ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 03.08.2023
Вообще я люблю среду. Ее в народе называют маленькой пятницей. Для меня этот день всегда был связан с моральной передышкой в середине рабочей недели, с походом в кино или встречей с друзьями за кружкой пива и размышлениях о планах на выходные. Но сегодня была самая ужасная среда всей моей жизни.
Нервирующие звонки раздаются на моем телефоне каждый день. По правде говоря, каждый звонок – нервирующий; то финансовые услуги, то друг хочет обсудить свой откровенно скучный сон, то отец хочет узнать, почему я опаздываю. Ну ясно же, почему! Какая радость переться на работу с утра? И ни одного звонка, ни одной смски от литературного издателя!
В полдень позвонила мама. Я сонно перебирал бумажки на работе, то и дело переводя взгляд на узкое заляпанное окно, пытаясь отвлечься от скучного занятия, цедил кофе и делал какие– то поэтические пометки на чистых уголках черновиков – допотопных отчетов, ненужных квитанций и столетних накладных, уже пожелтевших. «Чего ей надо? Знает же, у меня дела», и я заковырялся в бумажках еще яростнее. Она позвонила второй раз. Я с раздражением рявкнул:
– Алло, слушаю.
– Ганя, – высокий, немного детский голос матери срывался. У меня болезненно что– то сжалось в груди и стало не хватать воздуха.
– Дедушка умер сегодня утром, – по ту сторону телефонной трубки были отчетливо слышны всхлипы и приглушенное рыдание.
У меня в горле мучительно встал ком: накатывали слезы, но я так редко плакал, что смог овладеть собой, быстро утерев кончиками пальцев проступившую влагу. До этой минуты я думал, что дурная весть принесет мне некоторое облегчение. Я стыдился этих мыслей. Все вышло наоборот: свинцовая тяжесть разливалась у меня внутри, и так неприятно гудела, что заставила меня содрогнуться. Мне нечего было сказать. Я с трудом сглотнул слюну и выдавил из себя:
– Что с ним случилось?
– Сердце остановилось вроде, не знаю, – мать продолжала плакать, уже настойчивее, громче, не сдерживая себя. Ей больше нечего было сказать, как, собственно, и мне. Казалось бы, надо быть готовым к тому, что те, кто одной ногой в могиле, уходят естественно и просто. Но все равно это загаданное и оплаканное наперед событие шокирует и выбивает почву из– под ног. У меня закружилась голова и я плюхнулся на старый уродливый стул на колесиках. Колесики заскользили по полу, стул неприятно вскрикнул, очевидно, сопереживая моему горю.
– Я приеду к тебе через час, – мне, по правде говоря, не хотелось сейчас никого утешать и вообще говорить с людьми, пусть и самыми близкими. Но моя мать переживала эту утрату тяжелее, чем я или любой другой близкий деду человек. Фаня, так ласково звал ее дедушка, была его любимицей, маленьким сокровищем, несмотря на то что дед мечтал о наследнике. Фаня была близка более с отцом, чем с матерью. Дед дал ей все: квартиру недалеко от Садового кольца, образование, сосватал за перспективного мужчину (моего достопочтенного сурового отца), свои темные, лукавые глаза, вкус к изящной жизни и экстравагантным нарядам, крепкую психику и высокий рост. Единственное, что не унаследовала дочь – это волевой подбородок и упрямый характер. Моя мать была необыкновенно мягкая и тактичная, особенно если дело касалось меня.
Фаина Парфеньевна сидела на диване, опустив грустные темные глаза с густыми, мокрыми от слез, ресницами. Этой еще молодой женщине, раскрасневшейся от многочасового рыдания, с чувственными влажными губами, была ни к лицу скорбь. Я давно не видел ее такой подавленной и по– настоящему растерянной. Впрочем, это была первая в ее жизни серьезная потеря. Она всегда жила в своем хрустальном замке, окруженная любовью, воскресными походами в театр, ощущением постоянства и неверия в смерть. Закрытое темно– голубое платье и убранные в пучок гладкие волосы, смиренно склоненная голова делали маму похожей на монашку. Она уже не плакала. Ее распухшие веки пугающе алели. Я сел рядом и слегка обнял ее, поцеловав в ледяную щеку.
– Я не знала, что будет вот так… Он еще вчера был такой веселый. А сегодня… сегодня его уже нет… – она держала в руках маленький золотой образок. В комнате горела церковная свеча.
Я не мог осознать, как это, когда человека просто нет: вот его вырвали с мясом из реальности, из этой нашей с вами земной суеты, сумятицы чувств, запахов и звуков. Он перестал существовать для наших органов чувств. А что же он сам? Парит где-то подле, постепенно забывая себя прежнего, телесного? Или, может быть, видит только черноту, нет у него ни слуха, ни обоняния. Смерть чудовищна. Я в глубине души надеялся, что дедушка умер без всякой боли, без осознания того, что он уходит. Я не решался спросить его, страшился ли он смерти. Часто ли думал о ней? Наверное, он и сам не готов был уйти. Да, старики часто ворчат, что пора уже и честь знать, могила ждет, деньги на поминки собраны, белые тапочки пылятся пятнадцать лет в шкафу. Но как можно быть готовым к смерти? Иной раз и самоубийца передумает в последний момент, и дай бог, он успеет принять решение остаться тогда, когда еще не слишком поздно. Хоть пиши оды раю и ангелам, думай о прекрасном загробном мире с его романной пыльной эстетикой, воображай Христа, распахнувшего объятия тебе навстречу, обещающего избавить от любой боли, а уход из жизни пугает до чертиков.
– Он умер во сне, – мать затряслась, закрыв рот рукой.
Я испытал облегчение. Ему не было страшно. Он засыпал с мыслью о новом дне или о старых годах своей молодости, не предчувствуя дорогу в вечность. Ему, наверное, снилась Грета, а потом она просто увела его во мрак, и он перестал дышать.
– Я завесила все зеркала у него в квартире, – мать была верующая. Она боялась, что душа деда заблудится в амальгаме старых зеркал в потрескавшихся позолоченных рамах.
– Когда похороны?
– Послезавтра кремация.
– Все же будем кремировать?
– Как он завещал, – мама была бы не прочь похоронить его в земле, поставить крест и приходить оплакивать его при любой возможности, нести цветы и говорить с могилой. Были в ней не только христианские, но и какие– то романтично– упаднические ноты: она любила побродить по кладбищам, то к Есенину зайдет, положит две красные розы, то к Маяковскому прискачет в расстроенных чувствах, водрузив на голову черный берет, погрустить и подумать, постоять у темно– красного обелиска. Эту страсть побродить среди мертвых я унаследовал от нее.
– Где он сейчас?
– Владислав Петрович забрал в… морг, – последнее слово она произнесла с трудом. Да, в нашей семье оно звучало впервые, связанное с реальностью, а не как абстрактное книжное понятие.
Глава 5
Я праздно шатался по Москве, чтобы отвлечься. В голове звенела безобразная серая пустота. Я впервые в жизни потерял человека, любившего меня. Это было началом конца: детство позади, настает время мучительных, бесконечных расставаний. Дедушка казался мне бессмертным, да и жил он всегда так, словно у него в запасе еще много жизней, а потом резко сдал. Эта внезапная перемена, конечно, коробила меня, но я никогда по– настоящему не думал, что он может уйти без прощаний и сантиментов, как бывает в кино. Меня разбудили и окунули с головой в прорубь неприятной правды, а мне, человеку незакаленному ни морально, ни физически, а мне отчаянно хотелось пребывать в сладком неведении. Хотелось, чтобы снова настало вчера или предыдущая пятница, глупая, бессмысленная, но тогда дедушка был жив, а я имел право на счастье. Сейчас даже случайная маленькая радость была предосудительна.
Я наматывал бесчисленные круги в метро, люди толкали меня плечами и теснили вглубь вагона, но мне было решительно плевать на эту жалкую толкучку. Когда я решил– таки снова узреть свет божий и выполз на Лубянке, у меня в телефоне было шесть пропущенных. Я бы с радостью пропустил еще с десяток, но настойчивый товарищ позвонил мне за пять минут раза три. Телефон неприятно вибрировал в кармане, действовал на нервы, и я решил, что может быть, это мой шанс с кем– то поговорить о своем горе.
Гаврилюк, мой старый школьный товарищ и единственный одноклассник, с которым я поддерживал отношения, не сдавался и прорывался ко мне телефонным сигналом через всю Москву. Мы не были с ним особенно близки, но память о прошлом, пьяная ностальгия, недовольство мировым устройством не позволяли нам разорвать эту неплодотворную связь.
– Ну вот наконец ты отозвался, Карпов, – запыхавшийся голос Гаврилюка сбивчиво забасил в трубке. Мы звали друг друга по фамилиям, как и подобает серьезным людям. Он даже к родителям своим так обращался.
– Привет, дружище. Что случилось?
– Да много чего случилось. Того и гляди, в стране вот– вот произойдет переворот, – затараторил он. – Выпить сегодня не желаешь?
– Да я как– то… знаешь… А давай, – внезапно для самого себя выпалил я. К сожалению, я не умею по– другому справляться со стрессом. Как бы меня ни учила мать, мол, садись, пиши о своей боли, музыку послушай, ляг спать, выпив четыре таблетки валерьянки и две чашки ромашкового чая с мятой, не работают на мне человеческие методы. Отец советовал выпустить пар и пойти позаниматься спортом. Но со спортом у меня взаимной любви не вышло, поэтому оставалось одно – пить и плакать. В общем, теперь вы имеете четкое представление о моей жизни. Ежели у меня есть белочка, то она суматошно бежит по кругу от выходного до выходного. Ничего не происходит в моем уютном, теплом мирке. Квартирники, стихи, приятные и не очень творческие люди, залетные женщины в ярких юбках, претендующие на роль моей музы, но ретирующиеся в самый ответственный момент. Сейчас подумал о том, как жил в последние лет пять, аж самому противно стало. Дед был прав. Но и такое внезапное откровение не собьет меня с пути верного своим идеалам алкоголика.
– Я уже домой бегу, отпуск взял, надо обдумать политическую ситуацию в стране, – Гаврилюк был заядлым теоретиком– оппозиционером. Он ничегошеньки не делал практичного, при этом выводы его всегда были колкими, меткими и прогрессивными. Я ни черта не понимал в политике, но, когда мне бывало грустно и плохо, я не пренебрегал даже такой компанией. Вроде присутствуешь среди людей, слушаешь на фоне их шелест о том да о сем, отвлекаешься, и уже не так тошно и дурно на душе.
Мое единственное проявление гражданской позиции случилось в детском саду, когда мне было два года. Я в тайне от воспитателей выпустил хомяков, жертв человеческого беспредела. Они ошалели от счастья, когда я вытряс их из ведра, но не сообразили, куда надо прятаться. Воспитатель подбежала ко мне, вырвала ведро и быстро посадила бедных хомяков снова отбывать срок в ведерном сизо до распределения в пожизненную клетку. Вот как отчаянно с детства я проявлял нон– конформизм, как я боролся с системой! Эта жажда справедливости переросла позже в борьбу со своими пороками, которую я каждую неделю проигрывал.
– Могу зайти к тебе через час, – вяло сказал я, уступая дорогу какой– то свирепой тетке, размахивающей продуктовой сумкой и прущей прямо на меня. Такие тетки в минуты душевной смуты были воплощением нелепого и жестокого мира, но скорее раздражали, чем ранили, отвлекая меня от любования своими высокими поэтическими страданиями.
Холостяцкие квартиры, в основном, бывают двух типов: это либо неприветливые апартаменты, где, кажется, никто не живет и сдаются они посуточно с минимально необходимым набором серых, бесцветных вещей, либо это неряшливые и захламленные хаты, где вещи не сходятся в единую концепцию, морозилка забита полуфабрикатами, где– то на полке холодильника умирают скользкие, неаккуратно слепленные котлеты, плоды кулинарного творчества голодного мужика, кошка вечно гадит на коврик в прихожей, а плед? накинутый на скрипучий диван, доставшийся в наследство от родителей, не знает, что существует машинная стирка. Моя берлога принадлежала ко второму типу, а вот у Гаврилюка – к первому. Мне было неуютно у него дома без бутылки пива и шумной компании, но сегодня выбирать не приходилось.
Гаврилюк быстро открыл дверь, словно дежурил в коридоре; одна рука, как говорится, на пульсе, вторая – на кнопке домофона.
– Ну наконец– то, я заждался, – Гаврилюк был шебутным и нетерпеливым. Я добрался до него за сорок минут, но он все равно был недоволен. Ему все надо было здесь и сейчас: выходные он ждал с вечера понедельника и бесился, что время ползет так медленно, напиться надо было непременно до полуночи, совершить революцию следовало, по его мнению, еще лет десять назад. Если бы его политические увлечения не заменяли ему здравый смысл, он бы по– быстрому женился, настрогал детей, сделал карьеру, развелся, потом еще раз женился и продолжил плодиться. С женщинами он не мог быть дольше полугода. Отношения развивались стремительно, на первых свиданиях минуя фазы цветов и поцелуев сразу к главному, но потом он вспоминал, что ему надо жить ради страны, комментировать блоги оппозиционеров, бороться с коррупцией словом и смайликом, и он отрекался от любви, кичась своей бессмысленной жертвой. Как назло, девушки к нему липли одухотворенные и неземные. Я даже ему как– то завидовал.
Я молча протянул ему пакет с бутылкой водки и копченой колбасой. Надо было помянуть деда. Гаврилюк, конечно, не поинтересуется, чего это я такой смурной. Он будет вспоминать советскую власть и откусывать от палки колбасы целые куски, не утруждаясь ее порезать. Но вот даже с таким бесноватым товарищем сегодня лучше, чем быть наедине с собой. Гаврилюк заглянул в пакет и распахнул свои водянистые, лягушачьи глаза:
– Ого– го, да ты разошелся, Карпов!
Мы, как всегда, уселись на холодной, сумрачной кухне. Гаврилюк экономил на отоплении, включая батарею только в спальне, поэтому зимой тут вообще невозможно было находиться без куртки. Погода на улице уже пару дней стояла теплая и приятная, но его замшелая комнатенка не успела еще прогреться как следует.
– Так вот, ты идешь на митинг, а? – допытывался изрядно выпивший Гаврилюк, раскачивая у меня перед глазами красным, круглым лицом, как маятником. Туда– сюда, туда– сюда. Может, это уже голова моя сдавала и триста грамм водки дали о себе знать. По правде говоря, все пятьсот, ибо у приятеля всегда была про запас заначка. Мы уже распивали вторую. Водка его была на порядок паршивее, чем моя. Какая– то дешевая дребедень. Гаврилюк был очень жадным, поэтому максимум того, чем он мог угостить даже самых дорогих гостей – шпроты и алкоголь по акции.
– Какой митинг? – устало спросил я и положил ватную голову на руку.
– Ты что это, совсем за новостями не следишь? – Гаврилюк стал взрываться от праведного гнева. – А я тебе кину новость! Пошли, послезавтра в десять сбор у меня здесь. Не зря же я отпуск взял, – он был крайне горд собой, выпятил вперед грудь и надул губы. Такие инициативы исходили от Гаврилюка не впервые. Все прошлые разы у него случались: понос, острый приступ мигрени, повышенное давление, симптомы простуды, болело в груди, скрутило живот. Он очень успешно избегал гладиаторской арены. Какой же недуг схватит его на этот раз? Острый психоз или аллергическая крапивница, не иначе. Гаврилюк считал, что именно он просвещал знакомых и собирал их для дружного крестового похода на правительство, но целых десять таких же серьезных молодых людей сгонял в праведное, жаждущее справедливости стадо его старый друг Тарас Игнатов.
Если Гаврилюк боялся, что он ему набьют морду, когда он будет освещать публично свою точку зрения, не стесняясь выражений, я мог это понять. Но если он так любит свою страну и переживает за россиян, что мешает ему стать волонтером в социальной организации или поехать на субботник, где можно будет спокойно думать об Отчизне и собирать бутылки в мешок? Зайцы ему за такую инициативу лицо не начистят. Один раз я предложил ему собирать пластик для переработки, на что он сказал: «Мне некогда думать о таких мелочах. Сначала надо решить глобальное».
– Да не пойду я, без обид, – я шмыгнул носом и пустил слезу. Я, конечно, одобрял его начинания, но сам был аполитичным. – У меня дед умер сегодня…
– Жаль деда, – Гаврилюк на пару секунд вроде бы в пьяном угаре тоже немного расчувствовался и тоже шмыгнул носом за компанию, грустно потупив глаза. Мы насладились тремя минутами молчания, а потом он решил, что мне этого аванса сочувствия вполне хватит, чтобы пережить утрату и начать думать о матушке– России. – Иди ради деда, – заключил он серьезно.
– Деду уже все равно, – слезы потекли настойчивее, из носа тоже пошла какая– то вода. Я стал вытирать сопли тыльной стороной ладони. Меня вдруг пронзила острая жалость к себе: я такой был несчастный, потерял близкого человека, и все должны меня опекать. Еще и Маринка, сволочь поганая, бросила меня в сложный период жизни. Да и вообще вся жизнь была у меня пустая и безобразная. Я стал воображать свою трагическую кончину, с торжественностью, декадентским пафосом, наполненную лирикой и скорбью тех, кто не ценил меня, когда я был жив. Гаврилюк что– то тараторил на фоне разворачивающейся во мне великой трагедии. В конечном итоге меня несколько раз вырвало, и я сидел на холодном полу в ванной, прижимаясь лбом к фаянсовой ножке раковины. Мне было очень уж скверно. Казалось, вот он, переломный момент. Всплакнул, осознал, пошел жить дальше. Но не тут– то было. Знал бы я, что произойдет вечером, так, наверное, попытался разбить голову об раковину или умереть от алкогольного отравления. Когда все плохо, просто представь, что все могло бы быть еще хуже.
Помаявшись в метро среди возвращавшихся с работы злых и голодных людей, я доплелся до дома. Начинало вечереть, зажигались первые фонари, слепя мне глаза кричащим оранжевым светом. Я стоял у окна и глядел на полупустой отрезок улицы, сиреневый от сумерек и едкого электричества. Из открытой форточки доносился успокаивающий далекий гул машин. В такой атмосфере я обычно писал стихи, но у меня внутри не осталось слов. Самый близкий к окну фонарь неприятно бил острым лучом сквозь заляпанное стекло в мою спальню, высвечивал убогость моего быта и мою пустую душу, неспособную на глубокие переживания.
В дверь позвонили. Я вздрогнул от неприятного резкого звука, залетевшего под мой хрупкий воображаемый купол, защищавший меня от чрезмерного горя.
На пороге стоял пожилой человечек низкого роста, с лоснящимся, щекастым лицом, румяный и приветливый. Он пробурчал в густые усы:
– Привет, Ганя. Я на минутку. Кое– что принес тебе от дедушки. Он просил передать.
Владислав Петрович Залесенский, давний дедушкин друг и личный врач, переминался с ноги на ногу и протягивал мне белый кулек. Я молча взял его: тяжеловато для бумаг с завещанием. Никогда бы не подумал, что чистенький и приветливый Владислав Петрович, мужчина без возраста, зато со зрелым чувством юмора, станет спутником для деда в смерть: вот он, земной Харон во всей красе. Именно Залесенский был с ним в последние минуты, констатировал смерть и отвез тело дедушки в морг.
– Это ты должен будешь отвезти в Вену. В общем, там бумага с маршрутом. Он все записал.
Я достал из кулька смятую бумажонку, где дрожащей рукой было что– то нечленораздельно написано. Видно, как слаба рука писавшего: чернила еле проступали на листе, он почти не надавливал на ручку. Буквы были маленькие и волнистые. Наверное, дед написал записку перед самым уходом. Информации было крайне мало:
«Дорогой мой Гаврюша! Ты должен зарыть это в Венском лесу. Место выбери сам. Я хочу, чтобы ты вместе с частичкой меня прошел по моему любимому маршруту, городам моей молодости. Я не успел с ними попрощаться. Варшава, Прага, Будапешт, а потом Вена. Старайся держать коробку при себе, не отдавай никому и не вскрывай. Как приедешь, набери Фельдману, 43 01 986654. Он засвидетельствует исполнение моей просьбы и передаст документы на наследство. Люблю тебя, мой мальчик. Твой дед».
Мне снова захотелось плакать. К горлу подступил увесистый ком, нос стало жечь изнутри и из глаз начало что– то сочиться.
– А что в коробке?
– Его руки, – буднично ответил Владислав Петрович. У меня закружилась голова, мир вокруг поплыл.
– Что? – у меня перехватило дыхание и я шептал.
– Его руки. Не тряси коробку, а то поломаешь пальцы. Он давно это придумал. Все обработано, внутри много мягкого материла, и тем не менее, будь осторожен, старайся на ронять в дороге.
– А если завоняет? Господи, как же так… Боже мой… – я затрясся, как худая одинокая березонька в поле.
– Да что там завонять может, – опешил от такой формулировки Владислав Петрович. – Я же сказал, все обработано. Руки великого скульптора. Он ими творил, заработал себе славу. Сегодня я все подготовил как следует, пока ждал карету скорой помощи. Делай, что попросил дед, если ты его любил. Ему это было важно. В последние недели он только об этом и говорил. Понимаю, просьба странная… Может быть, он перегнул палку, возраст все же. Но ты уж исполни его желание. Это не так сложно.
Залесенский пригладил пухлыми пальцами полы дорогого пиджака, поправил темно– красный галстук и почтенно удалился во мрак подъезда. Я беспомощно сполз по стене на пол и еще час сидел вот так, с открытой настежь входной дверью, среди грязных ботинок и кроссовок, сжимая в руках судьбоносный пакет.
Глава 6
Я ни разу не был на похоронах. Погребение деда было нетрадиционным. Он расписал в подробностях, как оно должно происходить. Мне было жутко от мысли, что он посвятил столько раздумий своей смерти, спланировал каждую мелочь и будто смаковал детали. Он был идейным атеистом и наотрез отказался от отпевания. Все же набожная мать нарушила этот запрет, в душе сокрушаясь, что противится последней воле отца, но по– другому поступить не могла: иначе как его душа найдет дорогу в рай? «Еще как найдет», думал я. Если бы дед имел намерение поглядеть на ангелов с сахарными крыльями и скульптурным лицом его незабвенной Греты, он бы оседлал комету и пронесся на ней по всей солнечной системе в поисках волшебных врат.
Я практически не спал всю ночь. Моя тоска сменилась сначала ужасом, а потом затаенной обидой на деда. Как он мог так со мной поступить? Стоило мне закрыть глаза и начать погружаться в темную мутную водицу подсознания, как я слышал шорох: это коробка, запертая в шкафу, издавала страшные звуки. Наверняка руки хотели открыть крышку и вылезти из шкафа, забраться ко мне на кровать и задушить. Я так и представлял их: большие кожаные пауки, они быстро и хаотично перемещаются по стенам и предметам. Руки были покрыты синими надувшимися венами и старческими пятнами, из отрубленных кистей торчали шматки темного заветренного мяса и белые кости, за ними тянулся бурый кровавый след. Настоящий ночной кошмар!
Мы зашли в зал прощаний крематория. Помещение было светлым, гулким от большого количества мраморной плитки. На одной из стен висело полотно наподобие иконы, достаточное гламурное на вид: Иисус с идеально уложенными золотыми кудрями и изящным пухлым ртом распростер руки для объятий, утопая по колено в молочных облаках. Гладкий дорогой гроб стоял посередине комнаты. По всему периметру громоздились не вписывающиеся в интерьер темно– зеленые стулья. На прощание пришло крайне мало народа, мать решила позвать только самых близких. Настоящая вакханалия будет на поминках. Вот туда– то придет весь творческий сброд.
Дед лежал закутанный в желтушный пестрый саван до самой шеи. В его представлении это были этнические мотивы в похоронном облачении. Я боялся смотреть на него. Очень страшно видеть кого– то знакомого мертвым. Мумия в Эрмитаже, Ленин в Мавзолее или труп, отплясывающий чечетку, в кино – это совсем не то, как оно бывает в жизни. Бледная мать забилась в угол и невидящим взглядом изучала стыки мраморной плитки. Мрачный отец обнимал ее и что– то нашептывал на ухо. Я молча сел рядом с ними и тоже, как мать, уставился в пол. Мы могли бы устроить сегодня с ней соревнование, у кого темней круги под глазами. Владислав Петрович, разумеется, пришел. Он кинул на меня заговорщицкий взгляд: у нас теперь была общая тайна, в которую не стоило больше никого посвящать. Я сжимал и разжимал кулаки в бессильной злобе на деда, смерть и самого себя: старый фетишист, какую же он учудил шутку! И быстренько ушел, чтобы ни за что не держать ответ.
Долговязый молодой священник с кислым, как и подобает на таких мероприятиях, лицом, стал заунывно читать молитвы. Я не разбирал слов, и все то, что он говорил, казалось мне диковинным наречием, языком херувимов. Руки деда плотно закрывал раздражающий саван: если бы все присутствующие здесь узнали, что там, под ним, покоится рубленое мясо, как бы они повели себя? Мне стало дурно, мир поплыл в глазах. Я начал заваливаться вперед, угрожающе балансируя на самом краю стула. Если бы отец не подхватил меня, я бы шмякнулся лицом о плиточный пол, и, возможно, был бы еще один жмурик.
Когда пришла очередь прощаться у гроба, я решил пойти последним, оттягивая момент страшного контакта. Мать упала на колени перед гробом и расплакалась. Двое мужчин, друзья дедушки, быстро подхватили ее под руки и увели из зала.
Худенькая девушка со светлыми пшеничными волосами неслышно подплыла к гробу, словно не касалась земли или шла осторожно, на цыпочках, боясь разбудить того, кто заснул навсегда. «Кто это?», спросил себя я, а потом вспомнил, что это любимая и самая молодая ученица дедушки Катя. Он была такая блеклая, почти прозрачная, что я не заметил ее присутствия в зале. Катя была в черной водолазке и шерстяной темно– синей юбке ниже колена, скорбная, закрытая. Она склонилась над дедушкой и поцеловала его в лоб, едва касаясь мертвеца побледневшими губами, и положила ему на грудь маленькую веточку голубого гиацинта. Следом была моя очередь. Я не понимал всех этих целований и причитаний над покойным. Дед и сам бы плевался от такого прощания. Лицо его было желтым из– за отсветов кричащего савана, острым и усохшим. Даже в гробу он выглядел суровым и насупившимся, словно шел в последний путь без всякого страха, а наоборот, решительно и твердо. Будто там его ждал мрамор и новые, сильные руки, которые будут отесывать неподатливый камень и превращать его в холодных богинь и насмешливых фавнов. Никак не укладывалась в моей голове мысль, что мы больше никогда не увидимся. Я словно забежал сказать ему спокойной ночи в субботу вечером.
Я думал о том, что человек себе не принадлежит. Любовь его иррациональна, страдания надуманны, а длительность жизни определяет случай. И вот эта ушедшая жизнь передо мной, то лилово– красная слюда угасающей ауры, то кислотно– желтое пестрое зарево, меркнет, вытекает из согбенного тела, и ничего поделать нельзя. Я привык, что всегда есть выход, что можно сделать все по– своему. Впервые в жизни я зашел в очевидный тупик, которым была смерть.
И вот крышку гроба закрыли, мандариново-желтый саван скрылся под слоем лакированной древесины вместе с напудренным и подрумяненным (заботливыми служителями культа смерти) лицом. Дед запомнился мне в последние земные минуты пребывания здесь таким: неестественным, кукольным и ярким. Что– то было издевательское в его саване, в его напутствии об обряде погребения и гордом профиле, не вызывающем жалости или горя, а только недоумение, ведь смерти принято страшиться.
Я воображал, как гроб затолкают в большую печь, и там, в ее аду, будет гул и все оранжевое, пламя сольется с его одеждой, проглотит кожу и кости. Но дед еще долго будет со мной. Он придумал, как не исчезнуть сразу всеми частями тела.
Глава 7
Необыкновенное скотство нередко творится на поминках, куда припираются за бесплатной едой все случайно и неслучайно причастные: завистники, соседи, которые с усопшим поздоровались за десять лет проживания на одном этаже от силы раза два, внучатые троюродные племянники, одноклассники, которые несколько раз подставили подножку в третьем классе и с тех пор с ним не разговаривали.
У дедушки был весьма обширный круг знакомств. Собрался весь свет советских деятелей культуры, молодые дарования и куча родственников, имена которых я не знал. Какие– то женщины средних лет с грустными физиономиями подходили ко мне и выражали соболезнования, а еще прибавляли, щипая меня за щеки:
– Гаврюша, как же ты вырос! Я помню тебя еще совсем маленьким (тут рука опускалась примерно до колена, показывая рост младенца), ты на горшке сидел, казалось, только вчера… Как быстро летит время!
Поминальное кафе было вычурным и дешевым, с дурацкими траурными завитушками на обивке стульев и диванов, с липкими узорчатыми скатертями и посудой со сколами по краям. Я злился: «Неужели нельзя было найти что– то поприличнее?». С другой стороны, я даже не подумал принять участие в поиске заведения. Это все в свои руки взяла предприимчивая бабушка. Она, недолго думая, заказала место по рекомендации своей колхозной знакомой, посоветовавшей ей этот притон обнищавших вампиров как кафе скромное, но с достоинством и отличным ценником. Бабушка была скупа и заказала банкетный зал не глядя. Горе горем, а выгодные сделки никто не отменял.
Я опустился на скрипучий стул с трухлявым сидением, покрытым коричневыми пятнами. Не иначе как из девятнадцатого века, антиквариат, ведь как еще объяснить присутствие такой мебели в центре Москвы? По левую руку от меня сидели родители, а достопочтенная бабушка – по правую. Бабуля была в ударе. Совпадение ли, но она решила выгулять свое новое черное платье и какую– то абсолютно дурацкую шляпку с бордовой розой, накрученной из куска бархата. Бабушка всегда говорила, что у нее в роду давным-давно были какие– то дальние родственники английской королевской семьи, и надо было вести себя соответствующе: спину держать ровно, голову – гордо, губы всегда надменно сомкнуты, а любой выход в свет – демонстрация нарядов. Пусть холопы видят, как одевается элита.
Но безумная шляпа бабули была не самым отвратительным событием на поминках. Прямо напротив меня расселась веселая компашка – трое дедушкиных протеже. У Иисуса было двенадцать апостолов, и только один из них был Иудой. Дед переплюнул библейский сюжет и завел себе трех предателей.
Армен Кесарян, полноватый и с грубым лицом, волосатыми руками и в вечно заляпанной одежде скульптор, на мой взгляд, абсолютно бесталанный, но берущий количеством. От него воняло сигаретами и китчем. Он лепил женщин с громадными бидонами вместо груди (очевидно, по своему вкусу) и широким квадратным задом. Такая бесстыдная и грубая эротика несказанно радовала богатых потребителей элитарного искусства. Его покупали бизнесмены разной степени паршивости, звезды эстрады и просто богатые неискушенные люди, для которых такие шедевры были понятны и служили ниточкой, связывающих их с миром высокого и прекрасного.
Антон Песочников, маленький и щуплый мужчина с отвратительными жидкими усиками, такого, знаете, ржавого цвета, не дожидаясь, пока люди рассядутся, уже принялся накладывать себе соленые огурцы под водку. Он был на порядок талантливее Кесаряна, но все равно безнадежен. Его сферой деятельности был гротеск. Очевидно, он так компенсировал свой небольшой рост и писклявый голос.
Но акулой среди них троих был Вальдемар Рыбченко. Он – откровенный красавец с небесно-голубыми глазами, светлыми волосами, прям картинка. В свои тридцать пять лет он уже был известен за рубежом. Дед гордился своим учеником и постоянно говорил о нем как о самом талантливом молодом скульпторе России. Его работы приобретали немецкие коллекционеры, а одну из скульптур в прошлом месяце демонстрировали в Амстердаме. Стоит ли говорить, как сильно я ненавидел этого неприятного, громкого и самовлюбленного человека? Сейчас он выставил на продажу свою последнюю скульптуру – «Плачущую Эвридику». Рыбченко предпочитал лепить с натуры, а вот натурой ему послужила та самая тусклая, пугливая, как кошка, и абсолютно нетемпераментная Катя. Признаюсь, когда я увидел скульптуру, то был потрясен и с тяжелым сердцем принял тот факт, что она действительно удалась. Во– первых, фигура была великолепная. Очевидно, Катя отлично сложена, если Рыбченко не приукрасил это все своими ночными фантазиями. Во– вторых, он, похоже, вложил много личного. Невооруженным взглядом было видно, что он бегал за двадцатилетней забитой Катей. Я все гадал, было ли у них что-нибудь. Хотя какое мне до этого дело? Вот меня Рыбченко тоже как– то лепил. Получилось, на мой взгляд, ужасно, или это я такой страшный и носатый в жизни. Так вот, возвращаясь к вопросу отношений в тесной творческой среде, я не понимал, как такой избалованный женским вниманием красавец польстился на нераспустившийся цветок. Может быть, его привлекала недоступность Кати или ее неискушенность, молодость, девственность, в общем, кто знает. Катя сама только начинала свой творческий путь, весьма неплохо, но пока криво и неуверенно. Мужчинами интересоваться ей было будто бы некогда.
Троица расстроенной отнюдь не выглядела. Вот уже два года Рыбченко был руководителем школы скульптуры. Дедушка вложил в нее не только всю душу, но и изрядное количество средств. Это теперь заведение престижное, дорогое, уважаемое. Верные крепостные Рыбченко, Кесарян и Песочников, были тут как тут, готовые на пузе ползать перед златовласым феодалом. Одному досталось заведовать экономической частью, другому – стать академическим директором. Смотрел я на них и тошно становилось. Коршуны дождались пира!
Мероприятие проходило около часа тихо– мирно. Дальние родственники щебетали, соскучившись друг по другу в разлуке, мама постоянно утирала слезы, старая столичная интеллигенция важно переговаривалась, вспоминая о великом вкладе в искусство Парфения Шапковского и не мысля о нем в человеческих категориях, то есть, не упоминая о нем как о друге. Несвятая троица тем временем наяривала селедочку и салаты, щедро поднимала стопки водки не чокаясь. Еда была отвратительная и мертвая. Может, в этом и был замысел? Мол, ешьте и грустите, испытывайте отвращение к жизни и думайте о неминуемой кончине. Я ковырял вилкой холодного костлявого карпа и размышлял о том, какая большая дыра, зазор размером с небо образуется в моей жизни с уходом близкого человека и хорошо бы об этом живо и честно написать. Становилось противно от самого себя. Даже в горе я видел возможность вдохновения и случайной славы. Кризисные моменты как ничто другое раскрывают в нас отвратительные и постыдные черты.
Катя сидела рядом с Рыбченко и безразлично глядела сквозь людей, не притрагивалась к еде и алкоголю и лишь иногда поднимала на меня свои громадные глаза. Они переливались янтарным блеском, покрытые слезной пеленой, покрасневшие от горя, очерченные темными линиями мокрых ресниц. Цвет их был совиный, необыкновенный, будто его вымешали из охры и теплого оливкового цвета. Лицо Кати было мертвенно– бледным, и оттого на нем ярче обычного горели веснушки. Рыбченко периодически отрывался от водки и касался ее плеча и что– то шептал на ухо. Очевидно, что скорбь его музы трогала его и вызывала смутный спектр чувств: от вдохновения и подобострастия до болезненных переживаний за ее маленькую, ранимую душу.
Зазвучали речи в честь покойного, ну и до «великого поэта Гавриила Карпова», конечно, дошла очередь. Все уставились на меня, знакомые и незнакомые лица, в ожидании торжественно– траурного выступления в стихах. «Он же пишет», шептались троюродные бабки с другого конца стола. Моя голова уже шла кругом от спертого воздуха кафе, вони чего– то горелого, доносившейся с кухни, мерзкой теплой водки и монотонного гудения творческого интеллигенции, напоминающего улей с тысячами занятых и важных пчел.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=69505279&lfrom=174836202) на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом