978-5-389-23786-5
ISBN :Возрастное ограничение : 16
Дата обновления : 26.08.2023
– Кто выдвинул обвинение?
– Мой враг, человек по имени Агатиний. Клиент Верреса. Первой моей мыслью было отправиться к нему, поскольку я – честный человек и бояться мне нечего. Я за всю свою жизнь не подделал ни одного документа. Но затем я узнал, что судьей будет сам Веррес, что он уже пообещал признать меня виновным и назначить наказание в виде публичной порки. Так он решил покарать меня за непокорность.
– И после этого ты бежал?
– В ту же самую ночь я сел на лодку и поплыл вдоль побережья по направлению к Мессане.
Цицерон упер подбородок в сложенные руки и направил на Стения пристальный взгляд. Эта поза была мне хорошо знакома: он хотел понять, стоит ли верить собеседнику.
– Ты говоришь, что слушание по твоему делу назначили на пятый день прошлого месяца. Состоялось ли оно?
– Именно по этой причине я здесь. Я был осужден заочно, приговорен к порке и штрафу в пять тысяч сестерциев. Но есть и кое-что похуже. Во время заседания Веррес заявил, что против меня выдвинуты новые, гораздо более серьезные обвинения. Оказывается, я еще и помогал мятежникам в Испании. В четвертый день декабря в Сиракузах должен состояться новый суд надо мной.
– Но это обвинение грозит смертной казнью!
– Поверь мне, сенатор, Веррес всей душой жаждет увидеть меня распятым на кресте! Он говорит об этом во всеуслышание. Я буду не первой его жертвой. Мне нужна помощь, сенатор! Очень нужна! Ты поможешь мне?
Мне казалось, что он сейчас упадет на колени и станет целовать ноги Цицерона. Хозяина, кажется, посетила та же мысль, поскольку он поспешно поднялся со стула и принялся расхаживать по комнате.
– Мне представляется, Стений, что у этого вопроса есть две стороны, – заговорил он. – Первый – это кража твоего имущества, и тут, откровенно говоря, я не вижу, что можно сделать. Как ты полагаешь, почему люди, подобные Верресу, всеми силами стремятся стать наместниками? Потому что в этом случае они получают возможность брать все, что захотят, не давая никаких объяснений. Вторая сторона – воздействие на судебную власть, и это уже дает нам некоторые надежды.
Почесав кончик своего знаменитого носа, Цицерон продолжал:
– Я знаком с несколькими людьми, весьма опытными в судебных разбирательствах, которые живут на Сицилии, а один из них – как раз в Сиракузах. Я сегодня же напишу ему и попрошу в порядке личного одолжения заняться твоим делом. Более того, я изложу свои соображения относительно следующих шагов. Он обратится в суд с прошением отменить разбирательство в связи с твоим отсутствием. Если же Веррес будет настаивать на своем и снова доведет дело до заочного приговора, твой адвокат поедет в Рим и станет доказывать, что этот приговор безоснователен.
Однако сицилиец лишь безнадежно покачал головой.
– Если бы я хотел найти защитника в Сиракузах и только, то не приехал бы к тебе, сенатор.
Я видел, что Цицерону не нравится такой оборот. Ввяжись он в это дело, ему пришлось бы забросить все остальные, а сицилийцы, как я уже напомнил ему, не имели права голоса, и мой хозяин не мог рассчитывать на них во время выборов. Вот уж действительно pro bono!
– Послушай, – обнадеживающим тоном заговорил Цицерон, – многое говорит о том, что ты добьешься успеха. Для всех очевидно, что Веррес – продажная тварь. Он нарушает обычаи гостеприимства, грабит, использует суд для уничтожения неугодных ему людей. Его положение не так уж прочно. Уверяю тебя, мой знакомый защитник в Сиракузах без труда справится с твоим делом. А теперь прошу меня простить. Мне надо поговорить со множеством клиентов, а меньше чем через час я должен быть в суде.
Цицерон кивнул мне, я сделал шаг вперед и положил руку на плечо Стения, чтобы проводить его, однако тот нетерпеливо сбросил ее.
– Мне нужна именно твоя помощь! – упрямо твердил сицилиец.
– Почему?
– Потому что я могу найти справедливость только здесь, а не на Сицилии, где все суды подвластны Верресу! И еще потому, что все в один голос утверждают: Марк Туллий Цицерон – второй из лучших защитников в Риме.
– Неужели? – В голосе Цицерона прозвучал нескрываемый сарказм. Он терпеть не мог, когда его ставили на второе место. – Так стоит ли тратить время на второго по счету? Почему бы не отправиться прямиком к Гортензию?
– Я думал об этом, – бесхитростно признался посетитель, – но он отказался разговаривать со мной. Он представляет интересы Верреса.
Я проводил сицилийца и, вернувшись, застал Цицерона в одиночестве. Он откинулся на спинку стула и, уставившись в стену, перебрасывал кожаный мячик из одной руки в другую. Стол его был завален книгами по судопроизводству, среди которых были «Предшествовавшие случаи в судебных разбирательствах» Тулла Гостилия и «Условия сделок» Марка Манилия. Первый свиток был развернут.
– Помнишь рыжего пьянчугу, который встретил нас на пристани Путеол в день нашего возвращения с Сицилии? Он еще проорал: «О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции…» – (Я кивнул.) – Это и был Веррес.
Мячик продолжал летать из руки в руку: из правой – в левую, из левой – в правую.
– Этот человек продажен по самые уши.
– Тогда меня удивляет, почему Гортензий решил встать на его сторону.
– Вот как? А меня нисколько не удивляет. – Цицерон перестал бросать мячик и теперь держал его на открытой ладони. – Плясун и Боров… – Какое-то время он молча размышлял. – Человек моего положения должен быть безумцем, чтобы вступать в схватку с Гортензием и Верресом, спасая шкуру какого-то сицилийца, который даже не является гражданином Рима.
– Это верно.
– Верно, – эхом повторил он, но в голосе его не слышалось уверенности. Такое случалось не раз. Мне казалось, что в эти минуты Цицерон не просто складывает в своем мозгу, словно мозаику, картину будущего дела, но и пытается просчитать все возможные последствия на несколько ходов вперед. Было ли так и на сей раз, мне узнать не довелось – в дверь вбежала его дочурка Туллия, все еще в ночной рубашке, с каким-то своим рисунком, который принесла показать отцу. Внимание хозяина мгновенно переключилось на девочку. Он поднял ее с пола и посадил себе на колени.
– Ты сама нарисовала? – спросил он, прикидываясь изумленным. – Неужели сама? И тебе никто-никто не помогал?
Оставив их вдвоем, я неслышно выскользнул из комнаты для занятий и вернулся в таблинум, чтобы сообщить посетителям о том, что мы сегодня задержались и сенатор скоро должен отправляться в суд. Стений все еще слонялся здесь. Он пристал ко мне с расспросами относительно того, когда сможет получить ответ. Что я мог ему сказать? Я посоветовал ждать вместе с остальными. Вскоре появился и сам Цицерон, держа за руку Туллию, приветственно кивая посетителям и называя каждого по имени. «Первое правило в государственных делах, Тирон, – нередко говаривал он, – помнить каждого в лицо». Теперь он был во всей красе: с напомаженными и зачесанными назад волосами, с благоухающей кожей, в новой тоге. Красные кожаные сандалии сияли, лицо было бронзовым от многих лет пребывания на открытом воздухе – ухоженное, гладкое, красивое. От всей его фигуры словно исходило сияние.
Цицерон вышел в прихожую, и все последовали за ним. Там он поднял лучившуюся счастьем девчурку высоко в воздух, показал ее собравшимся и, повернув лицом к себе, запечатлел на ее щечке звонкий поцелуй.
– А-а-х! – пронесся по толпе восхищенный вздох. Кто-то захлопал в ладоши.
Это не было жестом, рассчитанным лишь на публику. Наедине с дочерью Цицерон все равно сделал бы это, поскольку любил свою ненаглядную Туллию больше всех на свете. Однако он знал, что римский избиратель способен растрогаться из-за пустяка, и разговоры о его нежной отеческой любви пойдут ему только на пользу.
Затем мы вышли в холодное ноябрьское утро и окунулись в суматоху городских улиц. Цицерон шел широкими шагами, я – сбоку от него, приготовив на всякий случай восковые таблички для записей; позади нас семенили Сосифей и Лаврея, нагруженные коробками со свитками, необходимыми нашему хозяину для выступления в суде. По обе стороны от нас, пытаясь любыми средствами привлечь к себе внимание сенатора, но гордые уже тем, что находятся рядом с ним, шагали просители, в том числе Стений. Спустившись с зеленых высот Эсквилина, процессия оказалась в шумном, дымном и вонючем квартале Субура. Здания, стоявшие вдоль улицы, закрывали солнце, а поток пешеходов почти сразу же превратил стройную фалангу наших последователей в порванную нитку бус. Все же они продолжали кое-как тащиться за нами.
Цицерон был здесь хорошо известен, став героем лавочников и торговцев, интересы которых он представлял и которые год за годом видели его проходящим по улицам Субуры. Острый взгляд его голубых глаз подмечал каждую почтительно склонившуюся голову, каждый приветственный жест. Не было нужды шептать ему на ухо имена этих людей: Цицерон помнил своих избирателей гораздо лучше, чем я.
Не знаю, как сейчас, но в те времена, о которых пишу я, в разных частях форума почти постоянно работало шесть или семь судов. Когда они открывались, на форуме было не протолкнуться от защитников и прочих законников, спешивших во всех направлениях. Хуже того, претор каждого из судов прибывал в сопровождении не менее дюжины ликторов, которые расчищали для него путь.
Как назло, мы с нашей скромной свитой подошли к форуму одновременно с Гортензием: на сей раз он сам выступал в качестве претора и торжественно направлялся к зданию сената. Его стража бесцеремонно оттеснила нас в сторону, чтобы мы не мешали великому человеку. Я и сейчас не думаю, что это смертельное оскорбление было нанесено Цицерону – человеку безукоризненных манер и удивительного такта – преднамеренно, но, так или иначе, «второго лучшего защитника Рима» грубо оттолкнули в сторону, и ему осталось лишь наблюдать удаляющуюся спину первого, самого лучшего защитника. Вежливое приветствие замерло на его губах, вместо этого вслед Гортензию посыпались такие отборные проклятия, что я подумал: не засвербело ли у него между лопатками?
В то утро Цицерону предстояло выступать в суде рядом с базиликой[7 - Базилика – прямоугольное здание, разделенное внутри рядами колонн или столбов на продольные части – нефы. В Древнем Риме базилики служили залами суда, рынками и т. д.] Эмилия. Пятнадцатилетний Гай Попиллий Ленат обвинялся в том, что убил собственного отца, вонзив тому в глаз металлический прут. Там уже собралась внушительная толпа. Цицерону предстояло произнести заключительную речь от имени защиты – одно это привлекало множество любопытных. Если бы он не убедил судей в невиновности Попиллия, того ждала бы ужасная участь. По старинному обычаю, после вынесения обвинительного приговора отцеубийце надевали на голову волчью шкуру, а на ноги – деревянные сандалии и отводили его в тюрьму – ждать, пока не будет изготовлен кожаный мешок. Отхлестав преступника розгами, его зашивали в мешок вместе с петухом, собакой, обезьяной и змеей и топили в Тибре. Такая казнь называлась poena cullei.
Толпа жажадала крови. Когда зеваки расступились, пропуская нас, я встретился взглядом с самим Попиллием, молодым человеком, печально известным своей склонностью к насилию. Его черные густые брови успели срастись, несмотря на юный возраст. Он сидел рядом со своим дядей на скамье, отведенной для защитников, сердито хмурился и плевал в любого, кто подходил слишком близко.
– Мы обязаны добиться его оправдания хотя бы для того, чтобы спасти от неминуемой смерти собаку, петуха и змею, – пробормотал Цицерон. Он придерживался мнения, что защитник не обязан разбираться в том, виновен его подопечный или нет. Этим, как он полагал, должен был заниматься суд. Что касается Попиллия Лената, то Цицерон старался освободить его по очень простой причине. Семья юноши дала четырех консулов и, если бы Цицерон вознамерился занять эту должность, могла оказать ему поддержку.
Сосифей и Лаврея поставили коробки с документами. Я наклонился, чтобы открыть первую из них, но Цицерон велел мне не делать этого.
– Не трудись понапрасну, – сказал он и постучал указательным пальцем себя по виску. – Того, что есть здесь, хватит, чтобы произнести речь. – Он отвесил вежливый поклон своему подзащитному. – Добрый день, Попиллий. Уверен, что очень скоро все будет улажено. – Затем, понизив голос, он обратился ко мне: – Для тебя есть более важное поручение. Дай мне свою восковую табличку. – Взяв ее, он принялся что-то писать и одновременно с этим говорил: – Отправляйся в сенат, найди старшего писца и выясни, можно ли вынести это на сегодняшнее заседание. Нашему сицилийскому другу пока ничего не говори. Дело опасное, и мы должны действовать очень осторожно: по одному шагу за один раз.
Я покинул место судилища, прошел половину дороги до курии и только тут осмелился прочитать то, что Цицерон начертал на восковой дощечке. «Волею сената судебное преследование людей в их отсутствие по обвинению в преступлениях, карающихся смертной казнью, подлежит запрету во всех провинциях».
Грудь у меня сдавило: я сразу понял, что это означает. Умно, хитро, окольными путями Цицерон готовился к нападению на своего главного соперника. Я держал в руках объявление войны.
В ноябре председательствующим консулом был Луций Геллий Публикола – грубоватый, восхитительно глупый вояка старой закалки. Рассказывали (по крайней мере, мне говорил об этом Цицерон), что, когда Геллий двадцать лет назад проходил со своим войском через Афины, он пожелал примирить две враждующие философские школы. Он заявил, что устроит диспут, на котором философы раз и навсегда определят, в чем состоит смысл жизни, избавив себя от дальнейших споров.
Я был хорошо знаком с письмоводителем Геллия. Во второй половине дня дел у него оказалось необычно мало, если не считать составления отчета о ходе военных действий, и он с готовностью согласился вынести предложение Цицерона на рассмотрение сената.
– Только учти, – сказал он мне, – и передай своему хозяину: консул уже слышал его шуточку про две философские школы и она ему не очень-то понравилась.
Когда я вернулся в суд, Цицерон уже выступал. Свою речь он не собирался сохранять для потомков, поэтому у меня, к сожалению, не осталось ее записи. Я помню только, что он выиграл дело благодаря хитрому заявлению о том, что, если юный Попиллий будет оправдан, он посвятит всю оставшуюся жизнь военной службе. Неожиданное обещание ошеломило и обвинителей, и суд, и, прямо скажу, самого подсудимого, однако цель была достигнута. Как только огласили приговор, Цицерон, не тратя более ни секунды на Попиллия и даже не перекусив, направился к западной части форума, где стояло здание сената. «Почетный караул» потащился следом за ним, только поклонников стало больше: по толпе пролетел слушок, что знаменитый защитник намерен выступить с еще одной речью.
Цицерон всегда полагал, что главная его работа во благо республики вершится не в здании сената, а вне его стен, на огороженном участке открытого пространства: то был так называемый сенакул, где сенаторы дожидались, когда их вызовут на заседание. Это собрание мужей в белых тогах, которые пребывали там в течение часа или даже больше, было одной из главных достопримечательностей Рима. Цицерон присоединился к сенаторам, а Стений и я – к толпе зевак, собравшихся на другой стороне форума. Несчастный сицилиец по-прежнему не понимал, что происходит.
Уж такова жизнь, что далеко не каждому государственному мужу суждено достичь подлинного величия. Из шестисот человек, числившихся тогда в сенате, лишь восемь могли рассчитывать на избрание преторами и лишь у двоих была возможность достичь империя – высшей, то есть консульской, власти. Иными словами, более чем половине тех, кто ежедневно переминался с ноги на ногу в сенакуле, путь к высоким выборным должностям был заказан раз и навсегда. Знать пренебрежительно звала их «педарии» – те, кто голосует с помощью ног. Все происходило следующим образом: сторонники обсуждаемого постановления собирались возле того, кто его выдвинул, остальные – на другой стороне курии. После этого объявлялось, на чьей стороне большинство.
И все же в каком-то смысле эти граждане являлись становым хребтом республики: банкиры, торговцы и землевладельцы со всех концов Италии – богатые, осторожные, преданные Риму, с подозрением относившиеся к высокомерию и показной пышности аристократов. Как и Цицерон, они в основном были выскочками, первыми представителями своих семей, добившимися избрания в сенат. Это были его люди, и в тот день, прокладывая путь через толпу, он напоминал великого живописца или скульптора в окружении учеников: крепко пожал протянутую руку одного, дружески потрепал по жирному загривку другого, обменялся солеными шутками с третьим, прижав руку к груди, проникновенным голосом выразил соболезнования четвертому. Хотя рассказ о злоключениях этого последнего собеседника явно вызывал у Цицерона откровенную скуку, вид у Цицерона был такой, словно он готов выслушивать жалобы до заката. Но вот он выудил из толпы кого-то еще, с изяществом заправского танцовщика повернулся к страдальцу, извинился и в тот же миг погрузился в новую беседу. Время от времени он делал жест в нашу сторону, и сенатор, с которым он говорил, расстроенно качал головой или согласно кивал, по-видимому обещая Цицерону свою поддержку.
– Что он сказал про меня? – спросил Стений. – Что он намерен предпринять?
Я промолчал, поскольку сам не знал ответа.
К этому времени стало очевидно: у Гортензия уже возникли подозрения, но он пока не понял, что именно затевается. Повестка дня была вывешена на обычном месте – возле входа в сенат. Гортензий остановился, чтобы прочитать ее, а затем отвернулся. На лице его появилось озадаченное выражение. Видимо, он дошел до слов: «…Судебное преследование людей в их отсутствие по обвинению в преступлениях, карающихся смертной казнью, подлежит запрету во всех провинциях».
Геллий Публикола в окружении своих помощников находился на положенном месте – сидел у входа в курию на резном стуле из слоновой кости, дожидаясь, пока авгуры[8 - Авгур – член римской жреческой коллегии, выполнявший официальные государственные гадания (ауспиции).] не закончат толковать ауспиции. Только после этого он мог торжественно пригласить сенаторов в курию. Гортензий приблизился к нему и, протянув руки ладонями вверх, задал какой-то вопрос. Геллий пожал плечами и раздраженно ткнул пальцем в сторону Цицерона. Резко развернувшись, Гортензий увидел, что его честолюбивый соперник стоит в окружении нескольких сенаторов и все они перешептываются о чем-то с заговорщицким видом. Нахмурившись, он направился к своим друзьям из числа аристократов. Это были братья Метеллы – Квинт, Луций и Марк, – а также два бывших консула, на деле правившие государством, уже немолодые: Квинт Катул (Гортензий был женат на его сестре) и Публий Сервилий Ватия Исаврик. Сейчас, столько лет спустя, я всего лишь пишу на бумаге их имена, и все равно по моей спине бегут мурашки: то были суровые, несгибаемые, приверженные старым республиканским порядкам люди, каких больше нет.
Гортензий, видимо, поведал им о законе, вынесенном на рассмотрение сената, поскольку все пятеро повернули головы в сторону Цицерона. Сразу после этого протяжный звук трубы оповестил о начале заседания, и сенаторы потянулись в курию.
Старое здание сената – курия – внутри было холодным, мрачным, похожим на пещеру. Помещение разделялось на две равные части проходом, выложенным черными и белыми плитками. Вдоль него по обе стороны тянулись ряды нешироких деревянных скамей, на которых полагалось сидеть сенаторам. В дальнем конце стоял помост со стульями, предназначенными для консулов.
Столбы ноябрьского света, тусклого и голубоватого, падали сквозь узкие незастекленные окна, проделанные прямо под кровлей, покоившейся на массивных стропилах. Голуби гордо вышагивали по подоконникам и летали под крышей, так что на сенаторов падали перышки и – время от времени – испражнения. Некоторые полагали, что быть обгаженным во время выступления сулит удачу, другие считали это дурным предзнаменованием, а кое-кто был уверен, что все зависит от цвета птичьего помета. Уж поверь мне, читатель, суеверий в те времена было множество, и каждый толковал их по-своему!
Цицерон не обращал на голубей внимания; точно так же его не волновало, что происходит с внутренностями принесенного в жертву барана, откуда раздался удар грома, справа или слева, в какую сторону направляется стайка птиц. Все это, по его глубокому убеждению, было никчемными глупостями. Тем не менее впоследствии он вознамерился войти в коллегию авгуров и участвовал в выборах.
Согласно древнему обычаю, который в те времена блюли неукоснительно, двери курии оставались открытыми, чтобы граждане могли все слышать. Толпа, в которой были я и Стений, хлынула через весь форум по направлению к курии, где нас остановила… обычная веревка, натянутая поперек. Геллий уже держал речь, зачитывая сенаторам донесения военачальников с полей сражений. Известия поступали вполне утешительные. Самым обнадеживающим был доклад Марка Красса – толстосума, который в свое время утверждал, что человек не может считаться богатым, если он не в состоянии содержать легион из пяти тысяч воинов. Так вот, Красс говорил, что его войско наносит сокрушительные и жестокие поражения взбунтовавшимся рабам во главе со Спартаком. Помпей Великий, воевавший в Испании уже шесть лет, по его словам, добивал остатки мятежных шаек. Луций Лукулл триумфально сообщал о многочисленных победах над войском царя Митридата в Малой Азии.
У каждого из трех военачальников в сенате имелись свои сторонники. После того как все сообщения были зачитаны, они стали один за другим подниматься с мест, чтобы воздать хвалу своему покровителю и исподволь очернить его соперников. Все эти уловки были знакомы мне со слов Цицерона, и я шепотом рассказывал о них Стению:
– Красс ненавидит Помпея и мечтает раздавить Спартака раньше, чем Помпей со своими легионами вернется из Испании, чтобы пожинать лавры. Помпей, в свою очередь, ненавидит Красса, он лелеет мечту первым одержать победу над Спартаком и стяжать тем самым лавры. И Красс, и Помпей ненавидят Лукулла, потому что он имеет в своем распоряжении лучшие силы.
– А кого ненавидит Лукулл?
– Разумеется, Помпея и Красса, которые строят козни против него.
Я был счастлив, как ребенок, без ошибок сделавший домашнее задание. Все происходящее представлялось мне всего лишь игрой. Откуда мне было знать, куда эта «игра» заведет нас с хозяином!
Обсуждение донесений вылилось в беспорядочные выкрики. Затем сенаторы разделились на кучки и стали переговариваться между собой. Геллий, мужчина шестидесяти с лишним лет, вытащил из пачки документов тот, который был подан от имени Цицерона, поднес ее к близоруким глазам, а затем стал искать глазами в толпе беснующихся сенаторов самого Цицерона. Будучи младшим сенатором, тот сидел на самой дальней лавке, возле двери. Цицерон встал, чтобы его было видно, Геллий сел, а я приготовил свои восковые таблички. В зале повисла тишина; Цицерон ждал, пока она не сгустится. Старый трюк: напряжение в зале должно достичь высшей точки. Когда тишина стала совсем уж гнетущей и многим начало казаться, что тут не все ладно, Цицерон заговорил – поначалу тихо и неуверенно, так что присутствующие напрягали слух и вытягивали шеи, бессознательно попадаясь на эту нехитрую ораторскую уловку.
– Достопочтенные сенаторы! Боюсь, по сравнению с волнующими донесениями наших овеянных славой полководцев то, о чем собираюсь сказать я, покажется мелким и незначительным. Но, – он возвысил голос, – если это высокое собрание становится глухим к мольбам о помощи, исходящим от ни в чем не повинного человека, все славные подвиги, о которых только что говорилось, оказываются бессмысленными, и выходит, что наши воины проливают кровь понапрасну. – (Со стороны скамей, стоявших за Цицероном, донесся одобрительный гул.) – Сегодня утром в мой дом пришел именно такой – ни в чем не повинный – человек. Кое-кто из нас поступил с ним настолько чудовищно, бесстыдно и жестоко, что даже боги прослезятся, услышав об этом. Я говорю об уважаемом Стении из Ферм, который еще недавно жил в Сицилии – провинции, ввергнутой в нищету и беззаконие власть имущими.
При упоминании Сицилии Гортензий, развалившийся на скамье, что стояла в непосредственной близости от консулов, резко дернулся и сел прямо. Не сводя глаз с Цицерона, он слегка повернул голову и принялся что-то шептать Квинту, старшему из братьев Метеллов. Тот повернулся назад и обратился к Марку, младшему из этой родственной троицы. Марк присел на корточки, чтобы лучше слышать указания, а затем, отвесив почтительный поклон председательствовавшему на заседании консулу, торопливо пошел в мою сторону. В первую минуту я подумал, что меня сейчас будут бить, – они были скоры на расправу, эти братья Метеллы, – однако Марк, даже не взглянув на меня, поднял веревку, скользнул под нее и, протолкавшись сквозь сенаторов, растворился в толпе.
Цицерон тем временем расходился не на шутку. После нашего возвращения от Молона, который вбил в голову своего ученика мысль о том, что для оратора важны только три вещи – исполнение, исполнение и еще раз исполнение, – Цицерон провел много часов в театре, изучая актерские приемы. Он научился искусно управлять своей мимикой и вести себя по-разному, смотря по обстоятельствам. С помощью едва уловимой перемены в интонациях, еле заметного жеста он отождествлял себя с теми, к кому обращается, вызывая у них доверие. В тот день он устроил настоящее представление, противопоставляя чванливую самоуверенность Верреса спокойному достоинству Стения, рассказывая о том, как многострадальный сицилиец пострадал от подлостей Секстия, главного палача провинции. Стений не верил своим ушам. Он находился в городе меньше одного дня, а его скромная особа уже успела стать предметом обсуждения в римском сенате!
Гортензий тем временем бросал взгляды в сторону дверей. Когда же Цицерон перешел к заключительной части своего выступления, заявив: «Стений просит у нас защиты не просто от вора, а от человека, который по долгу службы должен сам защищать сограждан от воров!» – он наконец вскочил на ноги. Согласно правилам сената, действующий претор во всех случаях имел неоспоримое преимущество перед обычным педарием, поэтому Цицерону оставалось лишь умолкнуть и опуститься на свое место.
– Сенаторы! – загремел Гортензий. – Мы выслушивали все это достаточно долго и стали свидетелями самого вопиющего приспособленчества, когда-либо виденного в этих стенах! Нам предлагают обсудить невнятное, расплывчатое постановление, к тому же направленное на защиту одного-единственного человека! Нам не потрудились объяснить, что мы должны обсуждать, у нас нет доказательств того, что все услышанное нами является правдой! Гая Верреса, уважаемого и заслуженного представителя нашего общества, в чем только не обвиняют, а он даже не может защитить себя! Требую немедленно закрыть заседание.
Гортензий сел под аплодисменты аристократов. Цицерон вновь поднялся со своего места. Лицо его было непроницаемым.
– Сенатор, по всей видимости, не удосужился должным образом ознакомиться с моим предложением, – заговорил он, изображая притворное удивление. – Разве я хоть словом обмолвился о Гае Верресе? Коллеги, я вовсе не призываю сенат голосовать за или против Гая Верреса. Действительно, было бы несправедливо судить Гая Верреса в его отсутствие. Гая Верреса здесь нет, и он не может защитить себя. А теперь, когда мы пришли к согласию относительно этого, не изволит ли Гортензий распространить его также и на моего клиента, согласившись с тем, что мы не должны также судить этого человека в его отсутствие? Или для аристократов у нас один закон, а для остальных – другой?
Напряженность в зале стала еще ощутимее, педарии уже сгрудились вокруг Цицерона. Толпа за дверями сената радостно рычала и волновалась. Кто-то грубо ткнул меня сзади, и тут же между мной и Стением протолкался Марк Метелл. Проложив себе плечами путь к дверям, он поспешил по проходу к тому месту, где сидел Гортензий. Цицерон сначала следил за ним с удивлением, но затем его лицо просветлело: он словно что-то понял. Тогда мой хозяин воздел руку вверх, призывая сенаторов к молчанию.
– Очень хорошо! – вскричал он. – Поскольку Гортензий выказал недовольство расплывчатостью моего проекта, давайте сформулируем его иначе, чтобы он уже ни у кого не вызывал сомнений. Я предлагаю следующую поправку: «Принимая во внимание то обстоятельство, что Стений подвергся преследованию в его отсутствие, мы соглашаемся с тем, что с этих пор его не должны судить заочно, а если подобные разбирательства уже состоялись, следует признать их недействительными». А я призываю вас: давайте проголосуем за этот документ и, в соответствии со славными обыкновениями римского сената, спасем невинного человека от ужасной смерти на кресте!
Под смешанные звуки аплодисментов и улюлюканья Цицерон сел, а Геллий поднялся с места.
– Предложение внесено! – объявил он. – Желает ли выступить кто-то еще из сенаторов?
Гортензий и братья Метеллы, а также несколько других членов их партии, среди которых были Скрибоний Курион, Сергий Катилина и Эмилий Альба, повскакали со своих мест и сгрудились возле передних скамеек. В течение нескольких секунд казалось, что зал разделится на две части. Это полностью соответствовало замыслу Цицерона, но вскоре аристократы угомонились, остался стоять лишь сухопарый Катул.
– По-видимому, мне нужно выступить, – проговорил он. – Да, у меня определенно есть что сказать.
Катул, жесткий и бессердечный, как камень, был прапрапрапрапраправнуком (надеюсь, я не ошибся с количеством «пра») тех самых Катулов, которые разгромили Гамилькара в первой Пунической войне. Казалось, что в его скрипучем старческом голосе звучит сама двухвековая история.
– Да, я буду говорить, – повторил он, – и первым делом я скажу, что вот этот молодой человек, – он указал на Цицерона, – не имеет ни малейшего представления о «славных обыкновениях римского сената», иначе он знал бы, что один сенатор никогда не нападает на другого заочно – только лицом к лицу. В этом незнании я усматриваю недостаток породы. Я смотрю на него, такого умного, неуемного, и знаете, о чем я думаю? О мудрости старой поговорки: «Унция хорошей наследственности стоит фунта любых других достоинств».
По рядам аристократов пробежали раскаты смеха. Катилина, о котором мне еще многое предстоит рассказать, указал на Цицерона, а потом провел пальцем по своей шее. Цицерон вспыхнул, но не утратил самообладания. Он даже ухитрился изобразить некое подобие улыбки. Катул, улыбаясь, повернулся к сидевшим сзади. В профиль его горбоносое лицо напоминало те, что чеканят на монетах. Затем он вновь повернулся к залу:
– Когда я в первые вошел под эти своды в консульство Клавдия Пульхра и Марка Перперны…
Он продолжал говорить, и теперь его голос напоминал деловитое, уверенное жужжание.
Мы с Цицероном встретились глазами, и он, беззвучно произнеся что-то одними губами, посмотрел на окна, а затем мотнул головой в сторону дверей. Сразу поняв, чего он хочет, и стал пробираться через толпу к открытому пространству форума. Я сообразил и еще кое-что: совсем недавно Марк Метелл выходил из зала, получив точно такое же поручение.
В те времена, о которых я веду рассказ, рабочий день заканчивался с закатом, после того как солнце оказывалось к западу от Менийской колонны. Именно это должно было вот-вот произойти, и я не сомневался, что писец, следивший за временем, уже торопился в курию, чтобы сообщить о скором заходе светила. Стало очевидно, что Гортензий и его дружки вознамерились говорить до конца рабочего дня, чтобы не дать проголосовать за закон, представленный Цицероном.
Взглянув, где находится солнце, я бегом пересек форум в обратном направлении, снова протолкался к дверям курии и оказался у порога как раз в тот миг, когда Геллий встал и объявил:
– Остался один час!
Цицерон тут же вскочил с места, желая поставить на голосование свое предложение, однако Геллий снова не дал ему слова, поскольку Катул все еще продолжал выступать. Он говорил и говорил, рассказывая бесконечную историю управления провинциями, начав чуть ли не с того дня, как волчица взялась выкармливать Ромула. Когда-то отец Катула, тоже консул, покончил с собой: уединился в закрытом помещении, развел костер и задохнулся от дыма. Цицерон не раз повторял с желчью, что Катул-старший, вероятно, сделал это, чтобы не выслушивать очередную речь своего сына.
После того как Катул кое-как добрался до конца своего выступления, он тут же передал слово Квинту Метеллу. Цицерон снова встал и снова оказался бессилен перед правом старшинства. Метелл был претором и если бы сам не захотел уступить слово Цицерону, тот не смог бы ничего поделать. А уступать право слова Квинт явно не собирался. Несмотря на протестующий гул, Цицерон все же поднялся на ноги, но люди, находившиеся по обе стороны от него, в том числе Сервий, его друг и коллега, не хотели, чтобы он выглядел глупо, и принялись предостерегающе дергать его за тогу. Наконец Цицерон сдался и сел на скамью.
Зажигать лампы и факелы в помещении сената категорически возбранялось. Сумерки сгущались, и вскоре сенаторы в белых тогах, неподвижно сидевшие в ноябрьской мгле, стали напоминать собрание призраков.
Метелл бубнил, казалось, целую вечность, но потом все же сел, уступив слово Гортензию – человеку, который мог часами говорить ни о чем. Все поняли, что спорам пришел конец, и действительно, через некоторое время Геллий объявил заседание закрытым. Предвкушая ужин, старик проковылял к выходу, предшествуемый четырьмя ликторами, которые торжественно несли его резной стул из слоновой кости. Как только он вышел из дверей, за ним потянулись сенаторы, и мы со Стением отошли назад, чтобы дождаться Цицерона на форуме. Толпа вокруг нас заметно поредела. Сицилиец по-прежнему приставал ко мне с расспросами о том, что происходит, но я счел за благо не отвечать. Я представил себе, как Цицерон в одиночестве сидит на одной из задних скамей, дожидаясь, пока не опустеет зал. Он потерпел поражение, думал я, и наверняка не хочет ни с кем говорить. Однако в следующий миг я с удивлением увидел его выходящим из дверей. Он оживленно беседовал с Гортензием и еще с одним сенатором, постарше, которого я не узнал в лицо. Остановившись на ступенях курии, они поболтали еще пару минут, обменялись рукопожатиями и разошлись.
– Знаете, кто это? – спросил Цицерон, приблизившись к нам. Он совсем не выглядел расстроенным, даже напротив – казался оживленным, чуть ли не радостным. – Это отец Верреса. Он обещал написать сыну и потребовать больше не преследовать Стения, если мы пообещаем не поднимать снова этот вопрос на заседаниях сената.
Бедный Стений испытал такое облегчение, что мне показалось, будто он сейчас же умрет от радости и благодарности. Упав на колени, он принялся целовать руки сенатора. Цицерон кисло улыбнулся и помог ему подняться на ноги.
– Милый Стений, прибереги свою благодарность до того времени, когда мне удастся добиться чего-то более существенного. Он всего лишь обещал написать сыну, и не более того. Это еще не залог успеха.
Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом