Эдгар Аллан По "Наставники Лавкрафта"

grade 4,1 - Рейтинг книги по мнению 20+ читателей Рунета

Не имеющий аналогов сборник – настоящий подарок для всех подлинных ценителей литературы ужасов. Г. Ф. Лавкрафт, создавая свои загадочные и пугающие миры, зачастую обращался к опыту и идеям других признанных мастеров «страшного рассказа». Он с удовольствием учился у других и никогда не скрывал имен своих учителей. Загадочный Артур Мейчен, пугающий Амброз Бирс, поэтичный Элджернон Блэквуд… настоящие жемчужины жанра, многие из которых несправедливо забыты в наши дни. Российский литературовед и переводчик Андрей Танасейчук составил этот сборник, сопроводив бессмертные произведения подробными комментариями и анализом. Впрочем, с полным на то основанием можно сказать, что такая антология благословлена еще самим Лавкрафтом!

date_range Год издания :

foundation Издательство :Феникс

person Автор :

workspaces ISBN :978-5-222-40793-6

child_care Возрастное ограничение : 16

update Дата обновления : 14.09.2023


Египетский шершень

Шершень! В звуках этого слова есть нечто грозящее, злобное, что живо рисует в нашем уме образ нападающей твари. Внутри него точно спрятано жало, – даже иностранец, незнакомый с его значением, может почувствовать это. Шершень всегда зол; он стремительно налетает и жалит; он атакует без причины, целясь в лицо и глаза. И гудение крыльев, подобное звону металла, и яростный полет, и ядовитый укус – все угадывается уже в самом его имени. Оно кажется кроваво-красным, хотя настоящие шершни желтые с черным. Полосатый воздушный тигр – вернее, квинтэссенция тигра! Если он нападет, от него не спасешься.

В Египте и обычные пчелы величиной не уступают крупным английским осам, а уж местный шершень – это просто чудовище. Такой способен перепугать до смерти. Земля Сфинкса и Великих пирамид рождает гигантов, и он под стать любому из них: жуткое насекомое, хуже скорпиона или тарантула. Впервые встретившись с образчиком этой породы, преподобный Джеймс Миллиган понял смысл другого слова, которое часто использовал в своих красноречивых проповедях, – слова «дьявол».

Как-то апрельским утром, когда тепло стало выманивать насекомых из ночных укрытий, он проснулся в обычное время и по широкому мощенному камнем коридору направился в ванную. За открытыми окнами уже сверкали под солнцем песчаные дюны. Ближе к полудню жара обещала сделаться изнурительной, но в этот ранний час гостиницу насквозь продувал северный ветерок, навевая приятную прохладу. День был воскресный; в половине девятого пастор собирался провести утреннюю службу для постояльцев-англичан. Сквозь тонкие подошвы ярко-желтых арабских туфель он ощущал холод каменных плит у себя под ногами. Он был не слишком юн и не слишком стар, получал неплохое жалованье, более чем достаточное для его нужд (жены и детей у Миллигана не было); врачи рекомендовали ему здешний сухой климат, а жизнь в отеле обходилась дешево. И он был вполне доволен собой – холеный, напыщенный, надутый ханжа, столь же заурядный, как подвальная крыса. Никакие заботы не тревожили его, когда с полотенцем и губкой, душистым мылом и бутылочкой ароматических солей он благодушно шествовал в ванную через пустой коридор, залитый солнцем. Все было отлично, пока преподобный Джеймс Миллиган не открыл дверь и взгляд его не упал на некий подозрительный темный предмет, висящий на окне.

Но и тут он не испытал поначалу ни беспокойства, ни страха – ничего, кроме понятного любопытства: что за странная штуковина свисает с деревянной рамы напротив него, в шести футах от его орлиного носа? Он шагнул к ней, чтобы рассмотреть поближе, – и замер как вкопанный. Его сердце забилось с частотой, непривычной для столь солидной духовной особы. Губы сложились в немыслимую гримасу.

– Господи! Это еще что? – с трудом выдохнул он.

Нечто пугающее, гнусное, как тайный грех, висело перед его глазами в ярких утренних лучах. Он едва перевел дух.

Секунду-другую он не двигался с места, будто завороженный увиденным. Потом осторожно и очень медленно – крадучись, вернее сказать, – отступил к двери, через которую недавно вошел. Стараясь не шуметь, он пятился на цыпочках. Желтые шлепанцы скользили по полу. Губка упала, покатилась вперед и остановилась прямо под страшным, но притягательным предметом, на который он смотрел. В дверном проеме, зная, что теперь за спиной безопасное пространство и путь для бегства открыт, он помедлил и вгляделся пристальней. Вся его жизнь сосредоточилась в глазах. Да, перед ним был шершень. Неподвижный и угрожающий, он расположился как раз между Миллиганом и входом в ванную комнату. Сперва пастор только и мог, что полушепотом воскликнуть:

– Боже милостивый! Египетский шершень!

Но будучи, по общему мнению, решительным человеком, он быстро взял себя в руки. Что-что, а владеть собой он умел. Когда прихожане покидали церковь в самом начале службы, ни один мускул на его лице не вздрагивал, выдавая, как это ранит его самолюбие, какая гневная буря бушует у него в сердце. Однако шершень, сидящий у вас на дороге, – дело совсем иное. Миллиган всей кожей чувствовал, что легкая одежда почти не прикрывает его и не спасет от укусов.

Держась поодаль, он тщательно изучал дьявольского гостя. Тот был по-прежнему неподвижен и тих. Удивительно красивое насекомое, что спереди, что сзади. На спине сложены длинные изогнутые крылья с острыми краями – острыми, как соблазн. В этом грациозном существе была какая-то ядовитая прелесть. Черное туловище лоснилось на солнце, желтые полоски сверкали, как украшения тех обольстительных грешниц, которых он громил в своих проповедях. Ему даже почудилась танцовщица на сцене. Но вдруг это впечатление исчезло, сменившись другим – образом тупой и жестокой силы, созданной, чтобы убивать. Точеное тело, плотное, суженное книзу, привело ему на память орудия, что используются в разрушительных войнах: торпеды, бомбы, снаряды, полные гибельной мощи. И крылья, и страшная голова, и тонкий перехват талии, и блестящие шафранные полосы – все напоминало самые мерзкие из людских изобретений, приукрашенные снаружи, дабы их смертельная суть не бросалась в глаза.

– Тьфу ты! – ругнулся он, устыдившись своей неуемной фантазии. – В конце концов, это всего-навсего шершень. Букашка зловредная, больше ничего!

Второпях он принялся обдумывать план. Хотел использовать вместо оружия полотенце, уже свернул его в комок, но не бросил. Что если он промахнется? Он помнил, что его лодыжки ничем не защищены. И снова он застыл у дверей, разглядывая черно-желтое чудище с приличного расстояния (когда-нибудь он надеялся вот так же созерцать мир, уйдя на пенсию и поселившись в деревне). Страшное существо не шевелилось. Оно не издавало звуков. Крылья оставались сложенными. Даже черные усики-антенны, слегка утолщенные на концах, ни разу не дрогнули. Но насекомое дышало. Миллиган видел, что оно приподымается и опадает, втягивая и выпуская воздух, как и он сам. У этой «букашки» есть легкие, сердце, прочие органы… У нее есть мозг! Разум, который безостановочно работает, следит за происходящим – и выжидает. В любую секунду, с сердитым гудением и прицельной точностью, шершень может ринуться в атаку. А уж если швырнуть в него полотенцем и промазать, он непременно нападет.

В том крыле гостиницы были и другие жильцы; услышав шаги, Миллиган решил поторопиться. Не пропускать же свою очередь в ванную! Ему было стыдно за собственную трусость, которую он назвал бы более вычурным словом – «малодушие», если б говорил с кафедры. Со всеми предосторожностями он добрался до внутренней дверцы, проскользнув так близко к опасному месту, что его бросило в жар и в холод. Выставил ногу далеко вперед, потянулся за губкой и подобрал ее. Шершень не двигался. Но он знал, что человек только что прошел мимо, и просто выжидал. Все ядовитые насекомые способны на такие уловки. Эта тварь отлично знала, что в ванной комнате кто-то есть, что через несколько минут он выйдет оттуда, и выйдет почти голым.

Оказавшись в крохотной комнатенке, пастор прикрыл дверь – мягко и плавно, чтобы не потревожить врага. Ванна скоро наполнилась, и он погрузился в нее по шею, чувствуя себя в относительной безопасности. Наружное оконце он тоже закрыл, отгородившись от внешнего мира. Влажный пар окутал комнату и затуманил стекло. Целых десять минут Миллиган мог наслаждаться, воображая, что ему ничего не грозит. И все десять минут он вел себя беззаботно, будто никакого риска нет, да и храбрости ему не занимать. Плескался в воде, намыливался, орудовал губкой, шумел сколько душе угодно. Потом вылез из ванны и насухо вытерся. Пар понемногу исчез, оконное стекло очистилось. Теперь накинуть халат, надеть шлепанцы… Все. Пора выходить.

Не найдя предлога, чтобы еще немножко помедлить, он отворил дверь на каких-то полдюйма, выглянул и тут же с громким стуком захлопнул ее. Он услышал гудение крыльев. Злобная тварь покинула свой насест и жужжала над полом прямо у него на пути. Казалось, отравленные иглы нацелились в него отовсюду – того и гляди вонзятся; его беззащитное тело съежилось от предчувствия боли. Шершень знал, что человек готовится выйти, и подстерегал его. Пастор мигом представил, как жало впивается ему в голые ноги, в спину и шею, щеки, глаза, в лысину на его почтенной клерикальной макушке. Сквозь дверь доносился монотонный зловещий звук: полосатый хищник яростно вращал крыльями. Скользкое жало нетерпеливо двигалось взад-вперед, лапки проворно шевелились. Миллиган видел, как изогнулось перед атакой туловище, разделенное узкой перемычкой. Тьфу! Эта перемычка – она ведь совсем тонкая! Взять бы ему себя в руки хоть ненадолго, и он перебил бы ее надвое одним ударом, отделив тельце насекомого от подающего команды мозга. Но где там – нервы у пастора окончательно сдали.

Мотивы наших поступков, даже вполне достойные с виду, всегда бывают сложней, чем кажутся. А побуждения преподобного Джеймса Миллигана в ту минуту вообще объяснить трудно. По крайней мере, хоть это извинение у него есть, чтобы как-то оправдать свою последующую выходку. Когда он уже был готов отбросить показную смелость и позвонить слуге-арабу, шаги в коридоре заставили его вновь собраться с духом. Он узнал походку человека, которого «осуждал в сердце своем» (что на языке проповедника значило «презирал и ненавидел»). Пока он тут мешкал, наступила очередь мистера Маллинза принимать ванну. Мистер Маллинз всегда приходил следом за ним в семь тридцать, а сейчас было уже без четверти восемь. И мистер Маллинз был неисправимым горьким пьяницей – проще говоря, забулдыгой.

Новый замысел возник у пастора сразу, точно по наитию, и в ту же минуту начал исполняться. Разумеется, его внушил дьявол. Миллиган даже себе до конца не признавался в том, что задумал. Жестокая, подлая шутка, но до чего соблазнительная… Пастор толкнул дверь и, задрав нос, гордо прошествовал к выходу мимо чудища на полу. За короткое время пути он испытал сотню ужасных ощущений: будто недруг вцепился ему в ногу, повис на халате и жалит спину, будто его угораздило наступить на шершня и он умирает, словно Ахиллес, раненный в пятку. Но все эти страхи были ему нипочем: он предвкушал, как через пять секунд в ту же самую ловушку угодит ничего не подозревающий Маллинз. Злобное существо гудело за спиной священника и скребло линолеум лапками. Но оно осталось позади. Опасность миновала!

– Доброе утро, мистер Маллинз, – сказал он, сладенько улыбнувшись. – Надеюсь, я не заставил вас ждать?

– Утро доброе! – буркнул в ответ Маллинз, смерил его заносчивым взглядом и прошел мимо. Возможно, он был грешником, но лицемером отнюдь не был и не делал тайны из своей нелюбви к духовенству, потому эти двое и враждовали.

Почти любой, если он не превосходит других настолько, чтобы называться сверхчеловеком, таит в душе что-то низменное. Низкие душевные свойства Миллигана сейчас одержали верх. Он мягко усмехнулся. Он ответил на дерзость Маллинза мирной всепрощающей улыбкой и громко зашаркал шлепанцами в сторону своей спальни. Потом посмотрел через плечо. Вот-вот его обидчик встретится с разъяренным шершнем – египетским шершнем! – и поначалу, чего доброго, его даже не заметит. Может, наступит на него, а может, и нет, – но обязательно потревожит и заставит напасть. Тут все шансы были на стороне священника. А укус гигантской осы означает смерть.

«Нет! Боже, прости меня!» – пронеслось в голове у Миллигана. Однако его покаянной молитве вторила другая мольба, подсказанная нашим вечным искусителем: «Черт побери, ну пускай эта тварь его ужалит!»

Все произошло очень быстро. Преподобный Джеймс Миллиган задержался у двери, чтобы поглядеть и послушать. Он видел, как Маллинз, гнусный, презренный Маллинз, весело вошел в ванную, но вдруг замер, отпрянул назад и поднял руку, чтобы защитить лицо. Он слышал громкую ругань:

– Это что за чертова пакость? Снова белая горячка, а?

А затем раздался смех – грубый безудержный хохот, полный облегчения:

– Э, да оно настоящее!

Настроение Маллинза так круто поменялось за секунду, что пастор ощутил жгучую досаду и боль в сердце. Он готов был возненавидеть весь род людской.

Едва мистер Маллинз понял, что перед ним не галлюцинация, он без колебаний шагнул вперед. Взмахнул полотенцем и сбил летающий ужас наземь. Потом остановился и подобрал с полу ядовитую тварь, которую оказалось так легко сшибить одним метким ударом. Держа насекомое в руке, он подошел к окну и бережно выпустил шершня на свободу. Тот улетел, целый и невредимый, а мистер Маллинз – Маллинз, который пил, не жертвовал на церковь, не посещал службы, терпеть не мог священников и кичился этим, – ну словом, этот самый Маллинз без единой царапинки пошел наслаждаться незаслуженным купанием!

Но сперва он заметил, что его враг стоит, наблюдая за ним из коридора через дверной проем, – и все понял. Тем хуже: теперь Маллинз сочинит целую историю, и она разнесется по гостинице.

Впрочем, преподобный Джеймс Миллиган снова доказал, что умеет держать себя в руках. Через полчаса он проводил утреннюю службу, и его благообразное лицо выражало мир и покой. Он стер с него любые внешние признаки досады. Уж таков этот свет, рассуждал он себе в утешение: нечестивые цветут подобно лавру, а праведникам всегда не везет!

Грустная истина, что говорить. Но еще много дней спустя Миллигана выводило из себя нечто иное: презрение, с которым Маллинз указал и ему, и шершню их надлежащее место. Он великодушно пренебрег ими, а значит, считал себя выше их обоих. И вот что ранило священника больней, чем жало любого шершня в мире: этот забулдыга и правда был выше.

Перевод Екатерины Муравьевой

Маленький бродяга

Он шел из своей холостяцкой квартиры в клуб, немолодой мужчина, слегка сутуловатый, с мягким, но решительным выражением лица, с ясными и смелыми синими глазами; в очертаниях волевого рта было нечто такое, что наводило на мысль о привычной грусти – или о покорности судьбе? Апрель едва начался, сквозь сумерки сеялся мелкий теплый дождик, но в воздухе пахло весной, и на деревьях у тротуара вовсю щебетали птицы. Сердце прохожего отозвалось на эти звуки: год вступил в свою лучшую пору, над лондонскими крышами нежно светилась полоска заката.

Его путь лежал мимо одного из больших портов – морских ворот Лондона; птичий гомон и облака, подцвеченные закатным огнем, соединились у него в душе с образом солнечного побережья. Вестники близкой весны рождали в ней музыку. Но эта музыка осталась немой и не выдала себя ничем, кроме тихого вздоха, настолько тихого, что, если бы мужчина нес в своих сильных руках ребенка, тот ничего бы не услышал. Однако прохожий зашагал быстрее, выпрямился, поднял глаза, и в них загорелся какой-то новый свет. На мокрых плитах тротуара, где отблески фонарей уже сплетались в тускло-золотую сеть, примерно в дюжине ярдов перед собой он увидел маленького мальчика.

Невесть отчего этот малыш вызвал у него живой интерес. Широкий итонский воротник мальчугана был до неприличия измят, острые фалды курточки смешно топорщились, из-под грязной соломенной шляпы рвались на волю густые светлые кудри, торчащие во все стороны. Было заметно, как трудно ему тащить до отказа набитую сумку, слишком громоздкую и тяжелую, чтобы пройти с такой ношей больше десяти шагов без остановки. Он перекладывал ее из руки в руку, то и дело ставил на землю и отдыхал; при каждом движении она била его по ноге, и штанина высоко задиралась над башмаком. Вся его фигурка прямо-таки взывала к сочувствию.

«Нужно ему помочь, – сказал себе мужчина. – Иначе он опоздает на поезд и не доберется к морю». О том, куда направляется мальчик, ясно говорила пара деревянных весел, неумело и небрежно привязанных к сумке.

Внезапно парнишка (на вид ему было лет десять) стал оглядываться по сторонам, растерянно и беспокойно, словно ждал чего-то, – то ли надеялся на помощь, то ли искал глазами того, кто должен был его встретить. Похоже, он и дороги толком не знал. Мужчина поспешил догнать его.

«Да, надо выручить юного бродягу», – мысленно повторял он по пути. Он улыбнулся. Была в его характере некая отеческая струнка, готовность опекать и защищать, а этот случай разбередил ее – и разбередил, пожалуй, чересчур сильно. Его улыбка сменилась добродушным смехом, когда он остановился над сумкой: она опять отдыхала на тротуаре, а ее владелец по-прежнему вертел головой туда-сюда. Но услышав шаги, он обернулся, и пара больших синих глаз уставилась в лицо незнакомцу радостно и смело, без малейших признаков смущения.

– Вот это здорово, сэр! – простодушно выпалил он, прежде чем мужчина успел заговорить. – Ужас до чего кстати! А я где только не искал, но мне и в голову не пришло посмотреть назад.

Прохожий, стоя рядом с ним в молчаливом изумлении, пропустил последнюю фразу мимо ушей. Дружелюбный взгляд мальчишки был так доверчив, голос звучал так искренне, что мужчину захлестнул прилив нежности, как будто он встретил своего маленького сына. Разом ожили полузабытые чувства, мысли вернулись в прошлое, минуя двенадцать бесплодно потраченных лет… складки возле рта стали глубже, но ласковый свет в глазах – еще ярче.

– Великовата она для тебя, мой мальчик, – сказал он, с веселым смешком очнувшись от раздумий. – Вернее, ты для нее слишком мал, а? Ну, куда теперь? На станцию, надо полагать?

Он нагнулся к сумке и хотел уже взяться за ручки, предварительно затолкав глубже под ремни кое-как примотанные весла, но вдруг ощутил, что слова мальчика вызвали у него боль.

Что за боль? Откуда она взялась? Что ему до этого бродяжки, ненароком встреченного на лондонской мостовой? В считаные секунды – после того, как он наклонился, и прежде, чем его пальцы коснулись ремней, – ему стало понятно, в чем дело, и немного смешно. Очень уж он расчувствовался! Сухое обращение «сэр» противоречило нежному, открытому взгляду ребенка. Так можно обращаться к учителю или школьному наставнику; из-за этого слова мужчина показался себе стариком. Не таких слов он ждал – да чего там, страстно желал, почти твердо надеялся услышать. Он был до того взволнован, что, подхватив сумку за ремни, даже не разобрал ответа на свой вопрос. Впрочем, неважно. Все равно надо идти к вокзалу: мальчик наверняка едет на взморье провести там пасхальные праздники, и семья дожидается его в билетной кассе. Заранее напрягая мускулы, мужчина оторвал сумку от земли.

– Большущее вам спасибо, сэр! – сказал мальчик. Он следил за ним с ухмылкой озорного школьника, словно это была шутка, и в то же время выглядел довольным – жалкий уличный оборванец, с которым наконец поступили «по-честному». Ведь и правда, таскать такие тяжести – работа не для детей. Но, хотя он опять произнес «сэр», что-то в его тоне выдавало уверенность: именно этого человека он имел право просить о помощи – и этот человек, один из всех, вправе и должен помочь ему. Как будто иначе и быть не могло.

Мужчину шатнуло, он едва устоял на ногах. Он перестарался – сделал чересчур сильный рывок, потому что сумка казалась тяжелой. А она была невесомой, легкой как перышко, точно склеена из китайской шелковой бумаги. Это во всех смыслах выбило его из равновесия. Ноги подкосились, мысли пошли вразброд.

– Ну ей-же богу! – воскликнул мальчик, отплясывая – руки в карманах – какой-то замысловатый танец рядом с ним. – Огромное вам спасибо. А смешно получилось, верно?

На этот раз досадное слово не прозвучало, но прохожему было уже не до слов. Туман плыл перед его глазами, фонари мерцали слабо и где-то далеко, морось в воздухе стала гуще. Он еще слышал, как привольно щебечут птицы, видел золотую полоску на краю неба, а весь прочий мир для него потускнел. Странные грезы сгустились, как облако. Мечты и реальность менялись местами, точно играя в прятки. Прошлое казалось совсем недавним, воспоминания, одетые огнем, толпились перед его внутренним взглядом и на миг заслонили все, что было вокруг. После двенадцати впустую прожитых лет ему вновь пришли на ум строки Россетти, в безупречной красоте которых таится боль:

Тот Час, что мог настать и не настал,
Что иссушил бесплодным ожиданьем
Сердца двоих…

Новая вспышка – и сонет «Мертворожденная любовь» зазвучал в его сознании целиком. «В глазах не меркнет память о любви…» Строчки стихов мешались с другими, сиюминутными мыслями. Этот мальчик! Какие нелепые усилия он делал, чтобы нести до смешного легкую сумку! И почему он вызывает острую, почти мучительную нежность? Неужели это переодетая девочка? Радостное лицо, невинная доверчивая улыбка, мелодичный голос, милые синие глаза – но чего-то недоставало, что-то важное было упущено. Вот только что? И кто этот беззаботный юнец? Старший пристально разглядывал младшего, пока они шли рядом. Его сердце изнывало, несказанно томилось робким, безнадежным, удивительным чувством. Мальчик глазел по сторонам и не замечал, что за ним следят; не замечал, конечно, и того, что его спутник сбивается с шагу и с трудом переводит дыхание.

Но тревога мужчины росла. Лицо ребенка напомнило ему многих других детей, мальчиков и девочек, которых он любил, с которыми когда-то играл, – его Приемных Детей, как он называл их про себя. Мальчуган придвинулся ближе и взял его за руку. Они были уже недалеко от станции. Дыхание хрупкой, беззащитной и беспомощной, невыразимо трогательной маленькой жизни коснулось его лица.

Тут у него с языка сорвалось:

– Послушай… Эта твоя сумка – она же ничего не весит!

Мальчишка рассмеялся, беспечно и от всей души. Он поднял глаза на прохожего:

– Знаете, что в ней? Сказать вам? – И шепотом добавил: – Если хотите, я скажу.

Но тот внезапно испугался и не посмел спросить.

– Оберточная бумага, наверное, – предположил он шутливо, – или птичьи яйца. Грабишь гнезда несчастных жаворонков?

Паренек хлопнул обеими ладонями по руке, которая поддерживала его. Сделал один-два быстрых танцующих шага и замер на месте, так что его спутнику пришлось остановиться. Поднялся на цыпочки, чтобы шептать прямо в ухо собеседнику, и улыбнулся открытой, искренней, довольной улыбкой.

– Мое будущее, – шепнул он. Прохожий похолодел как лед.

Они вошли в просторное помещение вокзала. Последние отблески дневного света угасали снаружи, кругом волновалась толпа суетливых пассажиров. Мужчина опустил сумку на пол. Пару секунд мальчик торопливо озирался, потом опять просиял улыбкой и поднял на своего спутника синие глаза:

– Она в зале ожидания, как обычно. Пойду приведу ее, хотя она и так знает, что вы здесь.

Встав на носки, он положил руки на плечи мужчине и подставил лицо:

– Поцелуйте меня, отец. Я мигом вернусь.

– Ты… ты маленький бродяга! – произнес тот дрогнувшим, каким-то чужим голосом. Потом широко развел руки – и увидел пустоту перед собой.

Он повернулся и медленно побрел прочь. В клуб не пошел, возвратился домой и там в сотый раз перечитал письмо – за двенадцать лет чернила немного выцвели, – письмо, в котором она ответила ему «да» двумя неделями раньше, чем ее забрала смерть.

Перевод Романа Гурского

Натаниэль Готорн

Натаниэль Готорн (1804–1864) хорошо известен российскому читателю, его начали переводить на русский еще при жизни (с 1853 года); творчеством американского писателя восхищались Гончаров, Толстой, Достоевский. Не забыт он и в наши дни. Хотя Готорн до сих пор так и не удостоился собрания сочинений на русском языке, его книги регулярно переиздаются – прежде всего романы «Алая буква» и «Дом о семи фронтонах». Новеллам «повезло» меньше, хотя именно с малого жанра, со сборника «Дважды рассказанные истории», началась известность Готорна. Эта книга стала важным импульсом к размышлениям Эдгара А. По о природе новеллистического жанра, привела, в конце концов, к выработке уникальной теории «единства впечатления» американского романтика.

Подробнее с биографией Готорна любой желающий может познакомиться в сети Интернет – сведений о жизни писателя там предостаточно. Напомним только основные вехи. Родился в 1804 году в городе Сейлем, Массачусетс. Учился в Боуден-колледже, где подружился с Франклином Пирсом, будущим президентом США. Знакомство это сыграло важную роль в судьбе писателя, обеспечив в будущем завидную дипломатическую должность (в 1853–1861 гг. он исполнял обязанности консула в британском Ливерпуле). Сочинять начал вскоре после окончания колледжа, первый роман («Фэншо», 1828) считал неудачным, никогда при жизни его не переиздавал и до 1850 года (до публикации знаменитой «Алой буквы») писал только рассказы. Впрочем, времени на сочинительство было совсем немного: семейная жизнь заставила искать средства к существованию, и несколько лет он трудился инспектором на таможне.

Важнейшую роль в выборе тем и сюжетов играло новоанглийское происхождение. Судя по всему, Готорна изрядно тяготило родство с жестокими пуританами Массачусетса (его прадед председательствовал на знаменитом антиколдовском процессе в Сейлеме), и с самых ранних произведений заметное место в его прозе занимала тема вины за старые грехи, в том числе грехи предков. Явно не случайно тема грехов – тайных и явных, прошлых и настоящих – звучит в прозе Готорна почти постоянно не только в романах, но и в рассказах.

Выход в свет романа «Алая буква» положил конец финансовым трудностям, дал возможность оставить службу и всецело отдаться творчеству. Большую часть своих произведений писатель создал в последние 14 лет жизни. Но лучшие рассказы родились все-таки в 1830–40-е гг. Большинство из них объединены в сборники: «Дважды рассказанные истории» (1837, 1842), «Мхи старой усадьбы» (1846) и «Снегурочка и другие дважды рассказанные истории» (1851). Любимые рассказы Г. Лавкрафта – «Честолюбивый гость» и «Черная вуаль священника» – были написаны соответственно в 1835 и 1836 гг. Они входят в состав сборника «Дважды рассказанные истории».

А. Б. Танасейчук

Честолюбивый гость

Одним сентябрьским вечером семья собралась вокруг очага, в котором были сложены горкой и сучья, выловленные из горных потоков, и сухие сосновые шишки, и обломки стволов огромных деревьев, свалившихся в пропасть. От сильной тяги гудела дымовая труба, широкие языки пламени озаряли всю комнату. Лица отца и матери выражали удовлетворенность жизнью; дети смеялись; старшая дочь являла собою образ счастья в семнадцать лет, а бабушка, сидевшая с вязаньем в самом теплом уголке, – тот же образ на старости лет. Они сумели найти «цветок, души отраду»[9 - В оригинале – “herb, heart’s-ease”. Цитата из пьесы Шекспира «Ромео и Джульетта». Подразумевается heart’s-ease – народное английское название лугового цветка, фиалки трехцветной. Использовалось в стихотворениях, в частности у Кристины Розетти, как метафора душевного покоя и умудренности, приходящей с возрастом.] в краю более унылом, чем любая другая местность Новой Англии. Эта семья обосновалась на перевале Нотч в Белых горах, где ветер не утихает год напролет, а зима безжалостно холодна и испытывает на их домике всю свою еще не растраченную злобу, прежде чем сойдет в долину реки Сако. Холодное место выбрали они и опасное: над головами у них нависала гора столь крутая, что камни то и дело срывались с ее склонов, пугая людей по ночам своим грохотом.

Дочь только что произнесла какую-то незамысловатую шутку, развеселив всю семью, когда ветер, пролетев через Нотч, словно замер на миг перед их домом, чтобы постучать в дверь, жалобно завывая, а потом умчался дальше, в долину. На мгновение настроение семьи омрачилось, хотя звуки эти были им привычны. Но тут же они вновь приободрились, заметив, что дверная задвижка поднимается: значит, прибыл некий странник, чьи шаги заглушил тоскливый шквал, предвестник его прихода, рыдавший у двери и со стоном умчавшийся прочь.

Хотя эти люди и жили так обособленно, они ежедневно поддерживали связь с внешним миром. Романтический перевал Нотч – это жизненно важная артерия, благодаря которой ровно бьется пульс внутренней торговли между штатом Мэн с одной стороны и Зелеными горами и побережьем залива Св. Лаврентия – с другой. Почтовые кареты всегда останавливались у этого домика. Пешеход, чей единственный спутник – посох, присаживался здесь перекинуться парой слов с хозяевами, чтобы чувство одиночества не одолело его прежде, чем он минует ущелье или доберется до первого жилого дома в долине. Здесь же и погонщик стад, по дороге на рынок в Портленде, находил себе ночлег; если был он холост, то мог, отложив на часок отход ко сну, украдкой поцеловать деву гор на прощанье. Это был один из тех старинных приютов, где путешественник платит только за кров и пищу, зато находит бесценные дары – уют и радушие. Вот почему, заслышав шаги между наружной и внутренней дверьми, все семейство встало – и бабушка, и дети, – как будто готовясь приветствовать кого-то близкого, как бы связанного с ними судьбою.

Дверь открылась, вошел молодой человек. На лице его застыло меланхоличное, почти унылое выражение, как у всякого, кто держит путь по диким, суровым местам в одиночку, в темноте, но оно посветлело, как только он почувствовал дружелюбное тепло этих людей. Сердце его потянулось к ним – от старушки, вытершей стул для него своим передником, до малыша, протянувшего ручки ему навстречу. Одного взгляда и улыбки хватило, чтобы между пришельцем и старшей дочерью установилась невинная симпатия.

– Ах, огонь – это замечательно! – воскликнул он. – Особенно в таком приятном кругу. Я совсем закоченел… Нотч нынче словно большими кузнечными мехами продувает, всю дорогу от Бартлета жуткие порывы били мне в лицо.

– Вы, значит, направляетесь в Вермонт? – спросил хозяин дома, помогая гостю снять с плеч легкий ранец.

– Да, в Берлингтон, а потом дальше, – ответил юноша. – Я рассчитывал сегодня к вечеру добраться до усадьбы Итена Кроуфорда; но пешим ходом такую дорогу быстро не пройдешь. Это не беда! Как увидел я этот славный огонек и ваши жизнерадостные лица, показалось мне, что вы нарочно разожгли его, поджидая меня. Ну что же, сяду-ка я рядом с вами и буду как дома!

Прямодушный незнакомец подвинул стул к огню, но тут снаружи послышалось нечто вроде тяжелой поступи, словно великан мчался по крутому склону горы длинными скачками и, миновав домик, рухнул на обрыв напротив. Вся семья затаила дыхание, так как они знали, что это за звук, а гость инстинктивно почуял неладное.

– Старуха гора швырнула в нас камнем, чтоб о ней не забывали, – сказал хозяин, переведя дух. – Она иногда покачивает головой и грозится сойти вниз; но мы ее давние соседи и в целом неплохо ладим. К тому же, коли она всерьез надумает спуститься, у нас есть надежное укрытие неподалеку.

Теперь представим себе, что пришелец уже справился с поданной ему на ужин порцией жаркого из медвежатины; благодаря природному обаянию, он обрел доброе расположение всей семьи, и они беседовали так непринужденно, будто и он был сложен из той же горной породы. Гордый, но чувствительный юноша бывал высокомерен и замкнут в обществе богатых и именитых, но охотно склонял голову, входя в скромную хижину, и вел себя как брат или сын у очага бедняков. Под кровом обитателей Нотча он нашел тепло, простые чувства и трезвый разум, свойственный людям Новой Англии; он ощутил поэзию естественного роста: они обретали знания и способность мыслить, сами того не замечая, среди пиков и пропастей горы и даже у порога своего романтического и опасного обиталища. Юноша много странствовал, всегда в одиночку; по сути, вся его жизнь была долгим одиноким странствием, ибо, повинуясь своей возвышенной и скрытной натуре, он неизменно держался в стороне от тех, кто мог бы стать его спутниками. У здешней семьи, при всем добродушии и гостеприимстве, тоже было сознание внутреннего единства и отгороженности от окружающего мира – ведь в каждом домашнем кругу должно оставаться святилище, куда не могут проникнуть посторонние. Однако этим вечером какое-то пророческое чувство побудило утонченного и образованного юношу раскрыть душу перед простыми горцами и вызвало у них ответную симпатию и доверие. Иначе и быть не могло. Разве родство судеб – не более прочная связь, чем родство кровное?

Характер молодого человека определяло скрытое в глубине души честолюбие, возвышенное и туманное. Он согласился бы прожить скромно и незаметно, лишь бы не быть забытым после кончины. Жгучее желание переросло в надежду, а долго лелеемая надежда – в уверенность, что в конце концов лучи славы озарят пройденный им безвестный путь, пусть даже сам он уже сойдет с него. Когда взгляд потомков проникнет сквозь мглу его нынешнего состояния, ставшего прошлым, они обнаружат яркое сияние оставленных им следов, и оно будет разгораться по мере того, как будет угасать низменная слава других; и мир признает, какая одаренная личность прошла от колыбели до могилы, никем не замеченная.

Все книги на сайте предоставены для ознакомления и защищены авторским правом