ISBN :
Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 17.08.2023
Достав курево, присел у верстака. Долго курил, задумчиво уставившись в одну точку.
Когда сгустились сумерки, старик лежал в гробу.
Уснул он не сразу, а, уснув, спал неспокойно. Снился или чудился ему один странный сон. Зима снилась. Со жгучими морозами, треск деревьев прослушивался далеко и звонко. Лопнувшее дерево издавало хлопок, похожий на выстрел, и можно было по его силе судить, какое лопнуло – тонкое или толстое. И кругом снега и снега. Только по неровностям и провалу в сплошном снежном покрове можно было определить, что когда-то здесь проходила чья-то повозка.
"Это мой след, – думал он сонно, – я ж недавно детей к себе в Сураново вёз. Больше-то кому тут ездить?"
И поэтому снежному целику, порой утопая в нём, брёл человек. Одет он был в старый кожушок, без шарфа с раскрытой шеей. На голове старая солдатская шапка-ушанка. На ногах подшитые валенки с высокими голенищами. Человек бредёт долго, он притомился. И, кажется, поморозился. А день стоит серый, словно бы обесцветился.
В глубоких потёмках путник вышел к тому месту, где когда-то стояла деревенька Тёплая. Человек оглядывается по сторонам, но негде и не у кого обогреться. Он от усталости тяжело дышит, помороженные руки прячет за борта полушубка. Шея и верхняя часть груди, видимо, тоже замёрзли, и он, наклоняя голову, подбородком и дыханием старается отогреть озябшие места.
Мирон во сне старался приглядеться и признать, что за человек в столь неблагоприятное время бродит по обезлюдевшей земле? Порой ему казалось, что это он сам, ведь было такое с ним когда-то, по молодости. Но он тогда вышел к деревне Светлой, к людям вышел. А этот кого тут сыщет, к кому зайдёт? Ведь вся Россия теперь пустая. Нет теперь одинокому путнику нигде пристанища. Негде ему обогреться, не у кого спросить помощи, и потому он обречён. Вся надежда на себя, на свои силы. А где их взять? Нет у мужика больше сил, иссякли. И потому бредёт он один, усталый и одинокий.
Мирон узнает в этом путнике как будто бы себя и пугается. "Нет, это не я!.." И там, в привидевшейся степи, было страшнее, чем в гробу.
И будет человек человека искать за тысячу вёрст, – сказано в писании…
Путник шёл и, как в бреду, что-то нашёптывал, видимо, представляя себя в чьём-то обществе, посмеивался, называя своих собеседников по именам: Таня, Вася, Оленька. Лицо его в такие минуты светлело, а по щекам скатывались слёзы, они намерзали на небритых скулах, и со щетины свисали короткие мутные сосульки. Но человек их не ощущал, возможно, не чувствовал и слёз и продолжал бессознательно плакать. Чем ближе он подходил к Сураново, а шёл он именно к нему, тем отчётливее прорисовывалось его лицо, и он (Мирон) вот-вот его узнает.
Из Тёплинского лога навстречу начал дуть ветерок. Он был слабым, но на морозе вдвойне холоднее, резче и насквозь пронизывающий. Человек ещё больше сутулится, пригибает голову. И было ясно – не дойдёт. Но всё-таки он спустился в лог и в нём увяз окончательно. Провалился в снег и сел. Сверху над ним кружатся снежинки, и позёмка засыпают его след на земле.
Пропал крестьянин…
Мирон проснулся от холода. Поёжился в гробу, зашуршал стружкой и понял, что он живой. Это был всего лишь сон. Но к чему он? И что там был за человек? Хоть он и не разглядел лица этого бродяги, но оно показалось очень знакомым. Он его знает. Это… Феофан! Да, это он, бедолага! Матрёна, как ты смогла догадаться? Как ты узнала, что он шёл к нам? Мирон закрыл глаза и почувствовал, что по уголкам глаз прокатилась слеза.
Мирон долго лежал, глядя в тёмный ночной потолок.
"Он шёл к детям. И не дошёл. Как жаль…" – думал он о Феофане, жалея его.
До обеда старик ещё вылежал в своей усыпальнице, но как только солнце встало в зенит, поднялся. Дневной свет мешал, звал к жизни, но старик уже её не воспринимал. Не хотел он в ней задерживаться – второй век тянуть и так бездарно. Нет уж, нет уж…
Спина ныла от неровностей стружки, рассыпанной по дну гроба. Затылок вроде бы притерпелся, но шея одеревенела и ворочалась туго, со скрипом.
Пришлось идти на улицу, закрывать ставни. Заодно и покурить. Пса у крыльца не было, его жалобный вой доносился от Светлой сопки. У куска мяса сидел, облизываясь, кот Рыжик, настороженно следя за хозяином. А хозяин и впрямь был им недоволен. Не коту предназначался этот окорок, но ругаться не стал. Пусть всё делается так, как делается. Он умер, ещё вчера.
Мирон вернулся в дом и, сыскав старенькое одеяло, подушечку-думочку, постелил в свой лежак. Затем решительно полез в гроб, как будто был уверен, что его смерть, вот она, у гроба стережёт.
Но старику пришлось ещё долго мучиться. Сознанием, душой он был уже в кругу своих близких; они существовали при нём, а он среди них. А тело жило. Назло, упрямо, как в насмешку. Решившись на смерть, старик уже забыл, когда прикасался к пище, лишь только водой заглушал пустое бурление в животе, рези в желудке. И курил, уже не вылезая из гроба.
Он торопил смерть, да та не торопилась. Видимо, его организм был рассчитан на долгую и плодотворную жизнь, и ему отводился в ней определённый срок, который он пытается нарушить. Но у смерти свой порядок, чёткий и естественный, в отличие от земного. Но и он тоже упрям. И почему-то верил, что, как только заслышит чьи-либо шаги, то тут же умрёт. Но люди к нему не спешили, как и смерть, – как сговорились.
На пятые сутки Мирон покурил всего два раза и то из одной цигарки, голова закружилась, отяжелела и, едва притушив окурок, засыпал глубоким сном.
Среди ночи Мирона как будто бы кто толкнул в бок. Очнулся. Открыл тяжёлые веки и в первый момент кого-то увидел перед собой, в белом, неопределённого очертания. Хотел спросить: что нужно? – но язык прилип к нёбу, иссох. Рукой поманить, но и она была, как не своя, не слушалась. Пока расшевелил отмирающие мысли, конечности, призрак исчез.
Полежал, глядя в ночь, и вдруг понял: его навестила долгожданная смертушка! Это она его разбудила, чтобы он не умер, не попрощавшись с белым светом. От этой мысли даже повеселел. Усмехнулся: ишь ты, и здесь свои порядки.
Стал беззвучно прощаться:
– Прости, Гриша, прости, сынок. Жаль, что умираю без тебя. При тебе всё ж было бы веселее помирать. Простите и вы, люди. Кто ж знал, что так получится? Выкручивали мне руки, вытягивал и я из вас жилы. Но ведь не на столько… Сам тоже ничего не нажил, ни богатства, ни авторитета. Иначе, разве я валялся бы сейчас один в домовине? Вспомнили, пришли бы. Похоронили бы…
Хотел было добавить ещё что-то, но вдруг испугался одной страшной мысли, она, как вспышка, осветила сознание: "А кто же его похоронит?! Вот он умрёт… И что?.. Так и будет лежать, тухнуть?.."
Старику стало от такой мысли не по себе. Представил, как люди будут обегать его дом, неодобрительно вспоминать о его бывшем хозяине, который и смерть-то свою, как следует, не устроил. В жизни мешали, тут-то кто тебе не давал? Будут входить, брезгливо морщиться от непристойного запаха разложения, плеваться… Нет, нет. Надо о себе побеспокоиться самому, коли больше некому.
С трудом поднял руки, положил их на ребра гроба и с их помощью сел. Обвёл кухню слабым потускневшим взглядом: кругом было темно, только окна серыми полосками сквозь щели в ставнях вырисовывались из мглы.
Осторожно, опираясь трясущимися руками, развернулся на колени. Перенёс ногу через стенку гроба на стол, потом другую и, держась изо всех сил за своё ложе, нащупал ногой табурет. Через него спустился на пол. Но ни стоять, ни идти был не в силах. В глазах всплывали всевозможные радужные круги, и качало из стороны в сторону. Старик сел на табурет.
Но его как будто бы кто подхлёстывал, подторапливал. Мирон привстал и, подволакивая хромую ногу, поплёлся к двери. Отворил её. Свежий воздух дурманящей волной ударил в грудь. Прошёл в сени. Распахнул и сенную дверь и остановился, опираясь руками в косяки.
Со всех сторон на него напахнуло жизнью. И в весёлом мерцании звёзд, и в тихом шуме ветерка, копошащегося на навесе, и в покряхтывании деревьев в лесу. Все жило, ещё остро улавливалось, звало. И он потянулся было к ней, но немощь брала своё.
Мирон долго присматривался, выискивал катафалк. Нашёл у верстака. С осторожностью младенца спустился с крыльца, но прежде, чем взяться за катафалк, прошёл к верстаку, взял меру – двухметровый стежок с метками, – вместо батожка. Потом впрягся в лямки и потянул тележку к крыльцу. С горем пополам закатил её по тесинам на крыльцо. Передохнул. Переставляя через порог колеса, вкатил в дом.
Опираясь на батожок-меру, притих на табуретке. Но через минуту вновь заторопился, его опять как будто бы кто-то невидимый будил, торопил.
Подкатив катафалк к столу, хотел было снять с него гроб, но на это сил уже не хватило. Пришлось развернуть тележку и упереть торцом в стол. Затем, взявшись за один конец гроба, занёс его и поставил на катафалк. Другой, упёршись в торец, столкнул со стола. Тележка отъехала, и кухню потряс гул упавшего на катафалк ящика. В гробу подпрыгнула подушечка и осела вместе с грохотом.
Старик, обойдя стол, упёрся в торец гроба руками и покатил его к стене, тележка уткнулась в неё, и Мирон задвинул на тележку домовину.
На этом силы его иссякли. Он сел на лавочку возле печи, привалился к ней, замер. Перед глазами плыли круги, мелькали светлячки, и пол норовил выскользнуть из-под ног.
Придя в себя, подволок и уложил в гроб крышку обратной стороной. Затем переставил вначале передние, потом задние колеса через порог, выкатил катафалк в сени. Грохоча, гроб скатился по лёжкам во двор – удержать его старик уж не мог. Опираясь на батожок, сошёл с крыльца и впрягся в лямки.
Рассвет застал необычный возок на подъёме к могильнику. Человек, запряжённый в вожжи, полз на четвереньках вверх. Собака, проведшая не одну ночь у могилы бывшей хозяйки и отощавшая от тоски и голода, цепляясь зубами за лямки возка, помогала хозяину. Они копошились, объединённые какой-то одной необъяснимой силой, одним желанием. Хрипели в натуги и ползли.
Иногда колеса упирались в высокие корневища, возок останавливался, и человек, всхлипывая, из последних силёнок наваливался на лямки. И, как только колёса перескакивали преграду, он падал, ударялся лицом о землю. Отлёживался и полз дальше.
К восходу солнца катафалк стоял на въезде в могилу, а на дне её лежал без признаков жизни Мирон. Собака несколько раз тормошила его за полы костюма, за гачи штанов, взлаивала, но ничто не оживляло хозяина. Могильная прохлада долго высасывала из него усталость, немощь, боль.
Старик проснулся. С трудом приподнялся и сел, привалясь к стене могилы. Сквозь чередующиеся в глазах цвета усмотрел слабые очертания гроба на тележке. Обрадовался и пополз к нему.
Чтобы тележка стояла на одном месте, связал вожжами передние колеса с задними. Затем заполз с торца и стал с неё спихивать гроб. Но работа была не по силам.
День разыгрывался, теплело. Солнце уже утомляло, и старик торопился, отчего ещё больше уставал, хирел.
Упираясь то головой, то плечом в торец гроба, ему, наконец, удалось сдвинуть его с места. Подналёг ещё – ещё сдвинул. Упёрся руками. Толкал по миллиметрам настырно и до тех пор, пока другой край не перевесился и не уткнулся в землю. Старик упал лицом на плаху и забылся.
На этот раз Волчку удалось его привести в чувства. Затеребил, залаял, как будто бы боялся, что человек умрёт, не доведя дело до конца.
Старик очнулся. На четвереньках прополз к другому, свесившемуся концу, и, став на колени, начал тянуть гроб на себя.
Когда гроб наконец грохнул о землю, старика будто контузило. По его грязному от крови и земли иссохшему лицу, с налипшими к серым волосам бороды и усам травинками и хвойными иголочками пробежала блаженная улыбка. Привалясь к углу могилы, он уснул.
Пёс какое-то время взлаивал, скулил, но он сам был слаб. Волчок лёг под тележку, в тень, и тоже забылся.
Старик проснулся сам. Долго присматривался, соображал. Потом прополз к выходу, лёг на землю и, упираясь ногой в тележку, а плечом в гроб, стал пододвигать его вперёд, туда, где ему стоять до истления. Гроб двигался, но столь медленно, что старику пришлось преодолеть полуметровое расстояние за два получасовых обморока.
Наконец труды были вознаграждены – домовина встал на "своё" место. Старик перевернул лежащую в ней крышку, привалил её к стене могилы. Поправил подушечку и одеялко и с блаженной радостью вполз в вечное ложе.
Пёс смотрел на него с края могилы. Он не узнавал своего хозяина. Это был уже кто-то другой, большой, лохматый, вытянувшийся во весь ящик (который так сегодня их вымотал), в пыли, в крови, с порванной на колене штаниной. И, когда человек взглянул на него и прошептал что-то – этот, едва уловимый шёпот, долетел до него как:
– Прощай, дружок! – Волчок вскинул голову и от невыносимого горя из последних сил завыл:
– У-у-у!..
Старик опустил крышку гроба, поправил её настолько, насколько хватило сил, и глубоко упокоено вздохнул. И сон, в который погрузился он, теперь стал явью, явь же – сном. И вой собаки, это уже не вой, а колыбельная…
Через неделю выпал снег. Небо заволокло серой беспросветной пеленой. Она скрыла надолго солнце, обесцветила зорю и закат. Затем ударили морозы. Ветер понёс позёмку, заметал одинокую пустующую избу, двор, приусадебные огороды, давно забывших тепло и труд людей. Заметал на Светлой сопке и последний приют Матрёны, Мирона и собаки – Волчок умер у ног своего хозяина.
Чего боялся Мирон, то и случилось: никто не пришёл проводить их в последний путь. Хорошо хоть сам успел о себе позаботиться.
…Груня обезножила. Одинокая, возможно, тоже этой зимой умрёт. Одно её утешало, что умрёт не в пустующей деревне. Пока не в пустующей. Успеть бы…
1997г.
Забытые чертоги.
К сожалению, я не знаю, кто этот дом построил? Может, мой прадед или прапрадед. И этот сарай, под обломками которого я лежу. Я вообще не знаю, почему мой дед Антон Антонович перед смертью так просил меня сюда съездить? Что ему хотелось от этого визита? Сам он всё по стройкам мотался из одного края страны в другой. А моя бабушка и мать проживали в городе. Естественно, и я.
Окончив школу, я загремел в армию. Всякого пришлось пережить и повидать в ней… перестройку в российской армии, дедовщину.
Сколько же я тут лежу?..
Со стороны входа крыша обрушилась как-то неожиданно. Словно стук двери стал детонатором к взрывателю. Впереди было маленькое оконце, но в него нырнуть я не успел, удар по спине, подкосил ноги и я ничком распластался на полу. От удара, кажется, что-то сместилось в позвоночнике. Стоило пошевелить конечностями, отключалась голова. Всё! – отдыхать мне тут в останках пра-пра-пра-дедовых пенат до истления.
Я, то прихожу в сознание, то опять погружаюсь в забытье.
Прадеда своего Антона Евстратовича я живым не помню, разве что по фотографиям. Но говорят, он меня на руках успел потютюшкать. Долгожителем был. Я нынче, по приезду в деревню, хотел пойти к нему на могилку, найти её. Но новые несколько стеснённые обстоятельства изменило мой распорядок. И как бы ни навсегда…
…Ко мне кто-то подсел и стал рассказывать не то реальную историю, не то сказку. И как будто бы одиночество стало не таким утомительным.
– Когда-то ко мне, к твоему прадеду Антону Евстратовичу, тоже приезжал в гости внук, Антон-младший, твой дед… Что скрывать, я был счастлив.
Под вечер я выходил за ворота, садился на завалинку и, останавливая односельчан, говорил:
– Внук приехал, ты слышал?
Прохожие останавливались, спрашивали:
– Ну, как он?
– Учится, – отвечал я с гордостью. – Скоро диплом получит.
– О, начальником будет!
– А то, – гордо отвечал я, подкручивая кверху усы. – Ученье – свет, а не ученье – тьма.
Так проходили эти счастливые для меня дни.
– Вот как с твоим приездом теперь, – это уже относилось ко мне. И мне показалось, как мой собеседник подкручивает ус. – Только ты как-то неуклюже приезд свой начал. Но потерпи…
Так вот. Потом подошёл тот день, когда Антон окончил институт. Потом женился. Реже стал приезжать. А ещё через год-два стал руководителем какого-то сложного цеха. И я вовсе загордился – мой внук вышел в люди! Под понятием "люди" нам, деревенским, представлялось, что это те, кто ни сеют, ни пашут, но имеют большие привилегии и оклады. Живут в больших и красивых городах, в квартирах и обязательно с балкончиком. Им дают государственные машины, и они управляют такими, как мы, бестолочами. Но, к сожалению, отрываются от корней своих. А помнить всегда надо о своих чертогах, тогда не будете под их обломки попадать…
На свою жизнь я сильно не был в обиде. Наверное, смирился, хотя и довелось в ней хлебнуть всякого сполна; две войны прошёл, разруху, и даже под раскулачивание попадал, правда, без выселки. И то, что внук стал одним из тех, кого величают, мне льстило.
На внука я смотрел с восхищением и не только как на продолжение рода, но и души. Самому-то мне выучиться не было никакой возможности.
Вот так его дед Антон, то есть я, твой прапрадед тихо и радостно собирался коротать остаток своих дней.
Но однажды Антошка приехал чем-то подавленный, чего не могли скрыть ни широкая улыбка и ни шумные разговоры.
За чашкой самогона, – как любил шутить внук, – я пристал к нему.
– Глаза-то не отворачивай, говори, пошто такой смурной?
– Да с чего ты взял, дедунь? Всё нормально, – отшучивался он. – Тебе показалось.
– О, Господи Иисусе, мне показалось! Когда мне кажется, я знаю, што делать. Ещё с германской научился. Говори, не прячь глазёнки!
И Антон рассказал. Рассказал о том, что у него на производстве произошла авария, человеческих жертв нет, но нанесён большой материальный ущерб…
– Што теперя?..
– Да что? – хмурился Антон. – Если бы я не вылупался много, то, может быть, обошлось бы без кровопускания…
– Какого кровопускания? Ты разе лихоимец?
– Нет, дедунь. Время. В таких цехах, наверное, ещё деды твоих сверстников работали. Да кое-кто об этом забыл. Так что, этой аварии суждено было случиться. Но… по должности отвечать мне. Мне теперь отвечать за те чертоги.
"По должности… отвечать!" – передо мной словно ставни захлопнулись, перед глазами потемнело.
Вечером я, опираясь на палку, вышел на завалинку.
Старик Мирон тут проходит мимо.
– Ты чёй-то, Евстратыч, один? – и подсел ко мне.
Я не слышу его вопроса и молчу. Мирон вынул курево.
– Курить бушь?
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом