сестре никогда не добраться до такой нравственной высоты. Он отругал Катерину за пошлость мыслей, и с тех пор в доме об их сватовстве никто не заговаривал.

Офицер встал, чувствуя, как нарастает боль. Медленная, томная, поначалу пугливая, а через несколько шагов окрепшая и ясная. Он свернул пояс, дождался, когда огненная стрела спустится, как бывало не раз, к пятке, и, едва ступая, побрёл в дом. На празднование они выдвинулись всем скопом, оставив только ревущую от несправедливости младшую Машу.

На улице в центре деревни устроили небольшой базар. Богомолов слез с телеги, на которую пришлось забраться из-за усиливающейся хромоты, и осмотрелся. Народу было много. Ильин день был едва ли не единственным поводом остановить поток забот о жнивье, пахоте, отёле и порадоваться редкому отдыху. В этот день низовские выходили целыми семьями, радушно встречали гостей с окрестных деревень и даже незнакомым предлагали местное угощенье. Парни в жёстких крахмальных рубашках, сюртуках, штанах на выпуск и смазных сапогах, подбоченясь, выглядывали поодаль наряженных девиц. Те сидели на большом обтёсанном бревне. Маменьки за накрытыми столами впервые за день, шумно выдохнув усталость, принимались за еду. Сердовые – крестьяне среднего возраста, – покуривая, беседовали меж собой и обменивались новостями.

Звуки голосов, смеха, музыки, топота, лошадиного ржания, птичьих переливов наводняли улицу, будто реку весенние ручьи. Её сильным течением мысли уносило, убаюкивая. Илья только запил жирный пирог пивом, как вдруг у самого уха в воздухе заплясали мелодичные переливы. Сидевший рядом парень, курчавый, усатый, в яркой зелёной фабричной рубахе, аккуратно пристроил на одном колене минорку – особую местную гармонику. Гул на секунду замер. С каждым мгновением мехами минорки раздувало задор и веселье, парень, отвернувшись от стола к улице, отбивал сапогом такт и лукаво посматривал в сторону девушек. Колеблясь не больше минуты, одна из них встала.


Мне папаша – бусики,

Мне мамаша – бусики,

Я милого полюбила за витые усики!


Девушки рассыпались хохотом, а паренёк с миноркой встряхнул жёсткими кольцами кудрей и ещё пуще принялся орудовать мехами. Гармонь набрала силу, задышала. Вместе с ней девушка, сделав шаг вперед, обратилась к толпе:


Дайте, дайте мне пилу,

Я рябинушку спилю,

На рябине жёлтый лист,

Мой милёнок – гармонист!


Снова раздался смех, за столом зашумели, закивали, кто-то хлопнул кучерявого по плечу. Эта незатейливая игра между гармонистом и девушкой продолжалась какое-то время. Илья расслышал их имена – Павел и Аксинья. Лёгкость, с которой крестьяне отдавались отдыху, радовались тому только, что в жизни есть лето, птицы, деревья, убранные зелёным шёлком, земля как плодовитая матушка, работа и кров дарили покой и едва уловимую надежду на то, что всё будет хорошо. В первый раз за вечер боль в ноге отпустила. Илья сидел не шелохнувшись, квёлый, захмелевший, оперев локти в колени, и с интересом наблюдал, как сближаются гармонист и девушка. Пропев несколько прибауток, она уже стояла в центре площади, отделённая от парня полукругом из молодиц, и пела исключительно для него:


Я тогда тебе поверю,

Когда встану под венец!


Тут кто-то взял в руки пузатый гудок, трёхструнку, похожую на скрипку, подсел к гармонисту, они обменялись быстрыми взглядами, и в следующую секунду уже раздалась новая порывистая хороводная мелодия. В центр площади суетливо начали сбегаться парни, разбирая девушек из полукруга на пары. Они вставали друг за другом лицом к музыкантам. Полная хороводница затянула «Плетень» и подняла руки стоящих первыми парня и девушки, образуя ими дугу. Через неё друг за другом начали пробегать пары, выстроившиеся позади, расплетаясь сразу перед музыкантами, как того требовал мотив песни, и соединяясь снова позади первой пары.


Во меду, во патоке,