Читать «Из жизни людей. Полуфантастические рассказы и не только…» — Александр Евгеньевич Тулупов онлайн
Страница 2 из 3
Сразу на сцену. Актриса, очевидно, переживала за своё выступление. Но всё прошло замечательно. Не помню точно, о чём она говорила переполненному залу с подростками, вроде что‑то про слонов больших и маленьких. Это была притча, смысл которой теперь уж я и не припомню. А затем – песня.
За кулисами чай с пирожками – и обратно в путь.
Доехали в два раза быстрее. Очень много говорили. Занятно всё это… Повезло мне познакомиться и лично узнать интересного человека!
Как она мой сон‑то «считала» – а?! Настоящая актриса! Её приёмная телепатическая антенна – от Бога!
Через год ещё раз, но уж совсем коротко виделись на торжественном мероприятии в парке Победы на Поклонной горе.
Но интересной для меня была, конечно, та – первая встреча…
Офыбка
Нам было тогда лет по двадцать семь. У моего друга-одноклассника умер отец. Я давно знал покойного и потому был приглашён на похороны и поминки. Похороны прошли очень достойно. Была, правда, небольшая заминка при заколачивании крышки гроба… Папа был высокого роста и по смерти ещё изрядно прибавил. Оказывается, покойники увеличивают свой рост сантиметров на пять-десять. Так что, когда случится вам, не дай Бог, кого хоронить, не оплошайте и заказывайте гроб подлиннее прижизненного размера усопшего. Тут ещё и на него надели модельные туфли на каблуках. Вот ноги и не полезли. Стали втискивать силой, так голова высунулась за бортик. Пришлось в коленях подогнуть, да так – к ангелам, в смысле, под землю и отправить. Нет, неправильно написал: тело отправили под землю, а душа-то, наверно, улетела в сопровождении ангелов.
После похорон приехали поминать домой. Человек двадцать. Стол накрыт. Покурили и сели кушать. За столом, кроме двоих сыновей и вдовы, присутствовали друзья покойного, сподвижники (папа был художник), родственники и я. Рядом со мной и оказался один из родственников. Это был солидного вида дядечка лет пятидесяти в торжественном костюме, на лацкане пиджака которого висел значок Депутата Верховного Совета РСФСР.
Прозвучал короткий поминальный тост. Молча выпили. Ткнули вилками, куснули. Второй короткий тост… Выпили, ткнули, куснули… Молчим, жуём… Как‑то неловко. Водка ещё не «забрала», да и вообще тяжело на сердце. И тут депутат в образовавшейся паузе как бы мне, но этак довольно громко и поставленным голосом, который все сразу услышали, тыкая вилкой в направлении блюда, и говорит: «Селёдка на поминальном столе – это офыбка…» И так он это важно и со знанием заявил, что никто хоть и не понял, что за слово было в конце фразы, но все сразу как‑то передёрнулись и стали глазеть друг на друга, ища разъяснения. Я осмелел первым, наверно, из-за того, что обратились вроде ко мне – я ж рядом сидел, да и был самый молодой… Итак, я набрал в лёгкие воздух и робко спросил, в конце вопроса уходя на фальцет:
– Штооо?
– Селёдка на поминках – офыбка, – повторил ещё более категорично важный гость.
– Ой! – первой догадалась и беспокойно вскинулась вдова. Она, поспешно встав из-за стола, скоро подошла к другому его краю, где и стояла та самая «ОФЫБКА», и уж было хотела вовсе утащить блюдо с селёдкой куда‑нибудь на кухню с глаз долой, будто от селёдки на столе зависело, попадёт ли её новопреставленный супруг в нужные ворота где‑то там – далеко за облаками и, может, даже гораздо выше, ну уж точно – не ниже, нежели вход в двери Верховного Совета РСФСР. Но тут гость по-доброму и даже с некой достойной снисходительностью остановил женщину и твёрдо заявил своё непоколебимое «нет»: – Нет, нет, нет – не надо! Пусть уж стоит – не страФно! Оказалось, что он напрочь не выговаривает букву «Ш» и совершенно этого не смущается и даже как бы напротив… Ну не страшно, так не страшно. Тем более, что я и ещё пара человек уже съели по кусочку этой неподобающей случаю селёдки. И вроде ничего…
Тут всех сразу отпустило, и поминки покатились дальше как по маслу. Последовал третий душевный тост от одного из художников, затем официальный от самого противника селёдки, далее от детей и остальных родственников. Я тоже сказал что‑то. Мой сосед между тостами в задумчивости ещё несколько раз пробурчал про ошибку, но его уже никто не слушал. Одним словом, поминками все остались очень довольны.
Примерно через двадцать лет, будучи в гостях на очередном дне рождения всё у того же моего одноклассника, я спросил, помнит ли он тот случай на поминках, и как поживает его высокопоставленный родственник? – Да, ты знаешь, – улыбнулся мой друг, – недавно умер его почти столетний отец, и мы с матерью были на похоронах. Так вот на столе, кроме прочего, стояли блюда с селёдкой, и все гости трескали её за обе щеки. И сам депутат трескал! И ни про какую ошибку даже не заикался.
В строю и вне… Самый счастливый день
Это было 2 декабря в пятницу.
До дембеля оставалось пять месяцев.
«Рота, подъём!»– прозвучала ненавистная команда.
«Как же так, я не услышал предварительного оповещения приготовиться к подъему?»
Я вскочил и в кальсонах побежал в туалет, но на полпути увидал, что рота уже стоит в строю. Все одеты… Что за чёрт?!
Побежал обратно одеваться.
Через минуту выбегаю уже по форме и в строй. Перед строем меня останавливает Серёга Жалнин, берёт за руку и ставит рядом с собой. Сергей рядовой «старик», как и я… И чего это он?! Спросонок, ничего не понимая, встаю с ним перед строем. Где офицеры и сверхсрочник старшина?! Куда они все подевались? И тут он давай командовать всей роте:
– Ррааавняяяйсь! СмииирррнО!
Ррравнение на средину! – поворачивается ко мне и отдает рапорт:
– Рядовой Тулупов, весь личный состав роты поздравляет Вас с днём рождения и желает здоровья и скорейшего дембеля! Ура!!
И все сто человек как заорут:
– Уррааа! Уррааа!! Уррааа!!!
– Вольно, разойтись! – скомандовал Сергей. И тут все бросились меня поздравлять, хлопать по спине, плечам, обнимать и пожимать руки.
А ведь я совершенно забыл про свой день рождения! Совершенно! Ещё и спросонья…
Все были так расположены, так доброжелательны и при этом так искренни!
Подошёл «салага» рядовой Толик Автономов из-под Тулы и сказал этак изумлённо:
– А я думал, что ты только год отслужил или даже меньше…
Это он так решил потому, что я, став «стариком» и будучи в наряде дежурным или дневальным по роте, всегда сам брался мыть сортир, кабинки с «очком», раковины и пол. Одним словом, самую грязную, неприятную и даже унизительную работу. Таковой она ощущалась особенно для «салаг». К тому же над ними часто подсмеивались. А в моё дежурство никто даже плюнуть бы на пол не посмел, да и сходить мимо унитаза тоже. Сердитый я был для своих. Убраться же мне было несложно, а молодых избавляло от унизительной процедуры. И без того они после гражданской домашней жизни ходили гнобимые, подавленные, да ещё и лысые.
Весь день я был под впечатлением утреннего события. Все мне при встрече улыбались, разделяя мою радость. И, когда после отбоя лег в койку, то никак не мог уснуть и тоже всё улыбался, как Юрий Деточкин после спектакля, когда он ехал в окружении милиционеров в КПЗ. И подумал тогда: «Как же хорошо жить! Никогда не забуду этот день!»
И ведь не забыл.
Армейская жизнь и события того времени – это отдельная тема. Там, наверно, есть на что опереться, и, может, даже случится так, что именно те «луковки» позволят мне достойно предстать перед райскими вратами и перевесят все обиды, которые я часто, вольно или невольно, наношу своим самым любимым и близким людям.
В строю и вне… Ещё один самый счастливый день…
Не знаю, как сейчас, но в советское время в армии в столовой было так…
Мы заходили в зал всей ротой, вставали с обеих сторон к длинным столам и ждали команду: «Садись!» Если садились на скамейки не одновременно или старшина был просто не в духе, то звучала команда: «Отставить!» И затем снова: «Садись!» Иной раз до семи приседаний доходило, а то и более…
За каждый стол садились десять человек. Рассаживались так: во главе два-три «старика»; далее – отслужившие год и более, которых называли «шнурки» или «черпаки»; ну, и в самом конце пара-тройка «молодых» или «зелёных». Котелок с едой стоял возле «молодых» и один из них раскладывал её по тарелкам. Распределял он таким образом, что куски мяса доставались сначала «старикам», затем «шнуркам» и уж после «молодым». Белый хлеб и масло тоже сразу передавались «старикам», они забирали самые толстые горбушки, и тарелка отправлялась дальше. С сахаром было всё то же… Часто в конце стола почти не оставалось ни мяса, ни хлеба, ни сахара. И никому не было никакого дела до того, как‑то там недоевший первогодка будет весь день ноги таскать?
Учитывая, что ближе к весне кормили в основном «кирзой» (так называли перловку) да квашеной капустой, то «зеленке» становилось совсем грустно.
И тут я, с Вашего разрешения, немного отвлекусь…
Помню, только прибыли мы из «учебки», буквально, в один из первых же субботних парко–хозяйственных дней нас отправили солить и квасить капусту. Там в огромном ангаре мы должны были резать кочаны свежей капусты на крупные части и бросать их в ёмкость, обложенную кафелем, похожую на небольшой бассейн размером четыре на четыре и глубиной метра в три. Сначала капустой покрыли дно. Затем посолили, вскрывая и высыпая несколько пачек с крупной солью на образовавшийся слой. Дальше было самое интересное… Нам каждому ещё перед началом работ выдали резиновые сапоги. Надев их, надо было прыгнуть вниз чана и что есть силы толочь ногами эту самую капусту. Но если прыгнуть всем, а нас было пять человек, то как же потом оттуда выбираться и готовить новую порцию? Наконец, благодаря смекалке старшего, и, соответственно, более опытного старослужащего, назначенного нами командовать, додумались мы до того, что спрыгнуть должны двое, а трое будут им туда сверху заготовки кидать. И так совместными усилиями поднимать утрамбованные слои капусты до самых краёв чана. Таким образом, предполагалось, что топтуны вместе с капустой тоже приподнимутся и в конце концов вылезут.
Не помню, откуда появлялась капуста. То ли она лежала там, в ангаре, гуртом, то ли её нам подносили в корзинах, но суть не в этом. Суть в том, что через час все замудохались чуть не до смерти, а чан не заполнился даже на четверть. Особенно устали те, которые пошли в забой. У них там внизу через полчаса ноги сначала стали ватными, а потом и вовсе окаменели, и воины очень пожалели о своем погружении в капустный бассейн. Они отчётливо поняли, что сильно погорячились, когда первое время почём зря молотили ногами, превращая капусту в кашу. Мы, в том числе и я, которые сверху – тоже не лошади: подносить, резать да забрасывать в чан. Стало ясно, что дело «швах»: сучить ногами надо реже и капусту резать крупнее, иначе ребят не спасти, и останутся они дальше жить да служить в соленой капусте собственного приготовления.
Прошло ещё немало времени, и треть чана мы накидали. Тут один из наших – верхних – который «старик» и начальник, заявил, что пойдет вниз к товарищам, и что он, оказывается, знает, как надо солить и давить, так как этим с успехом занимался на гражданке, где‑то там у себя, работая в колхозе. Он и действительно, бодро спрыгнув вниз, начал давить кочаны, пританцовывая, будто Адриано Челентано, который подобным образом мял виноград в каком‑то там итальянском фильме.
Но знаток и передовик-колхозник как‑то очень быстро выдохся, перестал плясать, остановился, задумался, взгляд его на секунду остекленел, он вдруг засуетился, завертелся, быстро расстегнул ширинку и начал ссать прямо в капусту. Мы – двое, оставшиеся сверху, – гневно возмутились и заорали, мол, ты с ума сошел, ведь сами зимой жрать всё это будем! Совсем, что ли опупел! Он же, ничуть не устыдившись, заявил, что мы ничего не понимаем, и разницы никакой нет между тем, что в пачке с солью и тем, что в его струе: оно, хоть и несколько иное, однако тоже – соль! Но самое жуткое случилось следом… Те двое нижних, что прежде уработались и остолбенели, вдруг тоже свои хозяйства подоставали и повторили действия старшóго знатока производства. Он, видимо, открыл их морально–физиологические крантики, после чего хлопчики и привнесли в процесс квашения свой неповторимый специфический букет. Была у меня и ещё одна, но уже строго медицинская, версия произошедшего. Она заключалась в том, что они там – в чане – нанюхались испарений капустного сока с солью, и в их мозгах произошёл тот же эффект, что и у граждан, сующих головы в целлофановые пакеты и вдыхающих там ядовитый толуоловый клей марки «Момент».
Неумолимо подступало время обеда. Мы неистово подносили, резали, солили и топтали. К обеду успели наполнить гораздо больше половины чана и вытащить наверх обессилевших товарищей.
И вот позже каждый раз, когда в столовке давали квашеную капусту, я маялся сомнениями: уж не из того ли самого бассейна принесли нам покушать?
Но вновь продолжим наше основное повествование, не ради же капусты я затеял тут целый рассказ писать…
Нас было четверо…
Мой друг Генка Анисифоров – одного со мной призыва: спокойный, выдержанный, среднего роста, черноволосый и коренастый русский татарин из-под Казани с резким прижатым голосом. Он тогда был очень похож на актера Николсона в молодости, такая же демоническая внешность: почти прозрачные под нависшим лбом серые глаза и сам взгляд – чрезвычайно жёсткий и даже пугающий. До армии он занимался штангой, ничего из литературы не читал, жил сам себе на радость, активно встречался с женщинами и в этом плане казался продвинутым, но в роте о своих интимных отношениях предпочитал лишнего не болтать. Генка обладал острым природным умом. Я поражался точности его восприятия в оценке людей, способности к ситуационному юмору, умению себя достойно держать с офицерами и «стариками», и главное – это его внутренняя порядочность во всём.
Мы оба сошлись на том, что «стариковать» и унижать «зелёнку» – занятие недостойное, и когда сами станем «дедами», то откажем себе в этом сомнительном удовольствии.
К нам сразу примкнул и полностью разделил эту тему Сережа Власов из Свердловска (ныне – Екатеринбург). Сергей – блондин с большими залысинами на лбу, интеллигентный и тихий молодой человек, скорее, напоминал какого‑то мыслителя, нежели рядового советской армии. Говорил он негромко, как бы сам себе, но при этом смотрел прямо в глаза собеседнику, был хоть и мягок, но тверд (такое противоречие иногда бывает), матом совершенно не ругался, вывести его из равновесия было практически невозможно. Только мы с ним во всей роте не делали дембельского альбома и не перешивали форму, готовясь к выходу в гражданскую жизнь. Наше общее понимание всего вокруг происходящего казалось совершенно естественным и неудивительным.
Через месяц после начала большого эксперимента наши действия поддержал ещё один «старик» – Сергей Антропов. Меня с ним связывала одна интересная тема… Вот ведь странно устроена человеческая то ли логика, то ли психика! Как вы сможете прочитать в конце рассказа, моя фамилия – Тулупов. Ракетными вой-сками стратегического назначения, где я служил, командовал тогда генерал армии В. Ф. Толубко. Раз в месяц ко мне кто‑либо из сослуживцев подходил и с загадочным выражением лица тихо спрашивал:
– А Толубко, случайно, не твой родственник?
– Нет, не мой, – с завидным постоянством, как дятел, повторял я, – он же Толубко, а я – Тулупов.
– Не, ну, может, какой дальний родственник? – продолжая надеяться, допытывался вопрошающий.
И самое интересное, что в вопросах никогда не было никакой иронии или сарказма – всё с широко раскрытыми глазами и последующим разочарованием.
К Сергею Антропову подходили ещё более почтительно, ведь там родственником мог оказаться сам Председатель КГБ СССР Ю. В. Андропов. Да и буковка менялась всего одна… И разочарование у интересующегося было сильнее, нежели в моём случае.
Но к делу! Что же за тема такая появилась у нас, а точнее, у меня в последний отрезок службы? Один бы я никогда не воплотил этой идеи в жизнь – сожрали бы свои же «деды». Они и так чуть позже пытались развернуть нас в русло «славных» традиций армейской дедовщины. Но Генка зыркнул исподлобья, я что‑то злобно прорычал, Сережа тоже твердо выдвинул свой тихий, но разумный аргумент, и от нас отстали.
Суть в том, что удумал я распределять еду за столом, начиная с молодых, в расчете на их сознательность и чувство врождённой справедливости, которое, как искра Божья или Святый Дух (называйте, как вам удобней и ближе), всегда с нами и в нас от самого рождения и до смерти. Хоть Евангелие я тогда ещё и не читал, но почувствовал как‑то, что именно так будет справедливо и правильно. И загорелся я этой идеей, и поделился ею, и приняли её тогда друзья мои очень близко к сердцу.
Конечно, дедовщина сильно привлекательна не только отслужившим бо́льшую часть срока как возможность сачкануть и самоутвердиться, но и – а это, наверное, самое главное – удобна она и привлекательна офицерам, которые могут в своё отсутствие оставлять внутреннее управление в воинском коллективе на самотёк в расчете на сложившееся иерархическое устройство. Всё бы оно ничего, ведь и, действительно, прослуживший дольше, хоть и не на много, – старше и опытнее, и, конечно, ему бы помогать офицерам в управлении, обучая молодняк, если бы, однако, очевидно благая цель извращённо на каждом шагу не подменялась на откровенные издевательства и унижения… Что может правильно понимать молодой девятнадцатилетний парень в отношении такого же, как он сам, который всего‑то на один год младше его самого? Да почти ничего! Превалирует только одно – желание сатисфакции за предшествующее годичное подчинение с унижениями. Конечно, были и «старики» над нами, которые именно подсказывали и учили. Но и они шли в общем потоке таких взаимоотношений, которые обижают любого нормального человека, не смея либо не желая нарушить сложившиеся устои.
Здесь я бы хотел ввести одно объяснение…
Среди служащих срочников, как, впрочем, и в любом коллективе, где существуют иерархические отношения, случаются такие экземпляры, которых невозможно не унизить. Они настолько готовы моментально и при малейшей опасности или давлении подставить вам свой зад, что соблазн дать по нему коленом преодолеть почти невозможно. Если только брезгливо не отвернуться и с досады не плюнуть на пол. Этот тип людей, существовавший во всех народах всех стран и во все времена, названный мизерабль (отверженный), прекрасно известен. Хотя и среди них, если следовать сочувствующему им Виктору Гюго, есть граждане, достойные уважения. Впрочем, не о них здесь речь: ни о тех, кому сочувствовал великий писатель, ни тем более о тех, кто даже и его сочувствия не удостоился. Мы говорим о психически нормальных людях, которых пыталась сломать порочная армейская система. И это, заметьте, не касается необходимого воспитания у молодых и порой избалованных ребят, уважения к любому труду, чувства ответственности за порученное дело, навыкам самообслуживания и социализации. Да и ещё много чего необходимого, что насильно и жестко прививает армейская жизнь во благо!
Итак, мы втроём всё обговорили и твёрдо решили, как я уже написал выше, организовать такой стол, где распределение происходит с другого края, то есть с молодёжной его части. Туда же поставили кроме котелка белый хлеб и сахар. В первый опытный день мы, «старики» – организаторы, были все в сборе, заняв свои места во главе стола. Эксперимент начался неожиданно для всех, кроме нас. Перед молодыми поставили котелок, хлеб и сахар. Распределять должны были они сами. Мы пассивно сидели и ждали своей оставшейся доли. Через минуту, когда молодые всё распределили, то оказалось, что мы трое остались без сахара, хлеба и мяса вовсе. «Черпаки» въехали сразу и взяли себе меру, как обычно. А вот самые юные расхватали всё с переизбытком. «Черпаки» заржали в голос. И тут «зелёнки» наконец смекнули и, краснея, стали перераспределять по новой. В итоге поделились справедливо, и нам досталось приблизительно столько, сколько и всем остальным. Довольны оказались все: мы – тем, что эксперимент удался; «молодые» – что наелись не меньше остальных; а «черпаки» стали свидетелями того, чего ещё никогда не видели.
Было так до самого нашего дембеля. Вскоре о том прознали все. «Молодые» образовали очередь побывать за чудесным столом. Мы, конечно, не всегда сидели во главе вчетвером или втроём, иногда кто‑то из нас оставался даже и один. Но «черпаки», следуя новой традиции, делились, как старики. Офицеры знали, но никак не реагировали.
Я дембельнулся в начале мая. Отгулял положенные три отпускных месяца и с августа устроился на работу.
В ноябре раздался телефонный звонок, и я услышал знакомый голос Толика – одного из бывших «черпаков».
– Александр, привет! У нас дембель! Первую часть призыва отпустили сегодня! Саша, можно мы все приедем к тебе домой и отметим?!
– Конечно, приезжайте! На банкет не рассчитывайте, но закусить куплю. Только, чур, не нажираться. Пузырь на троих и не больше!
– Водки мы сами по дороге немного купим… Всем же потом транзитом через Москву и дальше, кому куда.
– Сколько вас?
– Двенадцать человек.
Жили мы с мамой вдвоём в трёхкомнатной квартире, и развернуться было где. Мама работала до самого вечера, а у меня был выходной, и, будучи совершенно свободным, пошёл я в кулинарию, купил там сколько было полтавских котлет, квашеной капусты, варёной картошки и в магазине «Морозко» фасолевых стручков. Ну и, может, чего‑то ещё, уж и не помню.
Отварил, поджарил. Приехали, выпили, закусили…
Все ко мне относились с почтением, будто я какой‑-нибудь Мао Цзэдун, или Ким Ир Сен, или даже Хо Ши Мин, что меня несколько смущало и удивляло. «Ну, понятно, – решил я про себя, – я же хозяин, и они у меня в гостях…»
Среди торжества, а это был фуршет, и все стояли, так как стульев было мало, решили выпить за меня.
И тут выяснилось, что ребята продолжили нашу традицию, и льготных столов для «молодых» стало аж три!!!
Я чуть не расплакался…
И это был ещё один «самый счастливый день…» в моей жизни.
Берёза
– Саш, спилил бы ты её, пока тонкая.
– Хорошо, спилю… потом. Завтра спилю.
Бабушка мне не поверила.
– Ведь забудешь, а там корнями избу подымет.
Березка выросла совсем незаметно и как‑то сзади из-под дома. Вдруг взяла и вылезла. Почему на неё пару лет не обращали внимания, даже и не знаю… Я был в армии, а остальным, видимо, и дела никакого не было.
Прошёл день, неделя, месяц. Бабушка не напоминала, да и я то вспомню, то забуду.
В конце августа возвращаться в Москву. Подхожу к бабушке и говорю:
– Ну чего, березу‑то пилить?
– Нет, не надо. Не трогай. Почитай метра два уже. Пусть растёт, коли так. Всё память…
Подошли мы к ней, постояли, посмотрели на кривенькую…
И оставили.
Бабушка умерла через два месяца в конце октября. Да и все, кто жил в том доме, теперь уже умерли. Вот и мама в этом году…
Бревенчатый дом давно завалился, и его разобрали. Я же тут каждое лето живу в доме, который построили возле. На месте старой избы вырыли колодец. С мамой так решили: колодец на месте прежнего дома.
А берёза у меня уже много лет перед глазами. Она, наверно, с пятиэтажку. Большая такая! Ствол остался немного под наклоном, его теперь и не обхватить. Птички и коты её очень любят. Ну и я – смотреть, как она растёт.
В лесу
Встретились мы в больнице, в кардиологическом отделении на плановом, но достаточно сложном диагностическом обследовании, которое называется коронарография. Лежали в одной палате. У меня не так давно случился инфаркт и у него тоже. Он постарше и на пенсии, мне чуть за пятьдесят, остальные – его ровесники. Подготовка к процедуре, а также и она сама, включая период последующего восстановления, занимает дней пять. За это время можно успеть не только познакомиться с лежащими по соседству, но и подружиться с теми, кто окажется близок и по духу, и по душе. Вот мы и познакомились, и разговорились. И рассказал он нам свою интересную историю о том, как приключилась с ним эта болезнь тогда, ещё несколько лет назад. Передаю я её по памяти, может, и ошибусь в мелочах, ведь время прошло, но главное помню точно…
Почти всё лето мы с женой живём в глухомани: в малюсенькой деревне на опушке огромного дремучего леса. До асфальта почти десять километров бездорожья. Ни магазинов, ни аптеки, ни нормальной связи, ничегошеньки. Случись потоп, пожар или помирать кому, так ни одна транспортина не доберётся: ни скорая, ни пожарная.
И тут оно так почти и сложилось. С каждой минутой становилось всё хуже. То ли изжога, то ли лопнуло что‑то внутри посреди груди… И одышка не уходит, и глубокого вдоха не хватает, и двух подряд тоже, и с трёх не надышаться… Пробовал лечь на спину, на бок, на другой – всё не то… Вскочил в панике! Плохо, тревожно и непонятно. Что это?!
Жена подошла. Посидела рядом с минуту… И пошла в огород что‑то там полоть.
А ты тут оставайся один. Мы все и всегда остаемся одни. Или почти одни… И ещё Она – костлявая.
Он взглянул куда‑то мимо нас в крашеную больничную стену, а, может, и даже чуть дальше, будто припоминая ту самую костлявую морду. Но не сбился и продолжил…
Кто же знал, что нельзя корчевать старые пни в жару! Нет, знал, конечно! Но раньше всё сходило с рук. Когда в юности бежал, пытаясь догнать в забеге и стать первым. Всегда, когда охватывало желание борьбы до победы, терял чувство меры и не замечал наступления предела. Увлекался, будто от результата забега зависела не только вся своя дальнейшая судьба, но и жизнь всей страны. Почему прирожденные спортсмены, как добившиеся больших результатов, так и не добившиеся таковых, мало живут? Полагаю, это Дух борьбы! Его проделки… Он помогает выигрывать или продолжать активно бороться, но и он сам может однажды вас разом прикончить.
Давно все забеги в прошлом, да и соревноваться негде и не с кем. И тут невольно начинаешь придумывать конкурентов везде и во всём. Сегодня это были пни и корни. Их надо было выдрать из земли десятикилограммовым ломом. У душистой черёмухи очень разветвлённая корневая система. Кустарник, превратившись в дерево, становится угрозой всем растениям в вашем саду. Его корни, прорастая под землёй на десять, пятнадцать и более метров, будто спрут, опутывают яблоню, вишню, рябину, сливу или что угодно и душат, поглощая и отбирая у более нежного конкурента жизнь. Садовое дерево или кустарник засыхает, а черемуха продолжает радостно разветвляться и плодиться по всему садово–огородному простору. Если вы срубили это злостное растение, когда оно уже большое дерево, то не вздумайте его пустить на дрова. Черёмуха при сгорании выделяет слезоточивый газ, в честь которого и назвали тот самый препарат для борьбы со свободолюбивыми или буйными демонстрантами. Сажайте лучше сирень.
Но я увлекся и отошёл от основной темы повествования. А ведь так далеко уходить в сторону нельзя! Можно вмиг лишить слушателя терпения и самому потерять нить рассказа.
Прошло часа три, а легче не становилось. И тут стало уж совсем худо. Появилось какое‑то чувство надвигающегося предела… Сейчас, вот-вот что‑то должно случиться! Встал и на деревянных ногах из последних сил пошел в туалет, будто там спасение… Успел только крикнуть: «Нашатырь!!»
Бухнулся на унитаз, но сидеть не смог. Сложился туловищем пополам на колени, туда же упала голова. Всё – сейчас умру… Жена принесла нашатырь, но он не помогает… Или помогает? Сознание есть, но жить – сил нет.
Рубашка за какие‑то пять минут сделалась насквозь мокрая, с лица пот, ну прям ручьем. И далее, через полное обнуление к чудесному воскресению…
Если вы думаете, что я только вспотел, то ошибаетесь: пролилось изо всех мыслимых отверстий – хорошо ещё, что всё происходило в санузле.
Но вот – ожил… Тело вернулось к жизни, разум просветлел. Позвонили в скорую, ведь не ровен час, может всё и повториться.
Скорая заблудилась, созванивались с водителем раз пять. Приехали через шесть часов после вызова и глубоко затемно. Встретили, как родных. Фельдшер, мужчина средних лет, спросил про симптомы, приставил портативный аппарат и снял кардиограмму. Через минуту объявил, что есть подозрение на инфаркт и сделал какой‑то обезболивающий укол. Непонятно зачем, когда боль давно прошла и даже хотелось шутить и иронизировать. Приказали собираться в больницу, мол, там разберутся точнее, и к тому же нынешние сутки, на счастье, дежурит кардиолог. Водитель скорой, а это была родная «буханка», только с полосой по бокам и красным крестиком в фонаре над лобовым стеклом, обратно ехать в полной тьме оробел. Пришлось влезть в мою Витару и быть предводителем нашего каравана из двух автомашин. До районной больницы километров тридцать. Приехали. Город древний, старая больница недавно перестроена и теперь почти новая. В приемном покое пожилая, та самая обещанная дежурная врач-кардиолог с лицом и голосом надзирателя в женской тюрьме (точно не знаю, но, наверно, они там такие). Фельдшер ей про симптомы, кардиограмму и инфаркт, а она ему сквозь зубы, тихо и злобно, будто желая удавить:
– Ты зачем его сюда привез?! – он ей в ответ с потерянным видом и дрожащим голосом:
– Так, вроде, все симптомы… и кардиограмма…
Она:
– Ты зачем сюда его привез?!
Теперь и она сама стала делать кардиограмму на портативный аппарат. Смотрит на график…
Вердикт: ничего нет – всё хорошо.
– Езжайте к себе в Москву… Знаете, какая у нас здесь очередь в Тулу на обследование стоит?! А у вас там всё по ОМС и без всякой очереди.
И снова фельдшеру змеиным шёпотом:
– Ты чего его сюда привез!
Честно говоря, я ей тогда поверил. Взял листочек с кардиограммой, сел в машину и отправился обратно в деревню, в заповедник.
Две недели я пытался хоть как‑то прийти в себя и брался то пилить брёвна, то колоть дрова, то ходить с бензокосой стричь травку и даже отжимался (уж больно хотелось снять какой‑то зажим в груди), но быстро уставал. Появлялась одышка, тяжесть в груди и возникало предчувствие рецидива. Я был совершенно подавлен. Жена на меня смотрела, как на симулянта, и разговаривала пренебрежительно, видимо, оправдывая такое отношение желанием взбодрить меня, что ли… Я же постоянно просил её понизить тон и не заводиться, но раз за разом всё повторялось: она меня задевала, я срывался.
И вот как‑то в очередной раз она съязвила, сказав что‑то неприятное и резкое, а я хоть и без сил, но заорал в ответ на уровень громче… И тут, будто добившись своего, она сразу умолкла и где‑то растворилась: то ли на участке, то ли в доме.
Я же, вконец измотавшись за две недели решил, что жить мне больше нет никакой возможности и надо просто уйти подальше в лес, а уж там, пройдя ручьи и овраги, выбившись из последних сил и желаний, как какому‑то дикому животному упасть, где придётся и сдохнуть. Пусть потом ищут… А как ещё? Нельзя же, вот так, как во все прошедшие дни, едва шевеля копытами, жить дальше?!
И ведь пошёл…
И ведь, хотя едва ногами от слабости перебираю, как пьяный в бреду, но, однако, бреду. Телефон с собой не взял, воды не взял. Ничего не взял. Иду смертушку свою повстречать: открыт, прям и ясен перед грядущей судьбою своей.
Прошёл я по тяжёлому смешанному лесу километра три. Всё, как и мечтал: иду через ручьи и овраги, иду и иду. Заказник там у нас: деревень и людей нет ни в одну сторону. Часа полтора уже брожу. Дорожки сменились тропинками, тропинки тоже рассосались, и только бурелом да кустарник вперемешку с молодыми деревцами. Пора бы и начинать помирать… Но что‑то, как, бывало, обречённо в задумчивости отвечала моя прабабушка на вопрос о её здоровье: «Не даёт Бог смерти, не даёт…»
Чем дольше я ходил–бродил, тем меньше шансов мне оставалось умереть. Сердце по-прежнему стучало, одышка была умеренной, ноги шли и шли. Вроде, даже полегчало на третьем часу…
Ну и чего?
Походил я ещё с полчаса, да и повернул домой. Перед подходом к деревне так и вовсе стало веселей, и я почти побежал.
Вернулся, как и ушёл, огородом через калитку на задах, которая в лес. Прошло часа четыре. Моего отсутствия даже не заметили, словом не обмолвились. Будто и нет меня. Прошёл я в дом, лёг на диван. Опять стало как‑то нехорошо. И подумалось тогда: «Никогда я на ней не женюсь! И даже, более того, сбегу при первой возможности, если, конечно, выживу».
Мы тут в палате дружно подивились на последнее его заявление и вопросили нашего рассказчика:
– Так ты ж говорил, что она жена?!
– Да, – говорит, – жена, только гражданская. Да теперь, может, она и сама не захочет.
И продолжил…
Спустя неделю приехал в Москву. Мне всё хуже. Записался к терапевту. Попал к нему через три дня. Терапевт назначил сделать и записал на электрокардиограмму. Прошло ещё пять дней.
Пришел. Лежу на кушетке. Девочка, которая делает ЭКГ и говорит: «У Вас плохая кардиограмма».
Через час привезли по скорой в Склифосовского. Почти сразу на операционный стол.
Инфаркт.
Поставили стент. Сразу стало легче. Вот, пока живой.
Хотел после реабилитации поехать в районную больницу и плюнуть в морду той бабе-кардиологу. Ведь оказалось, что на первой кардиограмме инфаркт был очевиден. Она просто тогда решила наплевать. Так и проходил я с инфарктом почти целый месяц. Но подумал и не поехал. Мысль у меня опасливая появилась, что сейчас вот приеду, начну слюну во рту собирать для плевка, разнервничаюсь, да ею же подавлюсь и второй инфаркт заработаю.
И вот что я теперь после всего думаю…
Если у Вас в жизни случится какая‑то неясная, запутанная или тяжёлая ситуация, то ступайте-ка вы в лес на природу. Походите, побродите – авось оно и само как‑нибудь разрешится.
Рассосётся…
Второй концерт…
Перед самым дефолтом 1998 года в Тамбове должен был состояться концерт в рамках фестиваля, посвящённого очередному юбилею Сергея Васильевича Рахманинова. Меня пригласили помочь в администрировании. Просьба поучаствовать пришла от знакомой актрисы, а после неё позвонил главный по проведению программы и объяснил, что ему нужна поддержка и свой человек рядом для координации. Я согласился. Но уже на вокзале, увидев моего, пусть временного, но шефа, я оробел… Дело в том, что выглядел он, как какой‑-нибудь чемпион зарубежной лиги боёв без правил: росту под два метра, голова, как две мои, челюсть – будто чугунный утюг, вмонтированный в нижнюю часть головы. «Мама дорогая! Какая дикая, бандитская рожа! – изумился я… – Наверно, коммерсант какой‑то, и, видимо, к музыке отношения совсем не имеет». Однако тембр голоса, мягкие интонации и речевые обороты выдавали в нём человека, хоть и сурового, но пожелавшего вдруг примкнуть к сцене и даже преклоняющегося перед искусством и его служителями. Возраста он был примерно моего или чуть старше, очень предупредителен и корректен… Одним словом, мы сошлись и поладили, будто давно знакомые товарищи.
Все музыканты, а это был Российский национальный оркестр и сопровождающие, поехали в ночь поездом, чтобы утром прибыть, разместиться, отрепетировать, отдохнуть и затем уж вечером – концерт.
Я помню сейчас самое главное и только то, что на меня произвело наибольшее впечатление, а потому из всей программы фестиваля остался в памяти только Второй концерт для фортепиано с оркестром и солистом Николаем Петровым.
Прибыли, поселились в гостинице рядом с залом филармонии и пошли на завтрак. Поели, и почти сразу дневная репетиция на сцене.
Петров был несколько ворчлив и недоволен темпом, который оркестр никак не хотел поддерживать и тянул пианиста назад, не давая ему устремиться вперёд. Он останавливался, что‑то объяснял, брал предусмотрительно положенный с края клавиатуры по правую руку белый платочек и смахивал им пот со лба.
Напомню, что всё это происходило в трудные и смутные времена с нашим безобразным, вечно пьяным тогдашним президентом, хроническим безденежьем почти всего населения и бесконечными криминальными разборками. Условия жизни Тамбова и Москвы для основной массы людей, населяющих эти города, наверно, мало чем отличались. Но мне тогда казалось, что в Тамбове должно быть ещё хуже, и жителям не то что не до Рахманинова, а вообще‑то и до всей классической музыки дела никакого нет, тем более за деньги. Ну… нагонят бесплатно солдат-срочников, наприглашают старичков из ветеранских организаций и центров социального обслуживания. Соберётся половина зала или чуть больше. Будут делать вид, что слушают и понимают, и… – давай, из чувства глубокого уважения хлопать между частями концерта, когда и хлопать-то не предполагается… А потом, после приобщения к «высокому», разбредутся все: кто спать по казармам, а кто по домам – глазеть перед сном по телевизору какой‑-нибудь дурацкий сериал… Примерно так, ну… или как‑то, может чуть иначе, но в том же духе, рассуждал я…
Мой скепсис был развеян за пару часов до начала концерта. Когда после первой репетиции все отобедали и сильно за полдень вновь стали входить в филармонический дом, то из дверей кассы увидели стометровую очередь. Оркестранты прошли через служебный вход, а я в кассы – посмотреть, что это там такое, и как?
Очередь состояла в основном из среднего возраста мужчин. Одеты они были чрезвычайно торжественно: в костюмы, белого цвета рубашки, с повязанными галстуками и туфлями на ногах. Женщин было заметно меньше, видимо, многие были освобождены от стояния в очереди на каблуках и в вечерних платьях, оставаясь до определённой поры дома.
Это удивительно, но очередь была на бронь!
Оркестр снова расположился на сцене. Шёл короткий прогон перед концертом. Темп не держали, Петров опять был недоволен. Я недолго посидел в зале и вышел в кассы, теперь уже со стороны служебных помещений. И вот, находясь на ступеньках и, соответственно, чуть выше стоящих, я ещё раз взглянул на очередь. Она не двигалась. До начала продажи брони оставалось ещё минут тридцать. «Что‑то не так», – подумал я и почти сразу понял, в чём дело… Почти на всех стоявших в очереди мужчинах, как молодых, так и более возрастных, пиджаки и брюки болтались, будучи на размер-два больше… С рубашками была та же история: повязанные галстуки висели на тонких шеях, упираясь в застёгнутые верхние пуговицы.
«Чёрт возьми эту сволочную, мерзкую власть в нашей стране! Несчастный наш народ! Как можно было его довести до состояния выживания во все эти годы! И кто они такие – эти бездарные, но хитрые: рыжие, пьяные или болтливые твари, засевшие на самом верху, ничего не понимающие ни в литературе, ни в живописи, ни в музыке, ни в науке, ни в экономике, пустые и глупые даже в политике, в которой должны бы соображать! Откуда взялись в нашей стране эти скоты, радостно всех обобравшие и набившие свои карманы всем тем, что им не принадлежит и не могло принадлежать?! И когда всё это закончится?» – вот такие недобрые, если не сказать злобные, мысли посетили меня в кассах перед самым началом концерта.
За кулисами стояли художественный руководитель филармонии, директор и мой шеф. Я примкнул и услышал следующее:
– Надо же такое! На Пугачёву пришло ползала, на Распутину – треть, а на сегодня – всё продали ещё неделю назад, – говорил приятно удивленный директор.
– Там большая очередь за бронью, аж на улицу. Наверное, всем билетов не хватит? – спросил я.
– Знаю, – ответил директор, – всех запустим, сядут в проходах.
В зале тысячи на полторы мест работали кондиционеры, но было всё равно жарко. Договорились, что их отключат перед самым началом, ведь концерт в «живой» акустике и без усилительной аппаратуры.
Минут за десять до начала, мы (администрация) сели приблизительно в десятом литерном ряду, левее от центра и ближе к одной из входных дверей. Рядом расположился всё тот же мой непосредственный руководитель с угрюмым и безжалостным выражением лица. Зал заполнился битком, и, более того, зрители сидели в проходах и стояли по стенам.
Всё выглядело не только чрезвычайно торжественно, но и даже грандиозно, будто что‑то готовилось из ряда вон выходящее с громом и молниями.
Под аплодисменты в смокингах вышел оркестр и стал подстраивать инструменты. Михаил Плетнёв не приехал и дирижировал кто‑то другой. Кто это был, к сожалению, сейчас уже не вспомню. На сцену с краю вышла ведущая и без микрофона объявила о фестивале и Втором концерте для фортепьяно с оркестром С. В. Рахманинова, представив оркестр, дирижёра и солиста. К роялю очень конкретно и как‑то по-деловому, вызвав овацию, прошёл Николай Петров и поклонился. Не помню никаких речей перед началом. Перед глазами только огромный портрет Сергея Рахманинова на заднем плане сцены с его размашистой росписью и годами жизни, оркестр, дирижёр и Николай Петров со своим белым платочком справа от клавиатуры.
В какой момент отключили кондиционеры, я не заметил. Но вдруг образовалась тишина и тишина такая, что назвать её мёртвой или звенящей, значит не передать ничего. Это была тишина со знаком минус, будто вы поглядели в пропасть, и она туда потянула, и надо прыгать… Откуда возникло такое ощущение – не знаю, но оно случилось, вероятно, у всех.
Последовали первые аккорды фортепьяно. Во Втором концерте начинает и задаёт темп пианист. Оркестр должен влиться следом за ним, и далее вместе, как в дуэте, их воля переплетена и неразрывна. А дальше его (оркестра) воля переплетена с волей солиста. Иначе крах! И тут я слышу, как Петров взял темп гораздо быстрее, нежели на репетициях, где оркестр и так‑то не поспевал. Торжественность от происходящего переросла в тревожное ожидание чего‑то неминуемого, но того, чего все, впрочем, будто ждали и предчувствовали. У оркестрантов заметно встревожились лица и возникли какие‑то мобилизационные телодвижения. Они‑то яснее всех ощущали тяжесть ответственности, которую на них возложил гениальный солист. Он же летел, как паровоз, у которого впереди только рельсы, и уж никуда съехать невозможно. По этим рельсам Петров дерзко предложил мчаться и музыкантам всего оркестра.
И они помчались… И не подвели… И приобщились через Петрова к Рахманинову. И весь зал окунулся в эту бездну, каждый забыв себя совершенно!
Через несколько тактов первой части наступило время основной темы концерта, которая явно проявляется в нём дважды. Она и без того, будучи напряжённой и драматичной, разжимается, как пружина с огромной потенцией и силой, а тут ещё и такой темп… Про мурашки по коже, о которых обычно рассказывают благодарные зрители, я даже и не упоминаю, они с первого аккорда не покидали меня и беспрерывно будоражили и даже терзали.
Вдруг сосед слева, всё тот же суровый московский товарищ, поворачивает в мою сторону голову и говорит: «Мне плохо… Я сейчас умру…» – и начинает сползать с кресла на пол в проход. Под носом у него даже в полумраке я внятно разглядел белый обморочный треугольник и капельки пота по всему лицу. Мы все, кто сидел к нему ближе, повскакивали, и давай его тащить за руки и за ноги к дверям и в фойе. Надо же ещё и не шуметь… А в нём центнера полтора! Выволокли… Он странным образом почти сразу пришел в себя и очнулся. Посадили его на стульчик, оставили под присмотром дежурной старушки, а сами пошли снова в зал на свои места слушать.
Закончилась первая часть. Зрители в теме и не хлопают – это совсем хорошо. Пауза. Дверь открывается, и тихонечко в зал входит оклемавшийся мой сосед. Садится снова рядом со мной. Вторая часть у Рахманинова лирическая… Мы сидим, блаженствуем и медитируем в гармониях и мелодиях Сергея Васильевича. Я иногда посматриваю налево – как он там, мой друг? А он, вроде, нормально: сидит и слушает себе в удовольствие…
И тут без перерыва (так у композитора) начинается третья часть. Петров темп не снижает, знай себе, только платочком пот смахивает в паузах. У меня опять засосало под ложечкой и появилось тревожное предчувствие. Слышу, второй раз основная тема пошла и тот же пружинный ритм. В зале снова будто мышцы у всех зрителей разом напряглись и застыли. Ну и тело соседа опять поползло с кресла на пол… Белый треугольник, пот на лице и схожая с прежней голосом умирающего лебедя фраза: «Я опять подыхаю…» Дружно встали, вытащили, посадили на стул, позвали бабушку, пошли дослушивать.
Овациям не было конца! Петров улыбался и был, очевидно, доволен. Музыканты едва стояли, как после марафона, который им пришлось пробежать со спринтерской скоростью. У всех и для всех случился большой праздник. Такого блестящего исполнения я больше никогда не слышал. А таких благодарных, грамотных и понимающих зрителей, да ещё и в таком количестве, никогда не видел.
И ещё в очередной раз убедился я, как обманчива бывает внешность человека и какое несоответствие иногда являет она с мягким и чувствительным нутром его…
Тогда же, в 98‑м году, приехав в Москву, рассказал я эту историю одному своему знакомому музыканту, который покончил с музыкой и занимался исключительно бизнесом. Тот рассмеялся и говорит: «Да, уж! Выходит, чуть не «ушатал» Сергей Васильевич твоего бандоса…»
По прибытии в Москву мой тамбовский временный начальник уже совсем не казался столь грозным. Он очень переживал за случившееся и всю обратную дорогу в поезде рассказывал мне о себе и даже признался, что это его второй такой печальный опыт. Оказывается, некоторое время назад он уже бухался в обморок при схожих обстоятельствах и тоже на Втором концерте Рахманинова. Оркестр был другой, пианист тоже другой, ну и зал в другом городе. А результат тот же… «Знать, в композиторе дело…», – подумал я.
Но вот совсем недавно в Москве, в Большом зале консерватории играл молодой пианист – «новая восходящая звезда и громадный талант» (так мне его рекомендовали), а с ним известный оркестр. Заиграли… Всё тот же Второй концерт. Но что‑то пошло не так… Как сразу развалилось, так уж больше и не собралось… Отдельные, разрозненные музыкальные куски, я бы даже сказал – осколки. Рахманинова там не было вовсе: Николай Петров умер, а оркестру, очевидно, было всё равно.
Не то что в обморок никто не хотел падать, но и просто досидеть до конца было трудно. И грустно…
Наверно, всё вместе должно сложиться: и пианист, и оркестр, и дирижёр, и композитор, и слушатель должен быть эмоционально отзывчивый.
Но без фанатизма, конечно…
Бедная Лида
Это было в СССР. Ноябрь 19_7 года.
Генка отслужил полтора года и только стал «стариком». Всё уже было понятно с армейской жизнью, оставалось дотянуть до весны и домой. Именно дотянуть… Уж больно длинными в последний месяц стали сутки. Хотелось домой, всё надоело до смерти: наряды, караул, боевое дежурство под землёй, парко–хозяйственные дни, политзанятия, отсутствие увольнительных и отпусков – издержки режимного батальона связи. Одним словом – тоска зелёная, особенно, когда тебе девятнадцать лет, а самые лучшие годы ты вынужден ходить строем и петь дурацкую песню про девчонку, убеждая её не плакать, когда идёт дождь и чего‑то ждать и ждать… А чего ждать, если она на воле и ей тоже девятнадцать.
Ленка была красивая, смелая и стройная блондинка. Такие нравятся всем. Она и нравилась всем… Месяцев через шесть после призыва одноклассник Саня написал, что видел её в компании с каким‑то парнем и чтобы Генка выкинул её из головы. И Генка выкинул.
Итак, жизнь тянулась изнурительно неторопливо…
Объявили ночной наряд. Причина, из-за которой пришла разнарядка в город, так и осталась неясной. Обычно в наряд по комендатуре ходили из роты охраны, а тут связисты… Почему выбрали именно Генку и Серёгу, объяснить можно тем, что, наверно, нужны были ребята поопытнее – город всё же. Выдали штык-ножи, форму ПШ (полушерстяную), проинструктировали, как себя вести: достойно, выдержано, а если что, смело и даже отважно.
После ужина они сели на «козлика» с водилой «из наших» и в сопровождении дежурного офицера поехали за пять километров в город. Город – современный стотысячник, недалеко от Москвы. Здание комендатуры небольшое, как одноэтажная пристройка к магазину. Вышли из автомобиля. Снег с дождём, ветер – противно. При входе официальная вывеска. Низенькое, в две ступеньки, крыльцо. Прошли метров десять по коридору… Одна дверь, другая, ещё чуть и за поворотом в тамбуре – третья, открытая настежь. Зашли вместе с офицером. В вытянутой комнате длинная скамья под двумя зарешеченными окнами, в торце большой канцелярский стол с телефоном. За столом сидит на стуле и что‑то пишет старшина: молодой, лет двадцати пяти, уверенный в себе парень, с красивым и лукавым лицом, светлыми волосами и серыми глазами. Видимо сверхсрочник или как сейчас назы-вают – контрактник. Он вышел из-за стола и поздоровался за руку со старшим лейтенантом.
– Вот, привёз тебе бойцов, принимай, – привычно сказал офицер, чуть помолчал… – Ну… я поеду?
– Угу, – согласился старшина, – до завтра.
– Нее, утром за ними лейтенант Волгин приедет.
– Угу…
Офицер ушёл. Генка с Серёгой стояли и не знали, что делать дальше…
– Садитесь ребята, располагайтесь, – неожиданно дружелюбно и даже по-приятельски сказал старшина и, указав на скамейку, сам сел на стул.
У Генки сначала сложилось впечатление, что старшина и не старшина вовсе, а целый капитан или даже майор. Уж больно независимо и даже с некоторым превосходством он вел себя со старлеем. Да и вообще удивительным показалось, что дежурным по комендатуре в таком большом городе был не офицер, а старшина. И вот этот большой человек так доверительно обратился и предложил садиться и располагаться.
Ребята сели и стали разглядывать комнату: матовый плафон с горящей лампочкой, портрет министра обороны на стене, и, конечно, старшину, который аккуратно заполнял журнал дежурства. Спустя некоторое время он поднял голову: «Через часик немного походим по району патрулём… Так, чтобы нас увидели – и обратно», – и подмигнул. Генка с Серёгой заулыбались и с радостью настроились на «лафу».
Прошло минут тридцать, а может сорок… Старшина всё писал и писал… Генка подумал: «Может, даже успеем зайти в какой‑-нибудь гастроном, купить колбасы, коли старшина такой свой-ский». Кормили в части, как и во всей армии, неважно. Последние полтора года всё время хотелось поесть, и мысли, даже после недавнего ужина с кислой капустой и «кирзой», сразу закрутились на привычную, «возвышенную», жорную тему.
«Что же это он так долго пишет! Так ведь и все магазины закроют!» – начинал беспокоиться Генка. Колбаса ему представлялась не какая‑-нибудь, а краковская или, на худой конец, одесская…